Он поставил на стол пол-литровую банку с томленой смородой, протер рукавом окно, пустив в помещение больше света, и вышел, прикрыв за собою дверь.
Пощербленная и облупленная глинобитная печь косилась на Градьку черным холодным устьем. Между печью и нарами громоздилась на кирпичах поставленная на попа железная бочка с дырявой дверцей, жестяная труба от нее уходила в печную вьюшку.
Больше в зимовке ничего не было. Нет. Был камень. На бочке всегда лежал здоровенный камень, кремень, величиной и формой разительно напоминающий человеческий мозг. Порой его даже хотелось примерить – как головной убор. Внутриголовной.
Никто не знал, откуда был этот камень. Может, геологи оставили как курьез. А, может, кто-то нашел в избе. Может, он еще сто-двести лет уже служил по хозяйству и пригнетал в кадушке грибы?
Камень принадлежал избе. В нем было что-то от талисмана. В то время как прочие избы падали, разрушались, этот сруб-пятистенник, ничем от других не отличный, ничуть не крепче других, стоял как повенчанный с вечностью.
Как лесники, геологи и охотники ожидали увидеть здесь, на взгорке по-над рекой, одинокую среди леса избу, так в зимовке ее, на поставленной на-попá бочке-печке, их всегда ждал и этот бугристый, продернутый желтой и розовой стекловидностью холодный кварцево-халцедоновой мозг.
Почему-то сейчас, на мгновения просыпаясь, Градька сразу видел камень перед собой и от этого весь внутренне вздрагивал. Никогда еще собственный мозг не казался ему вот такой же застывшей, внутренне напряженной, кремневидной материей. Стукнуть обухом – разлетится миллионами искр.
Он проснулся еще раз совсем уже ночью, когда мужики, помлесничего-Геня, Саня и Севолодко, пришли от костра, зажгли лампу, заправленную соляркой, и долго располагались на нарах. Потом потушили огонь. Окончательно он уснул под долгий, суливший мало приятного разговор.
На берегу стояла оранжевая палатка, рядом лежала лодка, перевернутая вверх дном, дряблая, сдутая. Вермут несколько раз подступался к палатке, но ему мешали растяжки, тогда он поднял заднюю ногу на лодку, обрызгал, потом вернулся и лег у костра. Ухо его ходило туда-сюда как локатор, откликаясь на каждый бульк висевшего над огнем ведра.
На плахах, положенных на три валуна, сидели все четверо лесников и Максим-турист. Лицо его было серое, пепельно-серое, даже несмотря на загар. Вероятно, тоже не спал всю ночь.
Градьку еще потряхивало, временами прошибало испариной, но едва занялся рассвет, непривычно желтый, безоблачный и безветренный, он тоже на босу ногу обул сапоги и выбрался вслед за мужиками. И уже насмотрелся на мужиков. Хотя первый шок еще не прошел. Ощущение бреда сменилось каким-то посасывающим чувством тревоги, еще не страха, но уже опасения за рассудок.
Ни помлесничего-Геня, ни Саня в жизни не носили бород. Понятное дело, в лесу не брились, бывало, что сильно зарастали щетиной, но чтобы отрастить бороду? А сейчас они были оба просто чудовищно бородаты. Словно отсутствовали не сутки, а год. Да и вся их одежда на них имела отчаянно заношенный вид: рукава обтерхались, кирзовые сапоги на ногах Сани стали почти что белыми и пошли глубоким трещинами по оголовкам. Геня сидел вообще без сапог – в самодельных бахилах, сделанных из рукавов старой куртки.
Саня и Геня всегда были очень разными по обличью, Саня крупный, в матерых годах мужик, Геня – совсем молодой, недавно из лесотехникума, но сейчас они оба походили не только на лесных братьев, но даже казались в чем-то братьями, и чуть не родными, лишь у Сани глаза были мутно-карие, выцветающие, у пом-же-лесничего-Гени – желто-коричневые, цвета молодой сосновой коры. Черные их власы и такие же бороды представлялись одинаково неухоженными, волосы с верхней губы свисали до подбородка и мешали – от непривычки – и говорить, и есть. Не вытерпев, наконец, Саня взял нож и попробовал их обрезать.
– Погодите, Александр, погодите, не мучайтесь, я сейчас… Я их и вам, Геннадий, сейчас подстригу. У нас есть ножницы. Простите, Всеволод, вы не привстанете?
Градька только водил вокруг себя головой. Культурность Максима была дичее, чем даже эти, дикие по своей непонятности бороды. Максим, однако, перешагнул через плаху, дошел до палатки, раздернул полог и до половины пролез вовнутрь. Внутри раздались недовольные вздохи, приглушенное: «спи-спи», потом «ты не видела?», потом «где тут у тебя?», и наконец зад Максима подался обратно.
Вместо ножниц он принес хрупкие маникюрные ножницы. Тем не менее, волосы вокруг удалось немного подрезать, и мужики, хотя и не стали до конца узнаваемыми, различались теперь получше: зубы у Сани блеснули крупные, лошадиные, а у Гени, напротив, мелкие, острые, и к тому же заваленные вовнутрь, как у щуки.
Саня было попробовал постричь даже ногти, но при первом же сдавливании ножницы разлетелись на две половинки.
– Эх, ноженки, мать твою в коромысло, – расстроился он и посмотрел на Максима. – Вот топеря баба твоя расстроится. – Он попробовал было скрепить половинки, но Максим вежливо их отобрал. Ногти так и остались где-то обломанными, где-то обкусанными.
– Ведашь, нет? – продолжал Саня, повернувшись теперь уже к Градьке. – Я как глянул на свои руки, так не сразу и понял, что это ногти висят. Страсть-то экая. Длинные, белые, загибаются. Мать Христоносица убереги! Правда, Гень?
– Ну. Да если бы на руках только, еще бы куда ни шло, – невесело откликнулся помлесчничего. – Но на ногах ведь. А мы еще с ним бежали, как дураки. Ногти, они в сапогах отросли, загнулись и в мясо… Едва с ним потом разулись. Саня-то как-то сообразил, сразу ножиком вылущил. А со мною теперь…
Геня запрятал ноги под плаху и влажно моргнул глазами. Все отвернулись. Градька уже был наслышан, как вчера они шли весь день босиком, на пятках, оторвав от своих пиджаков рукава и надев их на ноги.
Все кроме Градьки, на эти дела уже много наудивлялись, начертыхались прошедшей ночью, но он еще вяло соображал – переспрашивал и вновь переспрашивал.
Слово за слово, но в итоге мужики повторили свою историю заново, в два опять разволновавшихся голоса.
«Ёчи-мачи» так и выстреливали из Севолодки. Максим костяшкой большого пальца водил по гармошке лба. Даже Вермут, и тот беспокойно вилял хвостом, так как Саня время от времени охал и повторял:
– Если б не Верный, не вышли бы! Если б не Верный, не вышли бы!
Верный (Вермут промеж лесников) имел одним из родителей лайку: такая же сильная удлиненная шея, пушистый, колечком, хвост, однако, размером он был крупнее, поджарый, но уши стояли плохо, больше болтались тряпицами. Он плохо лаял на белку, не лучше ходил по следу, но он был молод, игрив, всеобщий любимец и вор.
Вермут занервничал еще в сто девятом квартале, за дальнею вырубкой, что лежала на новой лесовозной дороге, той самой, что вела к лесопункту, от которого должен был ехать Круглов.
Вермут сначала стал отставать, потом, поджимая хвост и принюхиваясь, остановился, потом побежал назад, потом просто лег на дорогу и заскулил.
– Верный! Я твою!.. – прошелся по матери Вермута Саня, когда надоело свистеть.
В сердцах он пошел назад и уже дошел до собаки, когда увидел первую елочку. Ростом с четверть, всем видом – трехлетний росток-самосев, она росла прямо на колее, пробиваясь из трещины на засохшей глине, что еще сохраняла весенний следы какого-то вездеходовского протектора. Не придавая тому значения, Саня поднял Вермута за ухо и, наподдав под зад, послал по дороге вперед. Березка повыше встретилась метрах в пяти, а там еще одна елочка-самосев… Вермут вдруг заметался и, не взирая на ругань и мат, увернулся от очередного пинка и рванул назад.
Помлесничего-Геня тем временем уходил вперед, сам замечая какую-то необычность. Дорога старела. Ее стремительно покрывали еловая хвоя, сухой осиновый лист, колеи исчезали, на них пробивалась лесная трава, брусничник и низенький мох, похожий на зеленую плесень. Но лишь когда впереди возник плотный подлесок, сначала по пояс, потом высотою в рост человека, дальнейшее продвижение было прекращено. Дороги практически не было, вперед уходила уже не дорога, а будто широкая заросшая просека, и было прекрасно видно, что дальше она зарастала все гуще и выше.
Остановившись, помлесничего-Геня и Саня присели на корточки, с ружьями на коленях, их руки слегка подрагивали, лица влажно блестели.
«Что?»
«Что?»
«Что?» – лишь вскидывали они на друга другу небритые подбородки, не зная, как назвать то, чего никогда не может и не должно быть.
В лесу, по обе стороны от заросшей дороги, беспрестанно что-то шуршало, вздыхало и всхлипывало. Лес был живой и звучал. Но не птичьими голосами, не по-весеннему. И не по-осеннему тоже, когда сперва трубно, а потом с деревянным стуком рогов выясняют отношения лоси, и не по-зимнему – с волчьим воем на вырубках. Лес жил аритмией всех этих сезонных циклов, где, если и говорила жизнь, то все забивалось звуками умирания – скрипами, стонами, отпаданием веток и паденьем стволов. Отвесно, мелким бурым снежком, на подстилку сыпалась хвоя, опускались мертвые листья. С обеих сторон, на дорогу, из-под полога леса тянуло сырыми и теплыми удушливо-кислыми запахами, миазмами гнилости, прелости, разложения. И на гребне всех этих запахов летел совершенно непереносимый, пугающе сильный, терпкий дух жизни. Словно какие-то катакомбные, напрочь забытые и потерянные цивилизацией люди в подземных своих жилищах используют трупы своих покойников в качестве грядок для самых опьяняющих злаков…
Вверху что-то зашуршало, запрыгало вниз по еловым лапам. Геня извернулся и с живота, дуплетом, ударил на звук. Толстая пересохшая растопыренная еловая шишка стукнулась рядом с его ногой. Секунду Геня косился на шишку, кривясь и жмурясь – будто на тысячерогую ядовитую каракатицу, готовую прыгнуть ему в лицо, потом ударил прикладом ружья, и еще раз, и снова, пока не размолотил ее в прах.
«Все-все-все, пшли-пшли-пшли отсюда», зачастил он прерывистым голосом, тяжело дыша и оглядываясь. «Чего? Смешно, да? Вставай-пошли! Дурнота это, сльшь, дурнота! Слышь, пошли!» Не переставая оглядываться, сломил, взводя, бескурковку, перезарядил и защелкнул ружье. «Чего лыбишься, чего лыбишься? Уходить надо, говорю».
Саня еще улыбался, когда вдруг в глазах его что-то мелькнуло и замерло, пристекленело. Улыбка сбегала вниз по лицу быстрее, чем отпускали ее лицевые мышцы, и вдруг разом пропала – на лязгнувшем, как затвор, кадыке.
«Кто-то будто кричал?..» – Саня стал медленно подниматься с корточек.
«Что? Кто?» – шепотом повторил Геня.
«Как будто кто, говорю, кричал…»
Оба прислушались. Было слышно, как в той стороне, откуда они пришли, безостановочно лает Вермут. То хрипло, осатанело, взахлеб – как по зверю, то с нотками скулежа и визга.
«Не, вон там, впереди».
Саня кивнул на затянутую подлеском дорогу. «Криком кричали. Как человек какой. Ладно, пойду-ко гляну. Ты это… иди, что ли, к Верному. Господи-Иисусе-Христе-Пресвятая-Богородица-и-Святые-угодники-заступитесь, а не то сохраните деток!..» – единым махом перекрестился он, и, подняв ружье, как в воду, ступил в подлесок.
Помлесничего-Геня какое-то время медлил, переминаясь, потом с тоскою глянул в сторону Вермута, плюнул в сердцах и пошел следом.
С полсотни шагов они продирались сквозь плотную цепкую заросль, покуда ельник не вырос уже до плеч и по нему приходилось плыть, отгребая одной рукой от лица колючие лапы, другою удерживая над головой ружье. Но вскоре пришлось нырнуть и пробиваться низом, проламываться вперед через жесткую и неломкую паутину нижних бурых, отсыхающих веток. Здесь они оба полностью потеряли взятое направление и на внезапный просвет впереди шли тараном, на четвереньках, как два кабана.
«Олухи мы», – не успев отдышаться, весь обливаясь ручьями пота, помлесничего-Геня начал вытряхивать из-за ворота хвою и лесную труху: «Надо ж нам было сразу идти прямо лесом, о бок дороги! Не додумались, дураки».
«Не додумались», – согласился Саня.
Идти меж больших деревьев было проще и безопасней, да и направление держать легче: нужно было просто держаться стены елового мелколесья, забившего всю дорогу. Ноги почти до колен проваливались в зеленую пену мха, тот сонно причмокивал и вздыхал, ласкающе и зазывно. Упасть на него, прилечь, казалось, нет большего удовольствия. Но стоило неудачно ступить на удлиненную моховую кочку, упавший когда-то ствол, и тут же провалиться по пояс в сырую серую гниль, как всякие мысли об отдыхе пропадали, и верилось, что секунда-другая, и эта же моховая кочка вдруг над тобой сомкнется, всколышется плотоядно.
Удушливый, гнилостный, прелый, снотворный дух туманил, мутил сознание, застилал зрение. Они плохо различали друг друга и все больше определяясь по звуку. Все чаще они останавливались, все больше прислушивались. С протяжным уханьем и приглушенным треском в глубинах леса без умолку что-то падало, рушилось и стонало – стонами то ли смерти, то ли рождения…
«Почудилось тебе, Саня. Какой тут может быть человек? Больно матерый уж лес. Толстомер. Да откуда страсть-то такая?»
«Погоди-ко», – перебил его Саня, вытянувшись вперед: «А там-то вона чего? Куча какая-то, а не то курган?»
Стена мелколесья теперь уже тоже заматерела. Торчащие между елок березы засохли и торчали, как белые жерди. И только осины еще не давали себя задушить, еще пробиваясь к солнцу сквозь темную хвойную хмарь. Под нею, под этой еловой хмарью, куда совсем не проникал свет, громоздилось нечто объемное, немалых размеров, засыпанное лесною трухой…
«Мать честная, машина ведь!» охнул Саня, когда они пробрались поближе. «Его! Круглова! С лебедкой! Ну-ко ты, как соржавела-то, как соржавела!.. В землю-то как ушла, как ушла-то!..»
Машина более походила на гигантский развороченный муравейник среди частокола засохшего умирающего подлеска. То, что было будкой в кузове, теперь прогнило и провалилось вовнутрь. Но кабина еще сохраняла форму, на крыше еще держались тяжелые напластования хвои, листьев и полусгнивших, покрытых белой плесенью веток, на дверцах бурым лишайным пятном мохнатилась ржавчина. Дверца со стороны пассажира была приоткрыта, молочно серело наполовину опущенное стекло, но мох уже пробрался в кабину и вплелся в ломкую рыжизну пружин, еще остававшихся от сидения. Капот над мотором был поднят, оттуда наружу юркнуло нечто мелко-зверьковое, бурундучье.
«Ёть-тё-тё!» – только и в силах был выдавить из себя Саня, а помлесничего-Геня и вовсе потерял речь, одолеваем какой-то мокротной хлюпающей икотой.
Им понадобилось немало времени, чтобы прийти в себя, отереть пот. Сами того не чувствуя, они прижимались друг к другу, поводя вокруг стволами двустволок. Потом еще раз заглянули в кабину. Никого. Ничего. Ничего и от человека.
Наконец, они разомкнулись и начали с двух сторон обходить машину.
Гене сразу не повезло: огибая костистый, рыбий, скелет упавшего дерева, он наткнулся на молодой ельник и долго боролся с ним, а, протиснувшись, вышел к звериной тропе, и довольно протоптанной, на дне ее стояла черная жижа. Тропа как будто возвращала его обратно к машине, во всяком случае по касательной, и он охотно прошел по ней, казалось, всего-то несколько метров, как внезапно от дерева отделилось какое-то лохматое существо, беззвучно ощерив пасть и вытянув в его направлении когтистые лапы…
«Гы-х-гха-гхы… Ге-е!.. Ге-е-е!..»
Геня обмер, на секунду окаменел, но тут же подкинул стволы и стал судорожно хвататься пальцами за спусковой крючок, да только все время что-то мешало, что-то цеплялось за оградительную скобу, царапало по металлу, гнулось, ломалось…
Выстрела так и не получилось. К счастью.
Неизвестно, сколько минут они стояли друг против друга, так и не обретя способности говорить, но медленно признавая в себе людей.
Неизвестно, сколько раз они подносили к лицу свои руки с такими длинными, чуть не в палец длиной, ногтями, сколько раз зажмуривали глаза и тыльною стороной ладони пытались определить длину и густоты бороды. «Неужели она у меня такая же, как у него?»
Гулкий раскатистый треск совсем рядом, в комле перестоявшей свой век осины, затем протяжный, шумный вздох в вышине – заставили их бежать от рушащегося дерева. Чудом они выскочили к машине, а оттуда побежали назад, вдоль стены молодого ельника, все надеясь найти следы, совсем недавние собственные следы, и не находя их. Уже.
Лай Вермута вывел их на дорогу.
Солнце вскарабкалось – желтый бесстрастный круг, лишенный какого бы то ни было ореола. Круг испускал тепло не тепло, а какую-то мелкую дробную духоту, ощущаемую даже под кожей. Градька сидел рядом с Саней, на одной половой плахе, и чувствовал, что тот тоже дрожит изнутри, протягивая к живому огню сухие постаревшие руки.
– Я… – продолжал рассказывать Саня, – я еще раньше почуял, будто что щипет меня. В теле щипет, в ногах, особо в мысках. Думал, портянки того… Перемотаться хотел. Щипет и щипет, а потом оно, как в лес-то зашли, забылось. А ведь скажу, по-знакомому как-то щипало. Баба моя, еще о прошлую зиму, дура, печку купила эту в сельпо… что на волнах.
– СВЧ? – подсказал Максим.
– Как это?
– Микроволновую?
О проекте
О подписке