Наконец, после долгих ожиданий, он слышит: подъехала карета. В доме засуетились. Двое лакеев внесли канделябры и осветили гостиную Вошла хозяйка в сопровождении какой-то фрейлины: они возвращались из театра или из дворца. Через несколько минут разговора фрейлина уехала в той же карете. Хозяйка осталась одна. «Etes-vous là?»[18], и Пушкин перед нею. Они перешли в спальню. Дверь была заперта; густые, роскошные гардины задернуты. Начались восторги сладострастия. Они играли, веселились. Пред камином была разостлана пышная полость из медвежьего меха. Они разделись донага, вылили на себя все духи, какие были в комнате, ложились на мех…
Быстро проходило время в наслаждениях. Наконец, Пушкин как-то случайно подошел к окну, отдернул занавес и с ужасом видит, что уже совсем рассвело, уже белый день. Как быть? Он наскоро, кое-как оделся, поспешая выбраться. Смущенная хозяйка ведет его к стеклянным дверям выхода, но люди уже встали. У самых дверей они встречают дворецкого, итальянца. Эта встреча до того поразила хозяйку, что ей сделалось дурно; она готова была лишиться чувств, но Пушкин, сжав ей крепко руку, умолял ее отложить обморок до другого времени, а теперь выпустить его, как для него, так и для себя самой. Женщина преодолела себя. В своем критическом положении они решились прибегнуть к посредству третьего. Хозяйка позвала свою служанку, старую, чопорную француженку, уже давно одетую и ловкую в подобных случаях. К ней-то обратились с просьбою провести из дому. Француженка взялась. Она свела Пушкина вниз, прямо в комнаты мужа. Тот еще спал. Шум шагов его разбудил. Его кровать была за ширмами. Из-за ширм он спросил: «Кто здесь?» – «Это – я», – отвечала ловкая наперсница и провела Пушкина в сени, откуда он свободно вышел: если б кто его здесь и встретил, то здесь его появление уже не могло быть предосудительным. На другой же день Пушкин предложил итальянцу-дворецкому золотом 1000 руб., чтобы он молчал, и хотя он отказывался от платы, но Пушкин принудил его взять. Таким образом все дело осталось тайною. Но блистательная дама в продолжение четырех месяцев не могла без дурноты вспомнить об этом происшествии»[19].
А теперь представим на минуту, что Долли не смогла удержать себя, увидев дворецкого, и грохнулась в обморок. Интрига прошедшей ночи стала бы известна всему дому, и, прежде всего, мужу – графу Шарлю-Луи Фикельмону, и что оставалось делать ночному шалуну?
Чтобы соблюсти приличия, сохранив семейную тайну от общества, Пушкину следовало бы немедленно застрелиться, смертью своей покрыв позор любимой им, хотя на миг, женщины. Именно об этой готовности и говорит писатель в вышеупомянутом незаконченном рассказе «Мы проводили вечер на даче». Повторим этот важный момент: «Да и самое условие неужели так тяжело? Разве жизнь уж такое сокровище, что ее ценою жаль и счастия купить? Посудите сами: первый шалун, которого я презираю, скажет обо мне слово, которое не может мне повредить никаким образом, и я подставляю лоб под его пулю, – я не имею права отказать в этом удовольствии первому забияке, которому вздумается испытать мое хладнокровие. И я стану трусить, когда дело идет о моем блаженстве? Что жизнь, если она отравлена унынием, пустыми желаниями! И что в ней, когда наслаждения ее истощены?»
Только стечение благоприятных для любовников обстоятельств позволило Пушкину избежать неминуемой смерти в качестве расплаты за ночь блаженства с новоявленной «Клеопатрой». Напомним финальную сцену салонного спора «на даче у княгини Д»:
«Алексей Иваныч сел подле Вольской, наклонился, будто рассматривал ее работу, и сказал ей вполголоса:
– Что вы думаете об условии Клеопатры?
Вольская молчала. Алексей Иваныч повторил свой вопрос.
– Что вам сказать? И нынче иная женщина дорого себя ценит. Но мужчины девятнадцатого столетия слишком хладнокровны, благоразумны, чтоб заключить такие условия.
– Вы думаете, – сказал Алексей Иваныч голосом, вдруг изменившимся, – вы думаете, что в наше время, в Петербурге, здесь, найдется женщина, которая будет иметь довольно гордости, довольно силы душевной, чтоб предписать любовнику условия Клеопатры?
– Думаю, даже уверена.
– Вы не обманываете меня? Подумайте, это было бы слишком жестоко, более жестоко, нежели самое условие…
Вольская взглянула на него огненными пронзительными глазами и произнесла твердым голосом:
– Нет.
Алексей Иваныч встал и тотчас исчез».
Как видим, одна такая женщина в Петербурге нашлась, поскольку условия, при которых она позволила провести в своих объятиях безумную ночь, были поистине смертельно опасны для него, что не остановило Пушкина в желании сыграть в смертельно опасную «рулетку».
Пушкин не мог не задумываться над тем, а был ли он первым «смертником» у «Клеопатры»? На этот вопрос постарался ответить Н.А. Раевский:
«Интересно также отметить, что в 1917 году вдумчивый пушкинист Н.О. Лернер обратил внимание на странное несоответствие мыслей Германна, уходившего из дома графини, с только что разыгравшейся по его вине драмой: «По этой самой лестнице, думал он, может быть лет шестьдесят назад, в эту самую, спальню, в такой же час, в шитом кафтане, причесанный à l'oiseau royal[20], прижимая к сердцу треугольную свою шляпу, прокрадывался молодой счастливец, давно уже истлевший в могиле, а сердце престарелой его любовницы сегодня перестало биться…»
Комментатор «Пиковой дамы» считает, что «психологически недопустимыми кажутся нам мысли, с которыми Германн покидает на рассвете дом умершей графини. Думать о том, кто прокрадывался в спальню молодой красавицы шестьдесят лет назад, мог в данном случае автор, а не Германн, потрясенный «невозвратной потерей тайны, от которой ожидал обогащения». С таким настроением не вяжутся эти мысли, полные спокойной грусти».
Н.О. Лернеру рассказ Нащокина в 1917 году, был неизвестен, но, зная его, нельзя, мне кажется, не согласиться с мнением этого пушкиниста, что в данном случае так мог думать автор, а не Германн… Возможно, что перед нами еще одна автобиографическая подробность – благополучно уйдя из посольского особняка, поэт мог спросить себя, может быть, и с ревнивой грустью: не было ли у него предшественников на этом пути?…»
Остается только прояснить вопрос, когда произошел этот романтический эпизод в жизни двух незаурядных любовников, который в какой-то мере угнетал их обоих до конца жизни. Сначала спор между пушкинистами шел о том, до или после женитьбы Пушкина случилась эта встреча. В биографическом плане этот вопрос далеко не праздный. Связь с графиней, если она имела место до женитьбы Пушкина, осложнить его семейной жизни не могла. Наталья Николаевна, конечно, знала немало о прошлых увлечениях мужа. Россказни о них, обычно приукрашенные, шли по всей России. Недаром она начала ревновать, еще будучи невестой. Дело обстоит иначе, если этот роман – одна из любовных провинностей женатого поэта. В очень запутанной под конец семейной жизни Пушкина она могла стать своего рода лишней гирей на домашних весах. Со временем все-таки была принята версия, что этот эпизод относится ко времени, когда Пушкин был уже женат. В пользу этой версии приводятся следующие аргументы. Из переписки Дарьи Федоровны следует, что в 1830–1831 годах ее сердце принадлежало П.А. Вяземскому, поскольку в письме от 12 декабря 1831 года она писала ему: «… я рассчитываю на хороший уголок в вашем сердце, откуда я не хочу, чтобы меня выжили и где я останусь вопреки вам самому». Кроме того, сам П.А. Вяземский удивлялся тому, что в этот период Пушкин не был влюблен в графиню Фикельмон, а поскольку он сам был сильно увлечен Долли, то наверняка бы почувствовал в своем друге соперника, если бы поэт был таковым. Да и вряд ли в первый год женитьбы Пушкин стал бы искать удовольствий на стороне, поскольку его занимал другой, далеко на праздный вопрос – почему ни в медовый месяц, ни в «медовые полугода» у них с Натальей Николаевной что-то не получалось? Лишь в августе 1831 года она наконец-то забеременела и 19 мая 1832 года родила дочь Марию. Кто виноват? Вопрос еще более «обострился», когда Наталья Николаевна забеременела после рождения дочери в октябре этого же года при отсутствии мужа в Петербурге (старший сын Александр родился 6 июля 1833 года). Таким образом, романтическое приключение Пушкина с Долли Фикельмон скорее всего случилось в зиму 1832/33 года по двум причинам. Во-первых, Наталья Николаевна находилась на третьем месяце беременности, а, во-вторых, возникла острая необходимость пройти своеобразный тест на соответствие вопросу «Кто виноват?», то есть, не приближается ли то самое время в жизни мужчины, «когда наслаждения ее истощены». О том, что дело было зимой, говорит тот факт, что в это время в посольстве топили печи, и, наконец, уже в августе 1833 года Пушкин читал Нащокину рукопись «Пиковой дамы», написанной по «горячим следам».
Н.А. Раевский приводит свой аргумент в пользу «осенне-зимней» версии 1832–1833 гг: «Никто из исследователей, если не ошибаюсь, не обратил, однако, внимания на тот факт, что в 1830–1831 годах графиня Фикельмон неоднократно упоминает о Пушкине и его жене в дневнике и в письмах. Упоминает о них и в 1832 году – в последний раз 22 ноября, но затем фамилия поэта внезапно исчезает из дневника на ряд лет – вплоть до записи о дуэли и смерти. Не упоминается она больше и в письмах Дарьи Федоровны. Ссоры между ними не произошло – Пушкин, как видно из его дневника, продолжал бывать на обедах и приемах в австрийском посольстве. Нет сведений и о том, чтобы он прекратил посещения салона Хитрово-Фикельмон. Нельзя, наконец, объяснить молчание Долли ее болезнью – в 1833 году она, во всяком случае, как и раньше, регулярно вела дневник, много выезжала и принимала у себя. Ее записи становятся нерегулярными только с 1834 года».
Таким образом, Н.А. Раевский «вычислил» даже дату события, которое стало в известной степени своеобразной вехой в отношениях поэта с женой – 22 ноября 1832 года. Для подтверждения выдвинутой версии обратимся к дневниковым записям графини Д.Ф. Фикельмон, сделанным накануне.
Середина ноября 1832 года: в петербургском обществе бытует мнение, что Пушкин увлечен Эмилией Карловной Мусиной-Пушкиной (урожденной Шернваль фон Валлен), и Долли записывает в своем дневнике: «Графиня Пушкина очень хороша в этом году, она сияет новым блеском благодаря поклонению, которое ей воздает Пушкин-поэт».
Двадцатое ноября, воскресенье: в доме Фикельмонов устроен раут, на котором присутствовали Пушкин с женой. Дарья Федоровна заносит в свой дневник последнюю запись, где упоминается чета Пушкиных: «Самой красивой вчера была, однако ж, Пушкина, которую мы прозвали поэтической, как из-за ее мужа, так и из-за ее небесной и несравненной красоты».
Не в этот ли вечер Пушкину удалось «растопить лед», существовавший в отношении его в период увлечения Дарьи Федоровны другом поэта П.А. Вяземским. Да и сама дневниковая запись как бы заявляет: «А чем я хуже», тем более, что по жизни она всегда была склонна к «эскападам», порой весьма рискованным. По этому поводу Н.А. Раевский рассказывает о нескольких более ранних увлечениях графини, среди которых хорватский генерал-губернатор Елачич – ее ровесник, юный австрийский император Франц-Иосиф, а также платоническая увлеченность («влюбленная дружба») императором Александром I, после чего заключает: «Думаю, что образ Долли, страстной по натуре женщины, любившей своего старого мужа, но, видимо, любившей и свою молодую жизнь, не покажется теперь уж несовместимым с возможностью увлечения и более опасного», как это случилось с Пушкиным, на грани смертельного риска.
Не исключено, что на столь рискованное любовное приключение Пушкина подтолкнуло известие еще об одном самоубийстве собрата по перу. Речь идет об английском поэте и публицисте Чарльзе Калебе Колтоне (1780–1832). Колтон был сыном священника, учился в Итоне. Неоднократно менял занятия, однако прославился прежде всего как спортсмен-рыболов, охотник и азартный игрок. Автор многократно переиздававшегося сборника афоризмов «Лакон, или Многое в немногих словах для думающих людей» (1820–1822). Жил в Америке, во Франции, несколько раз богател и разорялся. Тяжело больной, застрелился по весьма странной причине: врачи сказали, что он должен подвергнуться хирургической операции. Колтон хорошенько подумал, взвесил все за и против и решил, что спокойнее будет наложить на себя руки. Дело в том, что в те времена операции проводились без наркоза и представляли собой настоящую пытку, которая к тому же частенько заканчивалась летальным исходом. Поэт не захотел визжать от боли под эскулаповым ножом. Своим поступком Колтон опроверг один из собственных афоризмов: «Тысячи людей совершили самоубийство от душевных мук, но никто еще не убивал себя из-за мук телесных».
У Пушкина в этот период начали проявляться симптомы некоей болезни, которую вполне можно было отнести к «мукам телесным», избавиться от которых можно было лишь прибегнув к опробованному Колтоном способу.
№ 117: Крюднер Амалия Максимилиановна, урожденная Лерхенфельд (1810–1887) – внебрачная дочь баварского посланника в Петербурге Максимилиана Лерхенфельда (1779–1843), графа. С 1825 года жена Александра Сергеевича Крюднера (1796–1852), барона, первого секретаря русского посольства в Мюнхене, во втором браке за графом Н.В. Адлербергом. Великосветская знакомая П.А. Вяземского, А.И. Тургенева, Пушкина (1830-е годы), предмет юношеского увлечения Ф.И. Тютчева, посвятившего ей стихотворение «Я помню время золотое» (1834–1836) и «Я встретил вас» (1870). 24 июля 1833 года Пушкин был с Крюднер у Д.Ф. Фикельмон и, по словам Вяземского, ухаживал за Крюднер. 12 января 1837 года Крюднер и Н.Н. Гончарова (Пушкина) были на балу у Фикельмон, а 26 января 1837 года, за день до дуэли, Пушкин и Крюднер присутствовали на балу у М.Г. Разумовской. В 1833 г. князь Вяземский писал А.И. Тургеневу из Петербурга: «У нас здесь мюнхенская красавица Крюднерша. Она очень мила, жива и красива, но что-то слишком белокура лицом, духом, разговором и кокетством; все это молочного цвета и вкуса». За нею в это время ухаживал Пушкин. Летом 1833 г. был вечер у Фикельмонов. Пушкин, краснея и волнуясь, увивался около баронессы Крюднер. Жена его рассердилась и уехала домой. Пушкин хватился жены и поспешил домой. Наталья Николаевна раздевалась перед зеркалом. Пушкин спросил:
Что с тобой? Отчего ты уехала?
Вместо ответа Наталья Николаевна дала ему пощечину. Пушкин, как стоял, так и покатился со смеху. Он забавлялся и радовался тому, что жена ревнует его.
В 1838 г. А.О. Смирнова наблюдала г-жу Крюднер на интимном балу в Аничковом дворце: «Она была в белом платье, зеленые листья обвивали ее белокурые локоны; она была блистательно хороша». Царь открыто ухаживал за нею и за ужином всегда сидел с нею рядом. «После, – рассказывает Смирнова, – Бенкендорф заступил место гр. В.Ф. Адлерберга, а потом – и место государя при Крюднерше. Государь нынешнюю зиму мне сказал: «Я уступил после свое место другому» – и говорил о ней с неудовольствием, жаловался на ее неблагодарность и ненавистное чувство к России. Она точно скверная немка, у ней жадность к деньгам непомерная».
№ 118: Завадовская Елена Михайловна, урожденная Влодек, графиня (02.12.1807–22.09.1874) – жена Василия Петровича Завадовского (15.07.1799–10.10.1855), с 1840 года сенатора. Знакомство Пушкина с Завадовской относят к концу 1820-х – началу 1830-х годов. Впечатление поэта от встреч с Завадовской в петербургском великосветском обществе нашло свое отражение в XVI строфе Восьмой главы «Евгения Онегина», где она изображена под именем Нины Воронской, с чем, кстати, решительно не соглашался В.В. Вересаев:
Люблю я очень это слово[21],
Но не могу перевести;
Оно у нас покамест ново,
И вряд ли быть ему в чести.
(Оно б годилось в эпиграмме…)
Но обращаюсь к нашей даме.
Беспечной прелестью мила,
Она сидела у стола
С блестящей Ниной Воронскою,
Сей Клеопатрою Невы;
И верно б согласились вы,
Что Нина мраморной красою
Затмить соседку не могла,
Хоть ослепительна была.
Исключительная красота Елены Михайловны неизменно вызывала восхищение современников. Один из них писал: «Нет возможности передать неуловимую прелесть ее лица, гибкость стана, грацию и симпатичность, которыми была проникнута вся ее особа».
Поэт П.А. Вяземский в посвященном ей стихотворении назвал Елену Михайловну «красавиц Севера царицей молодой». Граф Мих. Ю. Виельгорский однажды полушутливо сказал своему знакомому (музыканту В. Ленцу), приглашенному бывать у Завадовских: «Слушай, не ходи туда! Артистическая душа не может спокойно созерцать такую прекрасную женщину, я испытал это на себе». Не мог не воспеть ее и Пушкин, посвятивший ей в 1832 году стихотворение «Красавица»:
Все в ней гармония, все диво,
Все выше мира и страстей:
Она покоится стыдливо
В красе торжественной своей;
Она кругом себя взирает:
Ей нет соперниц, нет подруг;
Красавиц наших бледных круг
В ее сиянье исчезает.
Куда бы ты ни поспешал,
Хоть на любовное свиданье,
Какое б в сердце ни питал
Ты сокровенное мечтанье, —
Но, встретясь с ней, смущенный, ты
Вдруг остановишься невольно,
Благоговея богомольно
Перед святыней красоты.
Хотя и назвал Пушкин Елену Михайловну Завадовскую «Сей Клеопатрою Невы», однако ей вовсе не были присущи черты легендарной египетской царицы (как ее представлял себе поэт) – безудержно сладострастной, порочной, попиравшей законы нравственности, завораживавшей свои жертвы бешеной чувственностью. Наоборот, во всех стихотворениях, посвященных Е.М. Завадовской, отмечается ее душевная опрятность. Например, у Козлова: «Так чистой, ангельской душою оживлена твоя краса», а сам Пушкин написал о ней так: «Она покоится стыдливо в красе торжественной своей». Но кроме возвышенных поэтических свидетельств есть еще и воспоминания современников. И ни в одном из их упоминаний о Е.М. Завадовской нет даже намека на обычную в ее время и в ее среде супружескую неверность.
Так что любовь Пушкина к Завадовской была, скорее всего, платонической, хотя имя «Елена» стоит на последнем месте во второй части «Донжуанского списка».
О проекте
О подписке