Читать книгу «Говорит Москва» онлайн полностью📖 — Александра Кондрашова — MyBook.
image

– Ах, это ты, Касым! – педиатр надел очки, и всплеснул руками, и к сердцу их прижал, как будто родного человека встретил. – Извини, не узнал сразу, нет работы у меня, какая у меня работа? Извини, я щас… – и быстро, тихо отрекомендовал Константину таджика, – очень хороший человек, отличный мастер, ответственный, недорого берёт, он у нас ремонт когда-то делал, до него мне с таджиками-узбеками не везло, а этот – верный человек, ленинец. Я-то раньше формально к этому относился, только сейчас убеждённым социал-демократом сделался под ударами, так сказать, судьбы, а он и сейчас, и тогда человеком был. Между прочим, по образованию историк, не верите? Зря. Уважаемым человеком был, в Москву ездил на симпозиумы, в гостинице «Россия» жил, за правду боролся в освещении событий послевоенного периода. Это он меня насчёт Хрущёва просветил, а теперь – копай-таскай, иначе никак. С работы его на родине погнали за пролетарский интернационализм, а у него одиннадцать детей и жена русская, кормить-то надо… – и спросил таджика: – Касым, скажи, жалко тебе СССР?

– Не то слово, Борис Аркадьевич, и нам жалко, и вас жалко, и себя жалко, всех жалко. Будь проклят шайтан Александр Николаевич Яковлев 1923 года рождения, а также оборотень Горбачёв Михаил Сергеевич 1931 года рождения и иуда Ельцин Борис Николаевич 1935 года рождения, Шеварднадзе Эдуард Амвросиевич…

– А какого числа родился Яковлев? – ну так, отчасти ради смеха спросил Костя – он помнил эту дату, потому что она совпадала с днём рождения его матери.

– Второго декабря, – сразу ответил таджик. – Горбачёв – второго марта, Ельцин – двадцать третьего апреля… Чёрные дни календаря.

Н-да, бывает же такое – ломка стереотипов. На совка и зверь бежит. Таджики же все вроде должны быть грязными, неграмотными… Костя вспомнил, как он однажды у понравившейся ему широкоскулой продавщицы попросил пармезана и произнёс, грассируя, с французским прононсом: «пар-р-меза-а», она усмехнулась и назвала этот сыр без всякого прононса, очень мягко: пармеджано, указав на итальянское происхождение этого сорта сыра. Оказалось, продавщица – кандидат филологических наук, бывший преподаватель киргизского университета…

Костя с удовольствием записал продиктованный через речку телефон Касыма. «Нам нужны таджики, тем более такие! Браво, педиатр, настоящий совок и друг совков!»

А педиатр продолжал нашёптывать, глядя вслед удаляющемуся таджикскому коммунисту:

– Вот древнейший народ, великой культуры, более древней, чем наша, могли бы спиваться, как мы, но не спиваются. Хотят выжить: нет работы для историка – кем угодно пойдёт и работать будет. Он у них, Касым этот, что-то вроде бая теперь, под ним – лучшие таджики Потылихи, но он справедливый бай. Настоящий коммунист. А наши баи что вытворяют? С дехканами своими? Стадо баранов без пастуха обречено, овцы волков за овчарок принимают, самые смелые дичают, разбегаются… А тогда, после революции, появились волкодавы и такого страху напустили, что люди о Боге вспомнили. В норму вернулись, уверовали, молились на них и боялись. И строили и жили, как праведники, недоедали, вкалывали. Спасались, прости Господи… И никого не было ближе к Христу, чем простые советские люди, строители коммунизма…

– Нет, ну северные корейцы поближе будут… – Костя решил поставить педиатра в тупик, но тот не встал.

– Они – святые почти, аскеты, бомбу делают, собак едят… Вы там были, жили среди них? Ну и не говорите… Но, правда, не слушайте меня, а то вас с работы снимут. Вы где работаете?

– Я… – Косте пока не хотелось «расшифровываться», и он ответил уклончиво, – в средствах массовой информации.

– Точно выгонят, там сплошь антисоветчики… Но вернёмся на Ленинградский проспект, к Бэле, стоим, обнявшись, в коридоре их богатом – книг там, полок множество, тогда богатство книгами, обширностью библиотек исчислялось. Прижалась она ко мне, смотрит умоляюще, не отпускает! А я насилия над собой не терплю, чувствовал какое-то непереносимое насилие. Склоняют меня к чему-то неправильному, заставляют, принуждают… Вырвался из неё, из квартиры, и бегом по лестнице, лифта не вызывал, боялся, что она в кабину за мной увяжется, через ступеньки прыгал, сбежал с четвёртого этажа быстрее лифта… Выскочил из парадного во двор, всё ещё горю весь, но часть дури из головы уже вылетела, и я опять засомневался. Стою один, теперь насилия уже над собой не чувствую, можно сосредоточиться и самому принять трудное решение… Ветер снегом сечёт лицо и голую мою шею – шарф забыл в суматохе. Большой, тёплый, мама моя полгода его вязала, не простит пропажи. Думаю: вот повод вернуться – что я натворил-то, зачем хорошего человека обидел? Он ж как будто с картины возрожденцев, Гирландайо какого-нибудь! Вернуться, что ли? И так вдруг захотелось опять в тепло, к телу этому… За что я её так? Ведь она мне слова любви говорила, что я лучше всех, так близка была… А я ушёл, даже не поцеловав, даже не попрощавшись, ну не скотина ли?.. Вот внимание, Костя, ключевой момент. Момент выбора. Сознательного. Презрение прошло, хочется назад, и не в шарфе дело…

Педиатр встал, сделал большой глоток «пепси-колы». – Но я не сдался, – он так топнул ногой, что утки, плававшие поблизости, шумно бия крыльями по воде, разом взлетели. – Не сдался! А тут как раз мамаша её идёт, очень полная женщина, надо сказать – вот такой Бэлка будет, когда распустится, – пронзило меня. Идёт и ласково так, по-недоброму на меня смотрит, цепко, внимательно. Я с ней поздоровался: здравствуйте, говорю, Анна Федотовна… И до свидания! – Чёрт с ним, с шарфом, чёрт с ними со всеми, мещане, буржуи! Врёшь, не возьмёшь, жалостью к себе решили меня изнасиловать? Не выйдет! И пошёл вон! На Ленинградский проспект, на свободу, за решётку двора их блатного сталинского дома.

Борис Аркадьевич сел и замолк. Полез в свою пластиковую сумку, достал пакетик с бутербродами, предложил Косте. Костя отказался. Один бутерброд с сыром педиатр съел, тщательно пережёвывая, со второго съел только сыр, хлеб стал разламывать на маленькие кусочки и бросать в речку отлетевшим, впрочем, недалеко, уткам. Откуда ни возьмись прилетели ещё и ещё. К ним присоединились голуби с воробьями. Педиатр достал из сумки полбатона белого, стал и его крошить и разбрасывать, водоплавающие вылезали на берег, косолапили к доктору и хватали корочки прямо из его рук. Борис Аркадьевич хлеб бросал и прицельно, чтобы не самым сильным и наглым тоже доставалось. Птиц налетело множество, и борьба между ними за корки хлеба шла яростная. Педиатр ею умело дирижировал, пытаясь накормить всех поровну… Когда хлеб кончился, утки потопали, переваливаясь, к речке, плавали неподалёку – вдруг ещё счастье обломится – видно, педиатр давно их здесь прикармливает. Мелкие крошки доклёвывали голуби и воробьи…

– Н-да, всё как у людей… – наконец продолжил педиатр, глядя на уток. – Не знаю, божья это кара была или, наоборот, не божья? Но назавтра я слёг с двусторонней пневмонией. Чуть не помер, кашлял, задыхался, метался в бреду, видел её, укоризненно качающую головой, а глаза у неё ведь тоже чудесные были, серо-зелёные, чистые, как её кожа… Смотрит она на меня с поволокой и головой качает… Признался в своих противоречивых чувствах другу (навещал он меня), с которым мы как раз и начинали наши самостоятельные разработки, далеко выходившие за рамки простых студенческих рефератов. Я тогда гнойничковыми высыпаниями у младенцев увлёкся, такой простор для исследований… – глаза педиатра загорелись внезапным научно-исследовательским блеском. – Вот и сейчас такие ситуации сплошь и рядом, приезжих много, вода другая, воздух, экология, всё. И вот у младенца температура, сыпь, непонятно отчего. Или гнойники по всему телу. А знаете почему? А потому что мама картошку ела, вот элементарную картошку, а у папы на картошку индивидуальная непереносимость, которая передалась младенцу! Или потому что родители всю жизнь пили, скажем, бакинскую воду, а теперь пришлось перейти на московскую, которая сильно отличается по химическому составу, даже та дорогая, что в пятилитровых банках. Понятно?

– Ничего не понятно, – честно ответил Костя.

– Ну у вас в этом смысле всё хорошо, не буду больше отвлекаться. Так вот друг этот, гад, сказал, что к бабам нельзя относиться по-человечески. «Она траха хочет! Элементарного траха! Для здоровья! Все они по природе своей “бэ”, и грех этим не воспользоваться, тем более Бэлка очевидно соками изошла вся и абсолютно готова к употреблению… И зря ты насчёт женитьбы опасаешься, нужен ты им, Абрамович задрипанный, они Бэлке какого-нибудь генеральского сынка найдут с хорошей фамилией». Мне его богопротивные разговоры, недостойные звания комсомольца, ужасно не нравились, но помогли выздороветь и сосредоточиться на той статье, которую я потом блистательно опубликовал в научном журнале, что для студента редкостная удача. Мама говорила, что нельзя останавливаться на достигнутом. Ведь я из простых, без блата поступил и учился без блата. Родители говорили, что всего достигли своими усилиями, ну и я должен. И потому надо было быть на голову выше всех, даже на две, тем более с моей-то фамилией. Ведь все не любят Абрамовича – и одни, и другие: одни просто за фамилию еврейскую, которая на самом деле кровно белорусская, у русских Абрамов, у нас – Абрамович. Другие – за то, что, имея такую замечательную фамилию, ни слова на идише не знаю, самозванец фактически. Папа с фамилией настрадался, мама, так что – работать и работать надо, учиться и учиться… Меня мучило, что я неизвестно на что отвлекался, времени столько потерял на подтягивание, хотя организм, конечно, своё требовал…

«Вот оно как. Он ещё и Абрамович! Супержесть! Редкая удача. Не “Борис с Потылихи”, “А что нам скажет Абрамович?” или “Борис Абрамович сомневается”, рубрик смешных до чёрта можно придумать».

– И всё вроде само собой рассосалось, я выздоровел, пришёл в институт… И стал её избегать. А потом выяснилось, что это не я, а она меня избегает, мало того, ведёт себя так, как будто ничего хорошего между нами не было. Наоборот. Губы её, полные такие, чуть как будто даже припухшие, нежно так очерченные, теперь кривились. Она смотрела на меня с брезгливостью какой-то, досадой, даже презрением. Меня это задело, всё ведь было между нами, слова любви, страстное признание, всё, почти всё. Да если уж начистоту, мог ведь, мог дефлорировать, мог, но пожалел её по неопытности…

Сперва её презрительное равнодушие меня слегка разозлило, а потом так задело, что только о ней и стал думать, представляете? От непонимания и ревности дошло постепенно до страстного чувства, беспрестанно думал о ней. О всех частях тела её, богато одарённого, о бутонах этих сумасшедших, тугих кудрях её горящих, извините, опять я о них… – он замолчал, потом взвился вдруг сокровенным шёпотом, – соски знаете у неё на что были похожи? На цветок! Этот, как его? – педиатр никак не мог вспомнить его название, щёлкал пальцами, энергично хлопал ладонью по колену, по скамейке, отчего прикормленные птицы опять разлетелись в страхе. Снимал и надевал очки, тёр глаза, смотрел на небо, но не вспоминалось.

– Ромашка? – энергично включился Костя.

– Да нет же, этот… – стучал по скамейке педиатр.

– Астра, флокс, одуванчик, пион?

– Ну вы скажете, одуванчик, нет, с женским именем таким, ласковым…

– Неужели маргаритка?

Да! Правильно, вспомнил! – возрадовался педиатр. – Анютины глазки! Да! Анютины эти глазки её ещё больше, чем глаза, говорили… в свете этом цветном, неверном…

– Я это сравнение в литературе, кажется, где-то читал: анютины глазки с чёрной смородинкой вместо зрачка… – поддержал Костя, но педиатр непреклонно продолжал:

– Вы читали, а я своими глазами видел чудо это!

Женское тело – главное чудо природы, особенно если любишь женщину. А я её задним числом полюбил. Страстно. В общем, с ума сходил от возвратного чувства. Ночь раз простоял за решёткой, под окнами её дома на Ленинградском проспекте, в палисаднике этом проклятом. Ноль внимания, фунт презрения, только шарф мне в окно выбросила… Ну не буду тянуть эту позорную резину, скажу сразу, что дружок мой Иудой оказался. Перенял, пока я болел, комсомольское поручение и вместо меня, как выяснилось, стал Бэлу подтягивать и «подтянул». И ведь что, гад, сделал, как-то взял да и рассказал мне со всеми физиологическими подробностями всё, что он с ней делал и что она с ним… Рассказывал специально подробно, чтобы выбить из меня, как он сам говорил, сентиментальные представления о жизни, которая «скользкая штука». И в конце концов признался чистосердечно, что не удержался и лишил-таки её невинности, ржал, скотина, как зарезанный… – у педиатра заблестели глаза, и непонятно было, что он скажет, а главное, сделает в следующую минуту.

– Потому… Потому что никакой невинности обнаружить ему не удалось – до нас люди постарались… говорил, сволочь, что к бабам нельзя по-человечески относиться, а надо потребительски! —…

Тут педиатр вдруг разрыдался, да так горемычно, что Косте в первый раз стало искренно жаль совка. Но озабоченный старик вдруг резко остановился, утёрся носовым платком (тоже из Костиного секонд-хенда), и продолжил, шмыгая, как ребёнок, носом:

– Ах, как он ошибся, бедолага, как ошибся… Так как через пару лет он женился, и именно на ней, и потребительски относиться стала она к нему, а не он к ней. Понукала им, как та крашеная Лолита своим шибздиком. Был вроде меня, подающим надежды студентом, мог бы приличным человеком сделаться, врачом, учёным, но он пошёл с подачи её папаши по скользкой дорожке, по комсомольской линии… Вот удивительно, я в «Ленин-партия-комсомол» верил, а в их руководителей, особенно комсомольских, откреплённых всех этих бездельников – нет. Все, кого знал, сплошь карьеристы. Как говорил мой покойный батя: социализм очень правильный строй, и держится он на сознательности, и в первую очередь – у начальников. Вот у них её как раз и недостаёт… Как в воду глядел. Они и погубили страну, предали, продались, повелись на комфорт и роскошь. Хапнули народного добра, и в Лондон. А что там хорошего в Лондоне? Ничего!

– А вы там были? – стрельнул насмешливым вопросом Костя.

– Я там жил, – убил его педиатр.

1
...
...
8