Есть такие учреждения, где натыкаешься на темновато-багровый фонарик у двери: «Служебный». Или, поновей, важную зеркальную табличку: «Вход посторонним категорически воспрещён». А то и грозный вахтёр сидит за столиком, проверяет пропуска. И за недоступной дверью рисуется, как всё запретное, невесть что.
А там – такой же простой коридор, может почище. Средней струёй простелена дорожка красного казённого рядна. В меру натёрт паркет. В меру часто расставлены плевательницы.
Только безлюдно. Не ходят из двери в дверь.
Двери же – все под чёрной кожей, под вздувшейся от набивки чёрной кожей с белыми заклёпками и зеркальными же оваликами номеров.
Даже те, кто работают в одной из таких комнат, знают о событиях в соседней меньше, чем о рыночных новостях острова Мадагаскара.
В тот же безморозный, хмуроватый декабрьский вечер в здании Московской центральной автоматической телефонной станции, в одном из таких запретных коридоров, в одной из таких недоступных комнат, которая у коменданта числилась как 194-я, а в XI отделе Шестого Управления МГБ как «Пост А-1», – дежурили два лейтенанта. Правда, они были не в форме, а в гражданском: так приличнее было им входить и выходить из здания телефонной станции.
Одна стена была занята щитками, сигнальным стендом, тут же чернела пластмасса и блестел металл телефонно-акустической аппаратуры. На другой стене висела на серой бумаге инструкция во многих пунктах.
По этой инструкции, предусматривавшей и предупреждавшей все возможные случаи нарушений и отклонений при подслушивании и записывании разговоров американского посольства, дежурить долженствовало двоим: одному безотрывно слушать, не снимая наушников, второму же никуда не удаляться из комнаты, кроме как в уборную, и каждые полчаса подменять товарища.
Невозможно было ошибиться, работая по этой инструкции.
Но по трагическому противоречию между идеальным совершенством государственных устройств и жалким несовершенством человека – инструкция в этот раз была нарушена. Не потому, что дежурившие были новички, но потому, что имели они опыт и знали, что никогда ничего особенного не случается. Да ещё и канун западного Рождества.
Одного из них, широконосого лейтенанта Тюкина, в понедельник на политучёбе непременно должны были спрашивать, «кто такие друзья народа и как они воюют против социал-демократов», почему на втором съезде надо было размежеваться, и это правильно, на четвёртом объединиться, и это снова правильно, а с пятого съезда опять всяк себе, и это опять-таки правильно. Нипочём бы Тюкин не стал читать с субботы, мало надеясь запомнить, но в воскресенье после его дежурства намечали они с сестриным мужем крепко заложить, в понедельник утром с опохмелу эта мура тем более в голову не полезет, а парторг уже пенял Тюкину и грозил вызвать на бюро. Да главное-то было не ответить, а представить конспект. За всю неделю Тюкин не выбрал времени и сегодня весь день откладывал, а теперь, попросив товарища дежурить пока без смены, приудобился в уголку при настольной лампе и выписывал из «Краткого курса» к себе в тетрадь то одно место, то другое.
Верхнего света они ещё не успели зажечь. Горела дежурная лампа у магнитофонов. Кучерявый лейтенант Кулешов с пухленьким подбородком сидел с наушниками и скучал. Ещё с утра заказывали покупки, а после обеда посольство как заснуло, ни одного звонка.
Долго просидев так, Кулешов надумал посмотреть нарывы на левой ноге. Эти нарывы вспыхивали всё новые и новые от неизвестных причин, их мазали зелёнкой, цинковой и стрептоцидовой мазью, но они не заживали, а расширялись под струпьями. Боль уже мешала при ходьбе. В клинике МГБ его уже назначили на консультацию к профессору. А недавно Кулешов получил квартиру новую, и жена ждала ребёнка – и такую складную жизнь эти нарывы отравляли.
Кулешов совсем снял тугие наушники, давившие уши, перешёл удобнее к свету, засучил левую трубку брюк и кальсон и стал осторожно ощупывать и обламывать края струпьев. При надавливании их насачивалась бурая сукровица. Так больно, что отдавалось в голову, это захватило его внимание. В первый раз его прострельнуло от мысли, что здесь не нарывы, а… А… Какое-то пришло на память где-то слышанное страшное слово: гангрена?.. И ещё как-то…
Так он не сразу заметил, что катушки магнитофона безшумно кружатся, включенные автоматически. Не снимая обнажённой ноги с подставки, Кулешов дотянулся до наушников, приложил к одному уху и услышал:
– А откуда я знаю, что ви говорить правду?
– А вы понимаете, чем я рискую?
– Атомная бомба? А кто такой ви? Назовите ваш фамилия.
АТОМНАЯ БОМБА!!! Повинуясь порыву, такому же безсознательному, как схватиться за опору, падая, Кулешов вырвал штырь коммутатора, этим разъединил телефоны – и тут только сообразил, что, вопреки инструкции, не засёк номера абонента.
Первое движение было – обернуться. Тюкин строчил конспект и не видал ничего. Тюкин-то был друг, но ведь Кулешову вменялось контролировать Тюкина, значит, и тому.
Дрожащими пальцами переключив на обратную перемотку, а в цепь посольства включив запасной магнитофон, Кулешов сперва подумал стереть запись и скрыть свою оплошность. Но тут же вспомнил, как начальник не раз говорил, что работа их поста дублируется автоматической записью ещё в одном месте, – и откинул вздорную мысль. Конечно дублируется, и за укрытие такого разговора – расстреляют!
Лента перемоталась. Он включил прослушивание. Преступник очень торопился, волновался. Откуда он мог говорить? Конечно, не из частной квартиры. Да вряд ли и с работы. В посольства всегда стараются из автоматов.
Раскрыв список автоматов, Кулешов торопливо выбрал телефон на входной лестнице метро «Сокольники».
– Генка! Генка! – хрипло позвал он, спуская брючину. – Аврал! Звони в оперативку! Может, ещё захватят!..
– Новички!
– Новичков привезли!
– Откуда, товарищи?
– Приятели, откуда?
– А что это у вас на груди, на шапке – пятна какие-то?
– Тут наши номера были. Вот на спине ещё, на колене. Когда из лагеря отправляли – спороли.
– То есть как – номера?!
– Господа, позвольте, в каком веке мы живём? На людях – номера? Лев Григорьич, позвольте узнать, это что – прогрессивно?
– Валентуля, не генерируйте, идите ужинать.
– Друзья! Дают «Беломор» по девять пачек за вторую половину декабря. Имеете шанс! На цырлах!
– «Беломор-Ява» или «Беломор-Дукат»?
– Пополам.
– Вот стервы, «Дукатом» душат. Буду министру жаловаться, клянусь.
– А что за комбинезоны на вас? Почему вы все здесь как парашютисты?
– Форму ввели. Раньше шерстяные костюмы выдавали, пальто драповые, теперь зажимают, гады.
– Смотри, новички!
– Новичков привезли.
– Э! Орлы! Что вы, живых зэков не видели? Весь коридор загородили!
– Ба! Кого я вижу! Доф-Донской!? Да где же вы были, Доф? Я вас в сорок пятом году по всей Вене, по всей Вене искал!
– А ободранные, а небритые! Из какого лагеря, друзья?
– Из разных. Из Речлага…
– …из Дубравлага…
– Что-то я, девятый год сижу, – таких не слышал.
– А это новые, Особлаги. Их учредили только с сорок восьмого.
– У самого входа в венский Пратер меня загребли и – в воронок.
– Подожди, Митёк, давай новичков послушаем…
– Гулять, гулять! На свежий воздух! Новичков опросит Лев, не беспокойся.
– Вторая смена! На ужин!
– Озёрлаг, Луглаг, Степлаг, Камышлаг…
– Можно подумать, в МВД сидит непризнанный поэт. На поэму не разгонится, на стихотворение не соберётся, так даёт поэтические названия лагерям.
– Ха-ха-ха! Смешно, господа, смешно! В каком веке мы живём?
– Ну, тихо, Валентуля!
– Простите, как вас зовут?
– Лев Григорьич.
– Вы сами тоже инженер?
– Нет, я филолог.
– Филолог? Здесь держат даже филологов?
– Вы спроси́те, кого здесь не держат? Здесь математики, физики, химики, инженеры-радисты, инженеры по телефонии, конструкторы, художники, переводчики, переплётчики, даже одного геолога по ошибке завезли.
– И что ж он делает?
– Ничего, в фотолаборатории пристроился. Даже архитектор есть. Да какой! – самого Сталина домашний архитектор. Все дачи ему строил. Теперь с нами сидит.
– Лев! Ты выдаёшь себя за материалиста, а пичкаешь людей духовной пищей. Внимание, друзья! Когда вас поведут в столовую – там на последнем столе у окна мы для вас составили тарелок десятка три. Рубайте от пуза, только не лопните!
– Большое вам спасибо, но зачем вы отрываете от себя?
– Ничего не стоит. Кто ж нынче ест селёдку мезенского засола и пшённую кашу! По́шло.
– Как вы сказали? Пшённая каша – пошло? Да я пять лет пшённой каши не видел!
– Наверно, не пшённая, наверно, магара́?
– Да вы с ума сошли – магара! Попробовали б они нам магару! Мы б им…
– А как сейчас на пересылках кормят?
– На челябинской пересылке…
– На челябинской новой или челябинской старой?
– По вашему вопросу видно знатока. На новой…
– Что там, по-прежнему ватерклозеты на этажах экономят, а зэки оправляются в параши и носят с третьего этажа?
– По-прежнему.
– Вы сказали – шарашка. Что значит – шарашка?
– А по сколько хлеба здесь дают?
– Кто ещё не ужинал? Вторая смена!
– Хлеба белого по четыреста грамм, а чёрный – на столах.
– Простите, как – на столах?
– Ну так, на столах, нарезан, хочешь – бери, хочешь – не бери.
– Простите, здесь что – Европа, что ли?
– Почему Европа? В Европе на столах белый, а не чёрный.
– Масло сливочное профессорам по сорок грамм, инженерам по двадцать. От каждого по способности, каждому по возможности.
– Да, но за это маслице и за этот «Беломор» мы горбим по двенадцать и по четырнадцать часов в сутки.
– Гор-бите? Если за письменным столом сидите, то уже не горбите! Горбит тот, кто киркой машет.
– Чёрт знает, на этой шарашке сидишь, как в болоте, – от всей жизни отрываешься. Вы слышали, господа? – говорят, блатных прижали и даже на Красной Пресне уже не курочат.
– Так вы работали на Днепрострое?
– Да, я у Винтера работал. Я за этот Днепрогэс и сижу.
– То есть как?
– А я, видите ли, продал его немцам.
– Днепрогэс? Его же взорвали!
– Ну и что ж, что взорвали? А я взорванный им же и продал.
– Честное слово, как будто вольный ветер подул! Пересылки! этапы! лагеря! движение! Эх, сейчас бы до Совгавани прокатиться!
– И назад, Валентуля, и – назад!
– Да! и скорей назад, конечно!
– Вы знаете, Лев Григорьич, от этого наплыва впечатлений, от этой смены обстановки у меня кружится голова. Я прожил пятьдесят два года, я выздоравливал от смертельной болезни, я дважды женился на хорошеньких женщинах, у меня рождались сыновья, я печатался на семи языках, я получал академические премии, – никогда я не был так блаженно счастлив, как сегодня! Куда я попал? Завтра меня не погонят в ледяную воду! Сорок грамм сливочного масла!! Чёрный хлеб – на столах! Не запрещают книг! Можно самому бриться! Надзиратели не бьют зэков! Что за великий день? Что за сияющая вершина? Может быть, я умер? Может быть, мне это снится? Мне чудится, я – в раю!!
О проекте
О подписке