Если не вдаваться в детали нашего следующего года жизни, когда мы учились каждый на своём первом курсе, если вообще пропустить те моменты, которые не является светлым пятном ни на чьей биографии, наше истинное взросление началось ровно с тех же потрясений, которые переживала и вся страна.
Хотя вначале всё было очень мило и трогательно. Вика вышла замуж. На первом семестре инъяза имени Мориса Тореза она вышла замуж за однокурсника по фамилии Островский-Грин. Всё обернулось так стремительно, что когда мы с Лёшей об этом узнали и стали думать о свадебном подарок, она уже развелась. Отмечать нам пришлось лишь выданное в тот день «Свидетельство о расторжении брака между гр. Островской-Грин Викторией Викторовной и гр. Островским-Грином Эдуардом Владимировичем».
Эдуард Владимирович пришёл в кафе вместе с Викой. Внешне она совсем не изменилась. Только ноги будто ещё удлинились.
– Познакомьтесь, – холодно сказала Виктория Островская-Грин. – Это Эдик. Он наша гордость. Ходячий вокабулярий курса. Знает семь тысяч английских слов. Правда, Эдик?
При всяком упоминании своего имени Эдик резко насупливался, строго взглядывал на теперь уже мемориальную Вику, но затем также резко расслаблялся и умилялся. Умилённый же, он мог смотреть на неё беспрерывно. Он таким и запомнился – смотрящим на своё недолгое счастье, как на некую книжную, испещрённую чёрными буковками страницу, на которой он хорошо различал иностранные слова вразнобой, но испытывал острый приступ куриной болезни, когда пытался их вытянуть в грамматическую последовательность.
После первой пробы замужества Вика сбросила обороты на весь следующий семестр, а затем, заработав повышенную стипендию, вдруг сочла себя достаточно обеспеченной, чтобы родить ребёнка. На горизонте маячил спортивного сложенья доцент. Впрочем, эту главу из Викиной жизни мы с Лёшей вообще предпочли не читать. По телефону же тема звучала так: «Вся жизнь в отсутствие любви и мучительная смерть в родах».
К счастью, летом 1991 года мы вновь увидели Вику и уже без каких-то либо признаков мучительной смерти на лице, а всё с теми же красными перчинками-веснушками под глазами, которые, правда, в тот раз показались более тёмными. Вика водила по Москве персонального интуриста – профессора-слависта из Мексики. Этот ещё не старый мексиканец носил длинные прямые волосы, красил их басмой и стригся под Гоголя. Лишь нос был всё-таки маловат и, вразрез привычному восприятию, вздёрнут. Славист находился в Москве проездом – хотел поклониться могилам наших классиков. Он нам рассказал много интересного, а я даже испытал культурный шок, узнав, что Гоголь похоронен в Москве (присутствие его праха где-то рядом совсем не вязалось в моём восприятии с его памятником на бульваре).
Правда, и сам профессор испытал шок не меньший, когда оказалось, что второй его день в Москве совпадает с началом событий августа девяносто первого года. Вика позвонила нам в панике. Мексиканец, почувствовав, что вокруг творится история, бросился познавать Россию изнутри.
Дальнейшую экскурсию мы проводили втроём. Она началось сразу по выходе из «Метрополя». Сначала профессор внимательно изучил все технические особенности советских траншеекопателей, стоящих по левую руку от портика Большого театра. Цепь и ковши одного из тракторов всё же оставались покрытыми комьями земли, из которой торчали белёсые корни травы. Затем профессор понаблюдал, как посредине пустой (перекрытой) Тверской, прямо напротив Центрального телеграфа, разворачивался одинокий бэтээр и как он всё-таки не вписался в проезжую часть. Офицер, командовавший маневром, лишь снял фуражку и промокнул платком лоб, когда росшее на тротуаре дерево с треском рухнуло на асфальт и в последний раз продрожало своими пыльными листьями.
Так, постепенно, мы добрались и до Белого Дома. Здесь профессор преобразился. С кем-то из легконогих защитников демократии он таскал на плече длинные пруты арматуры и втыкал их в ещё не готовую баррикаду. Ночью, олицетворяя собой помощь Запада, он дежурил у второго подъезда. Спал на газете, ел картошку в мундире, пил какую-то мутную воду, чуть не из Москва-реки, и откликался на кличку Гоголь. Он же наутро втиснулся шестым пассажиром в такси и помчался внутри распластанной по земле «волги» вдоль по Кутузовскому проспекта, чтобы смело обратить вспять колонну танков Т-72, уже готовый форсировать МКАД. Но тут случилось ЧП. При попытке распропагандировать механика-водителя головной машины с помощью языков жестов (то ли инков, то ли ацтеков) профессор вдруг напоролся на локтевой отмах офицера ВАИ. Дело в том, что офицер военной автоинспекции в белой яйцеобразной каске и с полосатым жезлом в руке сам жестикулировал резко. Взлёт жезла перед носом был подобен опусканью шлагбаума. «Следующая остановка Гулаг», – успел подумать профессор. Окончательно он пришёл в себя только в трамвопункте, когда рентген показал, что нос цел.
Однако и после этого мексиканец не угомонился. К вечеру он снова начал рваться на улицу. В этот поход мы двинулись уже без Лёши, которого унесло революционной волной. Шла третья ночь. С неба моросил мелкий, ощутимый лишь кожей дождь, которому было не по силам смыть с асфальта кровь. Тонкие, неуверенные в себе розовые ручейки влаги петляли по неровному, изгрызенному гусеницами выезду из тоннеля и, обтекая очередной сгусток крови, вытягивали из него одинокую красную нить. Будто распутывали клубок. Тут и там оставались кучки недоубранных человечьих мозгов, похожие на щепотки застывшей овсяной каши.
Тоннель под Калининским был ярко освещён изнутри. Ночами он и так всегда освещён, но в ту ночь казался залитым каким-то неуместным мандариновым светом. Одинокая БМП напряжённо выглядывала из тоннеля, походя на травмированного древесного краба. Краб дёргался взад и вперёд и водил по сторонам дулом, будто своей единственной, ещё не оторванной клешнёй.
Я успел поддержать профессора и не дал ему упасть. Вика подхватила его с другой стороны. Обратно мы выходили, стараясь не наступать на мозги и на кровь. Толпа любопытных молча расступалась перед любопытным профессором.
– Ты поможешь мне посадить его на самолёт? – спросила Вика, мы уже подводили Гоголя к гостинице.
– Ну, конечно, – ответил я и ободряюще улыбнулся нашему подопечному. Вопреки физической логике, с его вздёрнутого носа беспрерывно падали капли. Дождь только усиливался.
На следующий день профессор уже улетал из Шереметьево. Он рассеянно улыбался, держался обеими руками за багаж и жалел, что так и не увидел могилы Гоголя. «Гоголь жил, Гоголь жив, Гоголь будет жить!» – я попросил Вику перевести эту мантру, но мексиканец понял и по-русски. На прощанье он вскинул руку в пионерском салюте, отдавая нам честь.
Эту историю я вспомнил очень кстати, чтобы было о чем поговорить за поминальным столом, потому что говорить нам было катастрофически не о чем. Если оставить в стороне Вику, в самой семье Обойдёновых новостей было мало. Разве что дядя Витя дослужился до подполковника и был тут же отправлен на жалкую военную пенсию. Эмме Витольдовне из-за этого пришлось пойти на работу. Она устроилась педагогом-воспитателем в нашу бывшую школу, где главным образом присматривала за своим сыном, братом Вики, мизантропом Гошкой.
Определение Гошки как мизантропа появилось уже тогда, когда мы даже ещё не знали точного значения этого слова. Шла перестройка, была весна, мы с Викой и Лёшей забирали Гошку из детского сада. Гошка был хмур, зол на весь белый свет, но, возможно, и в самом деле проголодался.
– Что за жизнь! Что за жизнь! Ну и голодуха пошла! Я такой голодный, такой голодный, – брюзжал Викин братец, попинывая грязные куски льда, которые дворники выбрасывали на асфальт таять.
Он вырвался из руки Вики, подтянул к себе ветку акации и стал её грызть. Потом отпустил в досаде:
– Что за страна! Даже ветки горькие!
– Мизантроп ты, Гошка! – присудил кличку Лёша.
Затем мизантропу как быстро перевалило на второй десяток, и он сразу вошёл в тот сложный возраст исторического пессимизма и социально-психологического негативизма, когда дети могут смотреть только американские фильмы и мечтать о гонорарах наёмного убийцы. Всю свою жизненную мораль и мировоззрение Гошка высасывал из картины, где «киллер у киллера снайперскую винтовку украл». К двенадцати годам он уверенно демонстрировал все наклонности к гангстеризму, ограблению почтовых поездов и освоению всех доступных форм причинения умышленного членовредительства. За недоступными рвался в секцию карате, но тут сестра говорила «нет».
– Ньед, – всегда говорила Вика, тонко, едко и без улыбки растянув губы. – Вот и Владик говорит «ньед»!
Гошка переводил глаза на меня, и я видел в его глазах желание зазвездить сестре пяткой в лоб.
«Ньед» – это была любимая фишка Вики. Сначала ей нравилось просто не оглушать звонкие согласные на конце («Дайте мне, пожалуйста, хлебб!»), но потом она принялась озвучивать и глухие. Раньше это было забавно. Или даже очень забавно, когда, забравшись с ногами на подоконник на лестнице, она по-новому перепевала многие советские песни. Особенно ей нравилось перепевать Эдиту Пьеху:
Вышла мадъярга на берегг Д-Дуная
Б-бросила в въоду вьен-ногг…
Благодаря этой странной прихоти, ей очень легко давалась английская фонетика. В школе Вика лучше всех умела восклицать «Oh, my God!» со звонким «д» на конце. Говорят, у славян это признак излишней категоричности.
Когда поминальный обед, наконец, благополучно завершился и я уже уходил, Вика вышла за мной на лестничную клетку, чтобы проводить до лифта. Там мы сели на подоконник.
– Что всё-таки стряслось у Лёши? – спросила она меня, и я попробовал ответить, хотя суммировать впечатления ещё было сложно.
После той нашей встречи в бывшем союзном министерстве и не менее содержательной ночи, проведённой в новой квартире Лёши, мне удалось сделать для себя сразу три важных вывода:
а) в каждой женщине половина гормонов мужских и столько же хладнокровия;
б) каждая женщина пытается довести мужчину до такого состояния, когда может смело сказать: «Ну, куда ты такой пойдёшь? Кому ты такой нужен?»; и
в) завтра Лёша даст мне парабеллум, чтобы я убил Ритку.
«Парабеллум» следует взять в кавычки, потому что это некое средство.
– Ну и дурагг! – воскликнула Вика, от возмущения соскочив с подоконника.
Идя домой, я много размышлял, к кому относилось это «дурагг», но так и не пришёл к окончательному выводу. Если ко мне, то я должен был просветить Вику и о дальнейших событиях. К примеру, о том, как я потащил Лёшу в ванную и случайно рванул ручку чуть сильнее, а поэтому дверь открылась. Рыбка стояла под душем, за занавеской, подняв кверху локти.
– Уу! – удивился Лёша, резко повалившись вперёд и, повиснув на занавеске, легко её оборвал. Вид голой жены внезапно привёл его в чувство. – Уу? Вишь, какие у неё рёбра! – возбуждённо говорил он, лёжа на полу на спине и показывая вверх пальцем. – Как у шестижаберной акулы!
Так что, это ещё вопрос, кому кого убивать. А через несколько дней Лёша позвонил ночью:
– Спишь?! – и он рассмеялся голосом икающей выпи. – Знаешь, Вла, у меня тут ночует приятель. Ты не бойся, он негр, хотя и не говорит, что афроукраинец. Я вас обязательно познакомлю. Так вот слушай, он тут говорит, что сегодня он лёг в час утра! В час утра! – И он опять зашёлся в содержательном хохоте дикой болотной птицы.
Я несколько раз бросал трубку, но Лёша каждый раз перезванивал. Ему было скучно и хотелось поговорить. Видимо, афрохохол уснул.
Наконец, он сказал, чего от меня хочет.
– Слушай, Вла, а что-то ты знаешь о… ловлении рыб?
Он не отставал, пока я не вспомнил о существовании у Аксакова записок об ужении рыб и не поделился своим личным рыбацким опытом, начиная от смены воды в аквариуме и кончая дембельской рыбалкой на Кольском полуострове. Это когда подъезжаешь к озеру на транспортно-заряжающей машине и бросаешь в воду провода от аккумулятора.
Последнее Лёшу поразило как током. Он задумался, помолчал и даже сказал: «Ну, спи!» – перед тем как положить трубку.
А назавтра он объявил, что делает в квартире ремонт. Вызвал мастеров и сразу начал с проводки…
Мастера вернулись через неделю. Им предшествовали пожарные, милиция, участковый и дюжина соседей в разной степени свечения – от слабо люминесцентного тихого ужаса до белого накала чистой ярости.
Что там могло гореть, в Лёшиной квартире, пустой как спортзал, это было загадочно, но мне было сказано, что сгорело там всё. Спасена была только кровать-пагода, которая почти не пострадала, да ещё оказалось, что в огне не горит и воде не тонет весь склад общечеловеческих ценностей. Книги и брошюры только прохватило дымком. Лёшина мама специально позвонила мне в поисках сочувствия, и мне пришлось серьёзным образом её утешать. Задача была направить её сознание к счастливым дням её до-демократической молодости – с дымом кээспешных костров, романтикой байдарочных походов, комарами размером с клюкву, шашлыками из жилистого карельского зайца, Городницким, Визбором, Кимом, демонстрациями на Красной площади и комсомольскими собраниями космонавтов.
Лариса Карловна приютила погорельцев у себя. Была уже осень, когда, поснимав несколько квартир и сжав своё сердце в кулаке, Лёша, наконец, согласился вернуться в свою бывшую детскую комнату. К счастью, Рыбка – под дымовой завесой вытащенной из полымя кровати – сходу захватила кабинет Лёшиного папы, где тот паял электронику и держал зимние колёса для «жигулей». Колёса были выставлены в коридор, а вскоре и проданы – вместе с самой машиной и редким англоязычным изданием собрания сочинений Солженицына, не вносившим, впрочем, заметного вклада в развитие их великого и могучего.
После пожара Лёша заметно образумился. Он повторно углубился в семейную жизнь. Мы снова жили в одном доме на Кутузовском, но почти не пересекались, а встретившись во дворе, только перебрасывались словами «как жизнь?» Короче, женатик холостяку не товарищ.
Но как-то вечером я увидел его сидящим в машине, и мы поговорили.
– Чёртов город! Нет, какой чёртов город, Вла! – вдруг принялся он ругаться на Москву. – Знаешь, что я решил? Хватит. Брошу! Брошу всё, стану нищим, заберусь в какую-нибудь деревню и сяду писать роман!
Во горазд, думал я, давать пустые-то обещания. Как раз тогда он делал хорошие деньги.
О проекте
О подписке