Сам спонсор ещё не появлялся. И не было в нём нужды. Банкет начался очень быстро, оперативно, умело. Небольшие торможения возникали только в первые полчаса, когда гости выступали по плану. Сначала выступил какой-то учёный-поэт. Он представил себя, как космиста и вселеннолога, и каждые две секунды повторял, что никакой не поэт. Ему кричали: «Поэт! Ты поэт!» Всё это продолжалось неприлично долго: вселенная для вселеннолога, видимо, только расширялась. Потом выступил ещё один поэт, видимо, знаменитый, потому что был краток. Этот поэт произнёс очень грустный тост во славу поэзии, а потом снова сел и продолжил есть свои жульены, которых уже собрал вокруг себя пару дюжин. Раньше я никогда не видел столь грустного человека и столько жульенов, обрамляющих эту грусть.
Мои папа и мама, ещё раз поздравив Шихата, покинули бар почти сразу. Тонька решила, что Лёша уже не придёт, и тоже засобиралась. Напоследок она попросила напомнить ей нашу фамилию и, когда я проартикулировал «Харитонченковский», ушла в убеждении, что оставила меня вполне трезвым.
Справа от меня сидел человек, много и непрестанно пивший, но умевший хмелеть только до определённого уровня, что для всех было благо. Это был мой Вергилий, так как после первой же рюмки он вызвался стать моим проводником в мир текущей литературы и провести по всем кругам этого кромешного ада. Он то и дело указывал мне на того или иного литератора и рассказывал, кто он есть и почему тут.
Слева от меня сидела детская поэтесса Замыш. О том, что она детская поэтесса, Вергилий меня тоже предупредил. Ещё в далёкие годы их литературного ученичества он посвятил ей свою самую короткую эпиграмму (и самую короткую эпиграмму в мире тоже). Эпиграмма и впрямь состояла всего из трёх слов:
Уж Замыш невтерпёж.
Видимо, моя улыбка вышла скованной, за что поэтесса тут же захотела меня расцеловать, называя меня своим ангелом. Я с трудом усадил её обратно на стул, предположив поговорить о чем-нибудь другом. Она охотно согласилась, и вскоре я узнал, что мы с ней одного литературного поколения, одной когорты мучеников режима, интеллигенция одного круга и что, наконец, я вырос и сформировался как личность на её детских книжках. С детского сада – на её детских книжках. Потому что она писала стихи-загадки. Я попросил что-нибудь напомнить. Она прочитала:
Не колышется, не качается
На причале встречается.
– Кнехт, – сказал Лёша, подсаживаясь к нашему столику (увы, приход спонсора остался не замеченным; даже Шихат, было бросившийся ему навстречу, не устоял перед каким-то мужиком с тостом и навек остался с народом).
– Кнехт, – с печальной улыбкой согласилась Замыш, а затем невероятно обиделась. Встала, сделала всего один шаг в сторону и села за другой столик. Там ей быстро подняли самооценку, и весь вечер, пока бар не начал закрываться, поэтесса не раз и не два поворачивала к нам голову и, вытянув шею, беззвучно посвистывала в направлении Леши. Ничто в ней не напоминало обольстительную сирену из «Одиссеи» Гомера, зато очень многое соответствовало тому описанию данного отряда водных животных, которое сделал Брем. Лишь под самый конец поэтесса не выдержала, подошла к Лёше сзади, облокотилась на его каменное плечо и нежно прошептала на ушко:
Без ног, без рук
А выходит в круг?
– Шарик. Для рулетки, – грубо ответил Лёша, даже не повернув головы.
Замыш оргастически застонала и выбежала из зала.
С Лёшей мы не виделись много месяцев, так что было неудивительно, что он мог опять измениться. Благотворительность – это много лучше той субстанции, в которую, по его словам, он был тогда погружён. Я никогда не расспрашивал Лёшу о природе его бизнеса, знал только то, что деньги большие и ниоткуда. За ними стояла тень одного очень крупного родственника, который жил и работал за границей. Этот родственник всегда прочил Лёше карьеру дипломата и был безмерно удивлён, что вот, не сбылось.
Я не очень люблю вспоминать то время, но ведь то было наше время, и другого у нас будет. Не было и не будет. Если будущее – хрустальный шар, то прошлое – гранёный стакан. И в нём очень много граней. Меньше всего мне хотелось бы разглядывать ту, в которой отражались зарницы тех бандитских разборок (читай: хозяйственных споров) между теми представителями современной элиты, которые тогда себя различали только по названиям подмосковных районов. Этих дел Лёша сторонился, но у нас не любят высокомерных.
Выйдя из ЦДЛ, мы увидели его машину – очень стильную, очень низкую, с затемнёнными стеклами. Но сейчас стёкла были белыми, потому что по каждому пару раз ударили молотком. И ещё машина лежала практически на брюхе, потому что все четыре колеса оказались проколоты.
– О, – выразительно сказал Лёша.
В тёмном долгополом пальто с высоко поднятым воротником, с байронической скорбью на лице он стоял на пронизывающем апрельском ветру, на краю тротуара, спиной к Дому литераторов, лицом к машине, не отвечая ни на какие вопросы и не принимая никаких утешений. Он стоял, олицетворяя собой всю тоску, какую душа только и могла выразить языком одетого в пальто тела.
Я впервые видел его в таком состоянии. Единственное, что меня слегка успокаивало, так это отсутствие страха в его глазах. Тоска и грусть были, страха не было. «Ну, она у меня ответит!» наконец в сердцах проговорил он, и одной своей этой интонацией исключил из подозрения мафию, коза ностру, каморру и сакра корона униту, хотя те тоже женского рода.
Повторно Лёша разговорился тогда, когда его покалеченная машина уже уезжала верхом на эвакуаторе.
– Вот она, альфа и омега Ромео, – тяжело вздохнул он, вкладывая в семантику своего вздоха новую информацию о происходящем.
Так я узнал, что машина у него была марки «альфа-ромео», а затем сделал вывод и об остальном: если под Ромео он подразумевает себя, то с юмором у него очень хорошо, а вот если в Джульетте опять вскипела её горячая рыбья кровь, то снова всё очень плохо.
Кто это был, стало ясно ещё до приезда милиции. Охранник из ЦДЛ, услышав странные звуки на улице, вышел и увидел высокую девушку в белой куртке, с капюшоном на голове, которая тут же села в белую иномарку и уехала вниз по Большой Никитской. Лёшу милиция спросила, нет ли среди его знакомых какой-нибудь высокой молодой женщины в белой куртке и на белой машине, но Лёша ответил, что нет, таких он не знает. И что заявления он писать не будет. Милиция безучастно пожала опогоненными плечами и уехала, даже не потребовав денег за впустую потраченное время. Что было зря. Потому как не расстаться со всей имевшейся у него наличностью Лёша уже не мог.
Для посыпания главы пеплом и раздирания на себе одежд он выбирал самые дорогие арбатские рестораны, которые, впрочем, нисколько не уважая хасидского ритуала скорби, закрывались один за другим. Ближе к самому холодному времени суток (в наших широтах обычно уже под утро) Лёша начал исследовать новый для себя жанр – исповедь в подворотне. И он делал это так искренне, так серьёзно, как-то чисто по-католически, что редкий падре после этого смог бы снова заснуть. Откровения леденили кровь. Ад промерзал до поддувала. Небо одеревенело. Ангелы закрывали голову крыльями и выщипывали из них белый пух, чтобы скатать его в шарики и затолкать их в уши.
Временами Лёша глухо закашливался, кашель его переходил в трагические рыдания. В этом случае я уже просто не давал ему ко мне прислоняться. Ибо по запасам слезы, пусть даже мужской и скупой, он мог бы, наверное, за раз восполнить водный баланс какой-то небольшой арабской страны. Например, Иордании. Из расчёта один Иордан на один календарный год.
Если не занимался Лёшей, я занимался собой. Потому что рядом со мной вновь и вновь обнаруживался мой знакомый – тот Вергилий из ЦДЛ. Оттуда он брался, оставалось загадкой. Скорее всего, никуда и не исчезал. Другое дело, что ему было холодно. Он весь посинел, и мочки его ушей тряслись на ветру. Из наблюдений за мочками я установил, что мы уже находимся на бульваре. Действительно, если приглядеться, Лёша гипсово сидит на скамейке, а мы с Вергилием прохаживаемся взад и вперёд по гравийной дорожке. В одну из минут доверия между нами состоялся следующий диалог:
– Хочешь, я буду писать за тебя стихи? – предложил мне Вергилий.
– Это как?
– Я буду писать, а ты будешь разносить по редакциям.
– А зачем?
– Меня не печатают.
– А меня?
– Тебя будут.
– Почему? Я уже не пишу стихов.
– Будешь.
– Почему? – почему спросил я.
– Потому что бывших поэтов не бывает.
– А почему меня должны печатать?
– Потому что я гений.– Что, правда?
Я впервые гулял по бульвару с гением и, признаться, даже остановился, подыскивая глазами подходящий пустующий постамент. Поблизости таковых не оказалось, и я снова стал смотреть на Вергилия. Хотя смотреть было не на что. Он был очень худ, низкоросл, согбен, сутул, чахл, дохл, истрачен, изношен, испит, искурен, хрипат… – в любом случае, в его голосе не звучал бронзы звон. К тому же я сомневался, что это будет событие, когда мы поставим этого человека на высоту трёх метров над землёй. Пушкин и Гоголь всё равно не сдвинутся со своих мест. Кстати, и их шагов, подобных шагам Командора, покуда не раздавалось ни с той, ни с другой стороны бульвара.
– Евгений Александрович Март, – официально представился Вергилий, подавая мне руку. – Если согласны, предлагаю заключить договор.
– Какой договор?
– Клиентский. Между мной, патроном, и вами, моим клиентом, которому, учтите, задаром достаётся вся слава.
– Ни хрена себе!
Метро всё не открывалось, денег на такси не было, Лёша оставался по-прежнему неподъёмен (ни тушей, ни в живом весе), а я всё ещё не мог объяснить своему бывшему Вергилию ситуацию.
– Видите ли, Евгений Александрович…
Несколько раз я начинал это «видите ли», но так и не дошёл до «дело в том». Дело в том, что я сам ещё не считал себя окончательно потерянным для поэзии. К тому же по-прежнему имел в своём активе так и не использованную рифму «вызвездить – в извести», а также развёрнутую метафору своей самой нечеловечески любовно-поэтической страсти:
О, дай мне
взяться
за твою
дверную ключицу
И раскрыть твою
двустворчатую грудь!
Чисто в стиле Маяковского, мне казалось.
Короче, объясниться с Евгением Александровичем я не смог. Это беда всех интеллигентных людей: если не успел вовремя послать подальше, то потом ещё долго несёшь бремя белого человека. К счастью, Лёша вскоре проснулся и начал жалобным, вскрикивающим голосом звать некую свою «любимую». Вскрики его всё усиливались и скоро перешли в стенания раненой чайки.
Вергилий-Март тоже неожиданно вспомнил, что у него есть любимая, и пошёл искать телефон. Через пять минут он вернулся, а ещё через десять по бульвару пророкотал большой чёрный мотоцикл, и с него сошла могучая дева в чёрном шлеме и куртке-косухе. Недолго думая и не слишком сильно ругаясь, дева стукнула Вергилия по втянутой шее, села на мотоцикл, велела обхватить себя сзади руками, достала и замкнула наручники на запястьях пассажира. После этого расчихала мотор, выжала сцепление и дала полный газ. Вергилий-Евгеша болтался у неё за спиной, как рюкзак с картошкой.
О проекте
О подписке