Ту, кого всего сильней
В мире любишь ты, – убей!{40}
Из романса 20-х годов
Теперь уж кажется преданьем
Такой приветный щедрый дом –
Нароспашь, искренно, ребром –
Где рады близким, рады дальним,
Где остро спорят вкруг стола,
Где пьют-едят довесела,
Где заливаются девчёнки,
Где за минуту комнатёнку
То в зал расчистят танцевальный,
То разделят на десять спален,
Старинный ветхий шкаф зеркальный
Перенесут и повернут,
Где книг расходных не ведут,
И не считают ртов утайкой,
Где дышит доброю хозяйкой
Ненарушаемый уют.
Всё было просто. Все – просты.
Теперь не то. Теперь не так.
И если где горит очаг –
То двери заперты.
Всегда открытое радушье!
Тебя всё меньше в русской жизни.
Твой дар усталостью иссушен
И подозрительностью изгнан.
Наш быт рассчитан и суров.
Уж больше нет таких домов.
Немало лет прошло с тех пор.
От взгорбка Среднего проспекта,
Где взбросил в небо архитектор
Теперь уж снесенный собор,
Где в сквере, убранные в ленты,
Детей возили чинно пони,
Где спали львы на постаментах,
А на колончатом балконе
Встречали девушек студенты,
Где Банк приземистый с фронтоном
Улёгся чудищем ампира, –
Оттуда, в ряд домов втеснённый,
Стоял их дом неподалёку,
И в первом этаже квартира
Во двор сияла светом окон,
Звала субботами заманно,
Внутри гостей кружился рой,
Гудели струны фортепьяно,
Пел мягкий голос молодой:
«Там, где Ганг струится в океан…
Где по джунглям бродит дикий слон…»{41}
Их дом всегда открыт был нам:
Екатерина Николавна
Дружила с мамой дружбой давней
По гимназическим годам,
А Миша, сын её, – ровесник
Пришёлся мне, и складом в склад,
И страстью к странствиям чудесным, –
И я провёл у них полдетства,
Как сын второй, как сына брат.
Великий мир, подвластный нам!
То, бабушкину шаль распялив,
Мы вили в прериях вигвам;
То клад в пещере под роялем
Во тьме таинственной искали;
То, через комнаты бегом,
Хлеща собак, наперегон
Мы занимали на Аляске
Золотоносные участки.
Метнувши мнимым томагавком,
И сняв с врага привычно скальп,
Мы громоздили в кухне лавки,
Взбирались на вершины Альп.
Под стол, к браминам, в храм Бомбея
Нас вёл факир, знакомый наш.
Из кубиков фрегаты склеив,
Мы храбро шли на абордаж,
Вели корабль по Ориноко
Меж двух ковров полоской пола,
Грузили пряности Востока
На караваны Марко Поло.
Мир старых книг едва надчерпан –
Экранов первое мельканье! –
И д’Артаньян, и Дуглас Фербенкс{42},
И конквистадоры Испаньи!
Так вплоть до вечера, пока
Со стен, столов и с потолка,
Из абажуров разноцветных
Не вспыхнут лампы – беззапретно
Владели мы землёй ничейной,
Резвясь по всем её углам.
Но, затаясь благоговейно,
В отцовский строгий кабинет
Вступали, дерзостные. Там
Из многих стран, за много лет
На долгих полках по стенам,
То плотно сдвинув корешки,
То мелочь меж больших навалом –
Теснились мудрых книг полки
И стопы глянцевых журналов,
Как крылья бабочек ярки.
Отдельно в восемь этажей
Хранились кипы чертежей
На кальке, на миллиметровой,
Александрийской и слоновой{43},
В альбомах, папках и рулонах.
В углу остойчивой колонной,
Как снег, едва голубоватый
Отлив отбрасывая, – ватман;
Дубовый стол на зверьих лапах,
С крылом чертёжная доска,
Особый свет, особый запах
Журналов, туши, табака.
В шестом часу, портфель неся –
Подарок слушателей, в носке
Истёртый, пухлый донельзя,
Олег Иваныч Федоровский
С работы тихо шёл, устав.
Его завидевши, стремглав
Бросались мы встречать. Забросив
За плечи шёлковые косы,
Едва касаясь плит двора,
Ирина, старшая сестра,
Бежала. Брат бежал быстрей
И не давал портфеля ей.
Олег Иваныч с лет давнишних,
Всю жизнь над книгами сидя
И за фигурой не следя,
Одно плечо держал повыше,
Чуть горбился, был невысок, –
Ему по грудь тянулся Миша,
А дочь равнялась по висок.
Искря глазами сквозь пенсне,
Всех трёх обняв, спеша узнать
О школе, о минувшем дне, –
Он тут же нам давал решать
Задачку хитрую в уме.
За круглым столиком в гостиной,
Седая вся, с осанкой львиной,
Старуха в семьдесят два года,
Сухими пальцами в колоду
Французских карт собрав атлас, –
Опять не вышло в этот раз, –
Кивала зятю от пасьянса.
Держа гимназию, она
В былое время мезальянса
Боялась больше, чем огня.
Эмансипация и курсы,
Москва, Козихинский на Бронной…
– «Какой-то внук дьячка из бурсы…
Ещё студент?» – «Но одарённый!»
– «Белья – две пары… Не галантен».
– «Но, мама, слушай, он талантлив!»
– «Как за столом локтями двигал,
Fi donc!» – «Он милый, приглядись!»
– «Наш предок в Бархатную Книгу
Записан был!»{44} И – не сошлись.
И – врозь. Да где же было знать им,
Какая выгрохнет пора?! –
Ушли за море братья Кати,
Восторженные юнкера.
Все вихри русские сплеснулись,
Все судьбы щепками стремя! –
Простила дочь… Они вернулись
Уже с внучатами двумя.
Был зять из той людской породы,
Вся жизнь которой – знать и строить.
Такие стоили в те годы,
Да и когда они не стоют?
Рефрижираторы. Тепло.
Подземный газ. Турбокомпрессор.
Один диплом, второй диплом.
Конструктор. Инженер. Профессор.
– Из Шахт звонят. – Ждут в Сулине.
– Прочтите курс в Новочеркасске! –
И лишь тогда сменён был гнев
На снисходительную ласку.
А зять, нимало не заносчив,
Шутил, когда кругом свои,
Что попадёт он с этой тёщей
Не в ВКП, так в РКИ.
С обеда шёл Олег Иваныч
Вздремнуть: читая поздно, за ночь
Никак не высыпался он.
Звонил безстрастный телефон –
«Тепло и Сила» – там совет,
Из института. Если ж нет –
Засвечивался кабинет.
И целый вечер шли и шли,
И свёртки ватмана несли
Студентки робкие, студенты –
Самодовольно дипломанты,
С ленцой весёлой практиканты,
Неслышным шагом ассистенты.
В неповторимые те годы
Два стиля, две несхожих моды,
Два мира разных, два дыханья
Столкнулись в жизни обновлённой,
Их переплеск и колыханье
Рождали ропот напряжённый,
И этой недотканной ткани,
Переплетённой пестроты
Тянулись всюду туго нити:
– Товарищ Федоровский, ты…
– Олег Иванович, простите…
Кто властной поступью рабфака,
В косоворотке, френче хаки,
С ЛКСМовским значком:
За что боролись? При своём
Живём и учимся режиме! –
Кто в остро-круглых длинных джимми,
Носки открыты, в яркой клетке,
Утиный козырь мягкой кепки:
– Танцуем чарльстон!{45} Для вас
Не Восемнадцатый сейчас!
И только девушки, подвластны
Волнам парижских перемен,
Все дружно были в том согласны,
Что юбки носят до колен,
Чтоб чуть на кнопочках держались,
И чтоб колена обнажались! –
И ложных пуговиц рядки
Сверх скрытых кнопок нашивали
(Их юбки лет тех остряки
«Мужчинам некогда» прозвали).
Да сохранив отличья касты –
Фуражки, ключ и молоточек,
Тужурки с синью оторочек, –
От старой власти к новой власти
Из инженеров совспецы –
Шли русской техники творцы.
Так, дверь стеклянную зашторя,
Всегда с дымком иссиза-бледным
Меж указательным и средним,
То консультируя, то споря,
Шутя, сердясь, доступен всем,
Он принимал.
А между тем…
А между тем в углу гостиной,
Отгорожённом у окна,
У своего стола Ирина
Сидела, к книгам склонена.
Пишу – Ирина, помню – Ляля –
Её в семье по-детски звали.
«Стол» говорю, а помню – столик,
Точёных ножек карий лак…
На нём по прихотливой воле –
Тетради, писанные в школе,
И многозначащий пустяк,
Какой-то камешек с приморья
И снопик ландышей в фарфоре,
Фрагмент роденовской «Весны»{46},
Мал меньше меньшего слоны.
Вразброс над столиком висели
Её же кисти акварели
Неярких, вдумчивых тонов –
Прочтённых книг, неясных снов
И властной жизни отпечатки:
То у окна в старинной зале
Склонилась девушка, перчатку
В раздумьи смутном теребя;
То поезд в розовые дали
Уходит, дымами клубя;
Там – рвётся, сжавши боли крик,
В костре фанатик-еретик;
Тут – спад покойных мягких линий
И будуара сумрак синий…
Кто знает – как, когда, какою
Неизъяснимою тропою,
Не зная разницы в летах,
Сама себя стыдясь, крадётся
Любовь в мальчишеских сердцах?
То ей обнять меня придётся,
А то послать за пустяком –
Несусь с готовностью бегом,
И тёмным боем сердце бьётся.
Ни слов ещё, ни тех понятий,
А вот – духи… коснуться платья;
Тайком, чтоб не видал никто,
В томленьи радостном, незрелом,
Прийти и сесть на место то,
Где только что она сидела:
Бином. Арксинус. Вектор поля.
Ламарк. Бензольная основа.
Оторванность «Народной Воли».
«Реакционность Льва Толстого…»
Давно ль мы трое на тахте,
Усевшись в дружной тесноте,
Читали «Морица и Макса»? –
Но вот – надстройка. Т – Д – Т[2].
«О Фейербахе» – Карла Маркса…{47}
Всё те же два, всё те же два
И в ней столкнулись мира чуждых:
Огняно-красные слова –
Нюансы сумерек недужных.
Из девушек тех кратких лет,
Лет ошельмованного НЭПа,
Двойной кумачно-лунный свет,
Палящий без огня до пепла, –
В ком сердца слабого не сжёг,
В кого не впрыснул жидкой стали,
Зовя, толкая на прыжок,
В котором головы ломали?
Прибой трибун. Наплывы танго.
Многоречивый лепет муз…
Но свой жестокий табель рангов
На мраморных ступенях в ВУЗ.
Ранг первый – на руке мозоли,
Второй – потомственный рабочий,
Ранг третий – членство в комсомоле,
Четвёртый – гниль, буржуй и прочий.
Закон – мороз! да сердце зябко…
Нельзя без мягкости на свете.
И Лялю приняли («наш папка –
На паровозном факультете»).
Средь чертежей, средь новых лиц,
Расчётов, допусков, таблиц,
Сердечко девичье щемило,
Но группа школьная друзей
По вечерам сбиралась к ней –
И всё опять как прежде было:
Движенье, хохот, шум при входе,
«Из слов слова» и «бой морской»,
Остап – «Телёнок золотой»,
Жестокий спор о Мейерхольде,
Журнал домашний сгоряча,
Кроссворд, шарады, буриме{48} ли,
Там в лёгком цоканьи мяча
Пинг-понг стремительный, Джемелли,
Там рокот струн, напев свободный
Без боли к слову песни модной:
«Ту, кого всего сильней
В мире любишь ты, – убей!
Ты мне так сказал,
Ты мне приказал,
Ма – га – ра – джа!»{49}
Джемелли! Александр! Саша! –
Ему, герою школы нашей,
Мы поклонялись, детвора,
Ему дорогу уступали,
Его манеры повторяли,
Его с восторгом избирали
В бюро, в учкомы, в сектора.
Он итальянец был по деду,
Но русский речью и в чертах.
Он знал счастливые победы
В науке, в играх и в боях.
Взглянув в учебник для порядка
С едва небрежною повадкой
Блестящего ученика,
Он отвечал лениво-гладко,
Играя камешком мелка.
Лишь на истории одной,
К ошибкам зорок, в спорах злой,
Из головы своей богатой
На память сыпал он цитаты,
Изданья, мненья, имена,
Подробности событий, даты
И цифры плавок чугуна.
Он цену знал себе. Держался
Свободно, гибко тело нёс.
Темнел, гневясь. Блеснув, смеялся.
Высокий лоб его венчался
Зачёсом взвихренных волос.
На вечерах со школьной сцены
Он в зал бросал: «Сергей Есенин» –
И, замерев, следили мы
Из напряжённой сизой тьмы
За каждым брови шевеленьем,
За каждым губ его движеньем,
За звуком голоса его.
Быть может – детство, но второго
Я наслаждения такого
Не получал ни от кого:
Уйдя в себя, печален, тих,
Без завываний, благородно,
Легко, естественно, свободно
Умел читать он русский стих.
Заботой памяти не скован,
Он жил строкой, единым словом,
Как будто было самому
Ещё неведомо ему –
Что дальше? Будто бы рождались
И лишь при нас в стихи слагались
Переживания поэта.
И вот он сам, Джемелли сам,
Вожак мальчишеского света,
Сюда ходил по вечерам,
У Федоровских был как свой,
Неистощимый, озорной,
Шутник, актёр, душа веселья.
Но не всегда. Вдруг – нет неделю;
Вернётся – скован, насторожен,
Какой-то сдержанною, скрытой
Заботой внутренней встревожен,
Из уголка сторонний зритель
Забав досужей молодёжи.
То вдруг в окошко стукнет Ляле –
И не зайдёт – и с быстротой,
Накинув шляпку и пальто,
Она уйдёт с ним и гуляет
Глубоко заполночь. А то
Она нас двух возьмёт за плечи:
«Гостей не жду. Ко мне ни-ни!»
Но он придёт, и целый вечер
Они до ужина одни.
А в ужин, сколько их ни будь –
Один ли гость, гостей ли шайка, –
Ни им столовую минуть,
Ни им раскланяться с хозяйкой.
От Ляли – молодёжь горохом,
Плывут от тёщи те, кто в летах,
И, настежь дверь, с весёлым вздохом
Идёт отец из кабинета.
Вершат одиннадцать ударов
Часы стенные о-шесть граней –
Шипит парок над самоваром,
И плещется вино в стакане.
И – все за стол! И вольный смех,
И говор воедино спаян,
И кажется, что меньше всех
Устал за сутки сам хозяин.
Кто с кем и что за чем – известно,
И смена блюд идёт проворно,
И на столе тарелкам тесно,
И вкруг стола душе просторно.
Винцом и шуткою согретый,
О проекте
О подписке