В вагоне по дороге туда Игнатьев много курил, стоя в нерабочем тамбуре, и глядел в окно на чистые, но скучноватые поля и заграничных земледельцев, пашущих по-старому, на живой тяге, но в фетровых шляпах. Но бывал и в купе, помог трем симпатичным женщинам из города Владимира, с которыми оказался соседом, разместить поклажу, угостился курицей из фольги. Проехали мимо станции. На станционном здании была черная непонятная надпись, наверное, название, а под надписью прогуливался заграничный пассажир в пиджаке и шарфе. На улице было, судя по всему, прохладно, и Игнатьев подивился закаленности этого иностранца.
Потом-то он привык и к иностранным детям с голыми синими коленками, и к молодым ребятам в одних свитерах, идущим вперемежку с дамами в меховой одежде. Игнатьев привык к непрестанным автобусным переездам; ранним завтракам практически всухомятку, одна колбаса да повидло, если не считать чая в бумажных мешочках, нитки от которых торчали из толстых чашек, напоминая почему-то канцелярию; привык к посещениям различных музеев, мемориалов и храмов с вокзального типа скамьями, привык и к не особенно понятной речи местной экскурсоводши, объясняющей с первого автобусного сиденья через микрофон:
– С левой мы видим – да? – старинная центр маркт плятц – да? – обращайте внимание с правой тоже фабрикация тяжелый машинный прибор – да? – прямо не видно – да? – место, где стоял тоже дом знатного компониста – да? – Ехан Себастиан…
Игнатьев ходил вместе с симпатичными женщинами из Владимира в торговые центры, посещал специализированные магазины и все время вежливо помогал дамам носить их сумки. Дамы же за это посодействовали ему в приобретении искомой шерсти отличного цвета беж, а пластинок для дочери не нашлось, и Игнатьев ограничился покупкой для нее молодежных брюк, которые примеряла одна из спутниц, худенькая. Себе же он нашел отличную вещь – очень красивый чемоданчик из двухцветной пластмассы, в котором можно носить завтрак на работу: два гнезда для вареных яиц, помещение для соли и одного куска хлеба, пластмассовые же вилка и ножик в гнездах. Вообще-то он никогда завтрака на работу не носил, питаясь в указанной пельменной, но вещь очень пришлась ему по сердцу, да и стоила недорого.
Впрочем, по воскресеньям, когда иностранная торговая сеть не работает, да и по субботам после обеда организованный туризм вливался в русло культуры. И вот так получилось, что однажды Игнатьев оказался в самом центре какого-то города внимательно слушающим экскурсоводшу относительно собора справа и завода химической фабрикации слева. Шел мелкий дождь, мимо по своим делам спешили иностранцы, не обращая внимания на небольшую, но плотную группу игнатьевских спутников, а он покуривал тихонько в кулак и слушал про исторические памятники и основные отрасли промышленности. Тут одна из женщин группы перебила экскурсоводшу вопросом, какого века этот храм – она всегда этим очень интересовалась, – и Игнатьев отвлекся.
Он огляделся по сторонам и рядом с храмом заметил одного человека. Одет был этот человек в странноватый, на взгляд Игнатьева, и очень маркий белый комбинезон. Впрочем, здесь в таких комбинезонах можно было увидеть многих рабочих. В руках у человека в комбинезоне были большие кривые ножницы, с помощью которых он срезал негодные ветки с деревьев в скверике вокруг храма. Ветки падали на землю, человек тут же наклонялся и, подняв очередную ветку относил ее в аккуратную кучку.
И Игнатьев не заметил, как группа его куда-то ушла, а он оказался один возле этого человека. Дождь продолжал моросить, а человек продолжал работать. Работал он вроде бы медленно, но дело подвигалось неплохо.
Игнатьев стоял, смотрел. Где-то очень далеко от этого храма и сквера росли деревья на бульваре, и Игнатьеву захотелось туда, хотя отпуска еще не прошло и половины, захотелось на этот бульвар, захотелось надеть старую кепку и приступить к обязанностям, то есть взять в руки кривые ножницы и начать срезать ненужные ветки с деревьев на том далеком бульваре, где провел он – если считать чистое время, как в хоккее, – больше половины своей жизни…
Игнатьев полез в карман, вынул пачку "Явы" и протянул ее человеку с ножницами. Одновременно он вспомнил многое из школьных времен, вспомнил, что когда-то на том самом бульваре он не обрезал ветки, а гулял в группе детишек, которую водила Эльза Гавриловна, вспомнил тут же почему-то отца еще в военной форме со стоячим воротом и мать в косо сидящем беретике на стриженых сине-черных волосах, собрал все слова Эльзы Гавриловны и сказал:
– Битте… гут… сигарет гут… битте.
Человек улыбнулся, кивнул, но при этом одновременно покачал отрицательно головой и сказал что-то быстро и длинно. Игнатьев только три слова и понял:
– Наин… данке… арбайт…
– Вообще, что ли, завязал? – спросил Игнатьев. – Молодец тогда, есть, значит, сила воли. Ну так постоим, поговорим вообще…
– Наин, – опять улыбнулся и покачал головой иностранный товарищ. – Наин вообще. В частности, мол, найн, во время работы. Арбайт, мол, нихт раухен. Извини, значит.
Так примерно и сказал. И что удивительно, Игнатьев его понял. Ему и самому хотелось бы в тот момент деревьями заниматься, а не с прохожими посторонними языком трепать – будь он, конечно, на бульваре своем, а не на заслуженном культурном повышении уровня…
И вот теперь, когда уже приехал Игнатьев давным-давно домой, и шерсть жене уже понравилась, и штаны дочери подошли, сам путешественник стоял в пельменной за высоким мраморным столом и делился с друзьями впечатлениями. И впервые с тех пор, как вернулся, вспомнил описанный эпизод. Раньше-то все больше приходилось рассказывать насчет цен, чтоб им…
Замолчал Игнатьев, задумался, потом махнул рукой и рассказа больше не продолжал, как ни просили.
– Да ладно, чего там, – говорил он неизвестно кому, уже на бульваре, ремонтируя проклятый карбюратор газонокосилки. Сослуживцы вдали рубали лозу, так что ни одного слова, скорей всего, не слышали. – Ну живут и живут, нормально все. Храм там есть один… Большой, в общем. В высоту. А покурить, между прочим, на работе некогда! Вот вам и мохер – весь до копеечки.
И замолчал окончательно. Реанимированная малая механизация наконец взвыла и истерически загрохотала, Игнатьев вытер черные ладони травой и продолжил косьбу. Прохожие воротили носы от его бензинового помощника, и потому он, как правило, не видел их лиц. Но если бы он мог в них вглядеться, да если б к тому же он обладал даром угадывать по этим лицам внутреннее состояние, а он этим даром нисколько не обладал, кстати, и, кроме того, если бы он мог точно определить собственные чувства и сопоставить их с чувствами окружающего человечества – а он этого совершенно не мог, честно говоря, и если бы все открывшееся он мог выразить в словах!.. Странная прозвучала бы фраза.
Вот такая примерно: "Чудеса! Во дает народ… Одна любовь в голове, а вкалывать кто же будет? Там человеку покурить некогда, а тут давай им любовь – и все дела…"
Правда, для справедливости скажем, что это сетование он полностью отнес бы и к себе, хотя физическое его воплощение продолжало управляться с косилкой.
Сейчас нам, испытанный читатель, предстоит дело утомительное – описание грез. Хотя… Все зависит от того, какие грезы и чьи. Вот один человек как-то высказал соображение: мы потому так любим романы о путешествиях, что обязательно там имеется перечень взятых с собой припасов либо описание счастливо выброшенного на берег набора необходимейших вещей. Ну астролябия, конечно, серные спички, Библия в кожаном переплете, форма для отливания дроби…
Нечто подобное сейчас и последует, так что, может, и не разочаруетесь.
Виталий Николаевич Пирогов, нам уже неплохо знакомый, томился без сна. Супруга его Людмила, по женскому обыкновению, умаявшись за световой день, сладчайшим образом заснула, а к мужчине сон не шел.
Он лежал на ставшей вдруг жесткой простыне, ощущая каждую складку спиной, смотрел прямо вверх, в потолок, угадывавшийся в сизом воздухе ночной комнаты, и мечтал. Ну почему, думал он, все это так трудно, почти недостижимо? Разве чего-то сверхъестественного он жаждет? Нет, вполне обычного, даже стандартного. Виденного не только в дивном полиграфическом исполнении, но и в обольстительной натуре – например, во время последнего выезда был он по служебному делу в одном доме…
Значит, прежде всего холл. Плетеная корзина для зонтов… Может, слоновья нога? Нет, архаично, лучше корзинка. Итак, корзинка для зонтов, рядом зеркало в бамбуковой колониальной оправе. На вешалке ничего – лишь одинокая твидовая панама да рядом на полу косо прислонившиеся друг к другу охотничьи боты… Затем гостиная. Золотистая дымка гардин, за которыми просматривается близкий сад… Откуда садто взялся на девятом этаже? Не до этого Пирогову, грезит Пирогов. Видит он лампу на высокой резной – точнее, точеной – ножке, и абажур на лампе в мелкий цветок, и полужесткое кресло вблизи лампы, отливающее вишневой полировкой, и обширный диван с подушками, славно разбросанными по его рифленой поверхности, и репродукцию Поллака над диваном, и надкаминное зеркало, и удивительный золоченый столик, отдающий римской колесницей из неудачного фильма, и сплошной шерсти покрытие пола, и горшки с цветами аспарагус, и в дальнем углу помещения крутая с разворотом лестница…
Доходит до этой лестницы Пирогов, и тут начинается в его уме неприятная и отталкивающая суета, с которой не то что заснуть – жить невозможно. Куда лестница-то? Известно, на второй этаж, секонд, так сказать, фло. Там спальни, оттуда – если обратиться к традициям кинодурмана – тихо стекает загадочная струйка крови, там проводят ночные часы хозяева и гости порядочной жизни. Ах! Не помешал бы второй этаж жилью Виталия Пирогова! А где его взять? Конечно, если купить кооператив где-нибудь, да в этот кооператив тех самых… как их… Игнатьевых, что ли, да пробиться здесь через перекрытия, да воздвигнуть упомянутую лестницу с перилами на точеных столбиках… Эх, жизнь!
Кровать с обтянутой кожей спинкой. Низкая подсветка. В левом углу фотографии приоткрытая в ванную дверь, а там и он сам, в кимоно, совершающий вечерний туалет, а под одеялом, натянув его хитро до подбородка… Конечно, лучше бы… Ну а хотя бы и Людмила! А что? Зато интерьер…
Вот лежит спиной на мнущихся простынях наш Пирогов. Вот упирается его взгляд в потолок со швом посередине, между двумя плитами. Вот мечтает он о двухуровневом житье-бытье – много повидавший в разъездах товарищ. Был он, кстати, и там, где сосед его, Игнатьев, встретил человека в белом комбинезоне, не курившего за работой и тем произведшего неизгладимое впечатление на простодушного служителя зеленых легких города. Бывал там Пирогов, как же, и неоднократно! И собор колючий видел, и человека в комбинезоне, не исключено, мог встречать…
А запомнился все же лишь интерьер жилища делового партнера.
Осудим ли мы его? Кто знает… Разве мы против двухэтажных квартир? Не против, хорошая вещь. Не против мы также и каминов вместе с надкаминными зеркалами, и корзины для зонтов не вызывают у нас отвращения – правда, читатель?
У нас только одно но: насчет жизни и смерти. То есть если помирать настанет время, то как? Там ведь без этажей… Тогда зачем же все это? Временно, значит? Стоит ли? А? Как вы считаете, Виталий Николаевич?..
Не спит Пирогов. Поднимается по лакированной лестнице, целует на ночь чайлдов в детской, входит в вожделенную спальню, откидывает крайне неудобную, но общепринятую перину… Эк его разбирает! Никак не заснет.
А и вы бы не заснули, если б приехали в свое время поступать в труднодоступный институт из эдакой тьмутаракани, где все местные власти в одном доме помещаются, и поступили бы, и закончили, и отъездили бы свое, и насмотрелись бы всякого, и получили бы, что положено, соответственно рангу, а жить продолжали бы в двухкомнатной, заурядной, полезной площадью тридцать два и шесть десятых. Посмотрел бы я на вас…
Плохо Пирогову Сгинул бы в сей миг этот Игнатьев, не имеющий, по сути, и вкуса к правильной жизни, сгинул бы… Так нет, продолжает занимать верхнюю жилплощадь, по праву воображения принадлежащую Пирогову. А тот лежит без сна и мечтает. Такая, друзья мои, жизнь…
Короче, все ясно.
Он столько шел, и все вверх, и неотступно, и не сдаваясь, и платя по всем счетам, и тратя себя из расчета нынешнего курса жизни год за два – или сколько там? – и ничего не жалея, и в полном, хотя и нелегком, взаимопонимании с супругой Людмилой, и держа себя в руках, и опять не жалея ничего… Неужто не заслужил? Паршивенького, обычненького двухэтажного жилья? По ширпотребовскому журнальчику? Кто это – Игнатьев? Что это? Да ведь он троечник вечный, да ведь он здесь ни при чем!.. Не на улицу, конечно, в другую приличненькую квартирку, но эта-то ему зачем?!
Плохо Пирогову Может, и не так, как мы здесь изображаем, но примерно в этом роде. А точней и глубже в мысли Пирогова не проникнешь. Никому это не под силу. Потому что Пирогов о своих мыслях не пишет. А те, кто пишет, – они на Пирогова не похожи. Принципиально. Иначе писать бы не могли.
В общем, пусть теперь Пирогов встанет, примет что-нибудь успокоительное, да и заснет – пора.
Однако Виталий Николаевич нашим советам не внимает, а решает по-своему: смотрит на часы и, обнаружив, что до запретного времени еще тридцать две минуты, решает задобрить нервы гармонией – музыкой успокоиться. Людмилу-то теперь и пушкой не добудишься…
Более всего, как известно, Игнатьев любит сидеть вечером в июне на балконе и молча отдыхать после рабочего дня.
Разные у людей бывают пристрастия. Некоторые год за годом ездят в отпуск на юг, и именно в одно и то же полюбившееся им место под названием Лазаревское; иные предпочитают дивную природу средней полосы, обозреваемую с байдарки, быстро несущейся в светлых струях лесной речки; третьи превыше всего ценят комфорт и сдержанность гостиниц на балтийском берегу… Игнатьеву же символом заслуженного очередного отдыха представляется только такое вот сидение на балконе, плывущем в теплом и темном воздухе, словно небесный корабль, приписанный к семнадцатому микрорайону. Зной, накопленный в стенах и асфальте, в людях и небе того огромного города, в котором Игнатьев прожил всю свою жизнь, не торопясь, смешивается с прохладным вечерним ветром и, облагороженный запахами разнообразной зелени, деликатно напоминает Игнатьеву о дневных трудах на солнцепеке. И, глядя перед собой в темноту, мягкую и слегка пыльную, как старая бархатная скатерть, Борис Семёнович Игнатьев испытывает счастье.
Он думает и о неизбежно приближающейся поре очередной обрезки веток, и о необходимости завтра же укрыть под навесом затаренные в бумажные мешки и давно нуждающиеся в укрытии удобрения, и о том, что у газонокосилки к вечеру опять засорился карбюратор. Но эти служебные мысли не омрачают его духа, напротив, представляют приятный противовес теперешнему занятию Игнатьева, известному с давних времен под именем "дольче фар ниенте". Именно благодаря незначительному мысленному эху любимого труда Игнатьев и чувствует полноту отдыха.
Впрочем, это мы только так описываем – что он там чувствовал и о чем думал. А на самом деле он чувствовал вот что: "Нормально сижу… так жить можно… тепло, и мухи не кусают… косилка накрылась… а так всё путем… холодок и не пыльно…" И не надо спешить с иронией по поводу его не совсем складных, как обычно, формулировок. Ведь и вы тоже – вот читаете сейчас это сочинение, много вроде бы чего думаете, а если точно записать, получится: "Нормальное сочинение… в смысле, повесть… то есть рассказ… или роман?., не очень, конечно… но ничего… только непонятно, о чем… а вообще, ничего…" Так что не будем удивляться мыслям Игнатьева.
В общем, сидит себе Игнатьев, значит, на балконе и наслаждается погодой. Вспоминает о разных смешных – в основном уже вам известных – эпизодах своей жизни. Вспоминает, конечно, как он жил еще на старом месте, в центре, и думал по окончании десяти классов получать высшее образование, как служил в строительных войсках, а потом огорчил родителей ранней женитьбой без профессии, как работал в различных организациях на небольших должностях, нередко связанных с переноской тяжестей… В общем, много всего было в его жизни до того, как он сел эдак на своем балконе, закурил сигарету "Ява" явского же изготовления и приступил к наслаждению.
Однако многообразие жизни проявляется и в этот краткий момент: в то время как Игнатьев сидит на балконе и наслаждается, в квартире этажом ниже сидит его сосед и страдает. Не на балконе, правда, но при распахнутой балконной двери. Соседа, конечно, фамилия Пирогов, и страдания его нам также известны. Такое уж, видно, это время – лето, что всех страсти терзают, распускаются в тепле махровым цветом неутоленные желания.
Ведь и Игнатьев тоже не в нирване находится, а, наоборот, несмотря на чудесную расслабленность, смутно жаждет. Не то возвращения в детство ищет его душа, не то сопереживания в желто-зеленых глазах. Да и глаза-то неясно чьи: то ли соседской жены, то ли вовсе незнакомой курящей дамочки… В общем, страждет душа, хотя страдания эти почему-то не мешают Игнатьеву наслаждаться вечерней природой. Как говорится, печаль моя светла.
Иное дело сосед его снизу. Вот, казалось бы, чего не хватает человеку? Поступил, как мы докладывали давеча читателю, в институт хороших отношений, закончил полный курс этого института, в аспирантуре обучился, диссертацию защитил, поездил туда-сюда, получил должность достойную и квартиру под Игнатьевым, жену – союзницу всех начинаний, привез в квартиру разные бытовые предметы, научился к темно-синему пиджаку носить только светло-серые брюки и вишневый галстук, купил музыкальный центр высокого качества воспроизведения звука… А терзается человек, горячей слюной наполняется рот, и не идет сон. Неподходящий вроде бы поздний вечерний час, но просит мятущийся дух красоты, и Пирогов ставит на мягко вращающийся диск пластинку. Может, рассеются видения двухэтажного пэрадайза, уйдет горечь…
На пластинке написано название произведения, автор и исполнители. Пирогов эту надпись отлично понимает, поскольку у него как раз немецкий язык был основной. Фамилия автора знакомая, у Пушкина еще о нем написано, Виталий Николаевич хорошо помнит, отравил его приятель, этого автора. Пирогов автору сочувствует, поскольку по своей работе хорошо знает, каково таких друзей иметь. Имя дирижера напоминает имя одного знакомого товарища. Дирижер, небось, тоже с Кавказа откуда-нибудь, только вот "фон" при чем?.. Название же произведения Пирогову кажется странным. Кляйне… все ясно. Нахт… Так, понятно. А вот все вместе никак не сочетается. Что значит – маленькая ночная музыка? Как это – маленькая музыка?.. Но пластинка записана на хорошей фирме, значит, стоящая вещь. И Пирогов опускает тонарм.
О проекте
О подписке