– поток «за невыполнение государственных обязательств по хлебосдаче» (райком обязался, а колхоз не выполнил – садись!);
– поток стригущих колоски. Ночная ручная стрижка колосков в поле! – совершенно новый вид сельского занятия и новый вид уборки урожая! За это горькое и малоприбыльное занятие (в крепостное время крестьяне не доходили до такой нужды!) суды отвешивали сполна: 10 лет как за опаснейшее хищение социалистической собственности по знаменитому закону от 7 августа 1932 года (в арестантском просторечии закон семь восьмых).
Но наконец-то мы можем и передохнуть! Наконец-то сейчас и прекратятся все массовые потоки! – товарищ Молотов сказал 17 мая 1933: «Мы видим нашу задачу не в массовых репрессиях». Фу-у-уф, да и пора бы. Прочь ночные страхи! Но что за лай собак? Ату! Ату!
Во-ка! Это начался Кировский поток из Ленинграда, где напряжённость признана настолько великой, что штабы НКВД созданы при каждом райисполкоме города, а судопроизводство введено «ускоренное» (оно и раньше не поражало медлительностью) и без права обжалования (оно и раньше не обжаловалось). Считается, что четверть Ленинграда была расчищена в 1934—35[8].
Парадоксально: всей многолетней деятельности всепроникающих и вечно бодрствующих Органов дала силу всего-навсего одна статья из ста сорока восьми статей необщего раздела Уголовного кодекса 1926 года.
Воистину, нет такого поступка, помысла, действия или бездействия под небесами, которые не могли бы быть покараны тяжёлой дланью Пятьдесят Восьмой статьи.
58-я статья состояла из четырнадцати пунктов[9].
Но никакой пункт 58-й статьи не толковался так расширительно и с таким горением революционной совести, как Десятый. Звучание его было: «Пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению Советской власти… а равно и распространение или изготовление или хранение литературы того же содержания». И оговаривал этот пункт в мирное время только нижний предел наказания (не ниже! не слишком мягко!), верхний же не ограничивался!
Таково было бесстрашие великой Державы перед словом подданного.
Пункт Одиннадцатый был особого рода: он не имел самостоятельного содержания, а был отягощающим довеском к любому из предыдущих, если деяние готовилось организационно или преступники вступали в организацию.
На самом деле пункт расширялся так, что никакой организации не требовалось. Это изящное применение пункта я испытал на себе. Нас было двое, тайно обменивавшихся мыслями, – то есть зачатки организации, то есть организация! (Впрочем, второй из нас этого довеска не получил.)
А пункт Двенадцатый наиболее касался совести граждан: это был пункт о недонесении в любом из перечисленных деяний. И за тяжкий грех недонесения наказание не имело верхней границы!!
Этот пункт уже был столь всеохватным расширением, что дальнейшего расширения не требовал. Знал и не сказал – всё равно что сделал сам!
Булатная сталь 58-й статьи, опробованная в 1927, – с полным свистом и размахом была применена в атаке Закона на Народ в 1937—38 годах.
Осенью, когда к двадцатилетию Октября ожидалась с верою всеобщая великая амнистия, шутник Сталин добавил в Уголовный кодекс невиданные новые сроки – 15, 20 и 25 лет.
Нет нужды повторять здесь о 37-м годе то, что уже широко написано и ещё будет многократно повторено: что был нанесен крушащий удар по верхам партии, советского управления, военного командования и верхам самого ГПУ – НКВД. Вряд ли в какой области сохранился первый секретарь обкома или председатель облисполкома – Сталин подбирал себе более удобных.
И вот как бывало, картинка тех лет. Идёт (в Московской области) районная партийная конференция. Её ведёт новый секретарь райкома вместо недавно посаженного. В конце конференции принимается обращение преданности товарищу Сталину. Разумеется, все встают (как и по ходу конференции все вскакивали при каждом упоминании его имени). В маленьком зале хлещут «бурные аплодисменты, переходящие в овацию». Три минуты, четыре минуты, пять минут они всё ещё бурные и всё ещё переходящие в овацию. Но уже болят ладони. Но уже затекли поднятые руки. Но уже задыхаются пожилые люди. Но уже это становится нестерпимо глупо даже для тех, кто искренно обожает Сталина. Однако: кто же первый осмелится прекратить? Ведь здесь, в зале, стоят и аплодируют энкаведисты, они-то следят, кто покинет первый!.. И аплодисменты в безвестном маленьком зале, безвестно для вождя продолжаются 6 минут! 7 минут! 8 минут!.. Они погибли! Они пропали! Они уже не могут остановиться, пока не падут с разорвавшимся сердцем! Директор местной бумажной фабрики, независимый сильный человек, стоит в президиуме и, понимая всю ложность, всю безвыходность положения, аплодирует! – 9-ю минуту! 10-ю! Он смотрит с тоской на секретаря райкома, но тот не смеет бросить. Безумие! Повальное! И директор бумажной фабрики на 11-й минуте принимает деловой вид и опускается на своё место в президиуме. И – о, чудо! – куда делся всеобщий несдержанный неописуемый энтузиазм? Все разом на том же хлопке прекращают и тоже садятся. Они спасены! Белка догадалась выскочить из колеса!..
Однако вот так-то и узнают независимых людей. Вот так-то их и изымают. В ту же ночь директор фабрики арестован. Ему легко мотают совсем по другому поводу десять лет. Но после подписания 206-й (заключительного следственного протокола) следователь напоминает ему:
– И никогда не бросайте аплодировать первый!
(А как же быть? А как же нам остановиться?..)
Вот это и есть отбор по Дарвину. Вот это и есть изматывание глупостью.
В прошлых потоках не забывали интеллигенцию, не забывают её и теперь. Достаточно студенческого доноса, что их вузовский лектор цитирует всё больше Ленина и Маркса, а Сталина не цитирует – и лектор уже не приходит на очередную лекцию. А если он вообще не цитирует?.. Садятся все ленинградские востоковеды среднего и младшего поколения. Садится весь состав Института Севера. Не брезгуют и преподавателями школ. В Свердловске создано дело тридцати преподавателей средних школ во главе с их завоблоно Перелем, одно из ужасных обвинений: устраивали в школах ёлки для того, чтобы жечь школы![10]
Вдогонку главным потокам – ещё спецпоток: жёны, Че-эСы (члены семьи). Чеэсам, как правило, всем по восьмёрке.
– У маркшейдера Николая Меркурьевича Микова из-за какого-то нарушения в пластах не сошлись два встречных забоя. 58-7, 20 лет!
– у техника-электрика оборвался на его участке провод высокого напряжения. 58-7, 20 лет;
– водопроводчик выключал в своей комнате репродуктор всякий раз, как передавались бесконечные письма Сталину. Сосед донёс, социально-опасный элемент, СОЭ, 8 лет;
– полуграмотный печник любил в свободное время расписываться – это возвышало его перед самим собой. Бумаги чистой не было, он расписывался на газетах. Его газету с росчерками по лику Отца и Учителя соседи обнаружили в мешочке в коммунальной уборной. АСА, антисоветская агитация, 10 лет.
Аресты катились по улицам и домам эпидемией. Груды жертв! Холмы жертв! Фронтальное наступление НКВД: у С. П. Матвеевой в одну и ту же волну, но по разным «делам» арестовали мужа и трёх братьев (и трое из четверых никогда не вернутся).
А разделение было прежнее: воронки – ночью, демонстрации – днём.
Ну кто заметил в 40-м году поток жён за неотказ от мужей? Ну кто там помнит и в самом Тамбове, что в этом мирном году посадили целый джаз, игравший в кино «Модерн», так как все они оказались врагами народа?
Да позвольте, да не в 39-м ли году мы протянули руку помощи западным украинцам, западным белорусам, а затем в 40-м и Прибалтике, и молдаванам? Наши братья совсем-таки оказались не чищенные, и потекли оттуда потоки социальной профилактики – в северную ссылку, в среднеазиатскую – и это были многие, многие сотни тысяч.
В финскую войну был первый опыт: судить наших сдавшихся пленников как изменников Родине. Первый опыт в человеческой истории! – а ведь вот поди ж ты, мы не заметили!
Отрепетировали – и как раз грянула война, а с нею – грандиозное отступление. В Литве были в поспешности оставлены целые воинские части, полки, зенитные и артиллерийские дивизионы, – но управились вывезти несколько тысяч семей неблагонадёжных литовцев. Забыли вывезти целые крепости, как Брестскую, но не забывали расстреливать политзаключённых в камерах и дворах Львовской, Ровенской, Таллинской и многих западных тюрем. В Тартуской тюрьме расстреляли 192 человека, трупы бросали в колодезь.
В 1941 немцы так быстро обошли и отрезали Таганрог, что на станции в товарных вагонах остались заключённые, подготовленные к эвакуации. Что делать? Не освобождать же. И не отдавать немцам. Подвезли цистерны с нефтью, полили вагоны, а потом подожгли. Все сгорели заживо.
В тылу первый же военный поток был – распространители слухов и сеятели паники. Затем был поток не сдавших радиоприёмники или радиодетали. За одну найденную (по доносу) радиолампу давали 10 лет.
Тут же был и поток немцев – немцев Поволжья, колонистов с Украины и Северного Кавказа, и всех вообще немцев, где-либо в Советском Союзе живших. Определяющим признаком была кровь, и даже герои Гражданской войны и старые члены партии, но немцы – шли в эту ссылку.
С конца лета 1941, а ещё больше осенью хлынул поток окруженцев. Это были защитники отечества, те самые, кого несколько месяцев назад наши города провожали с оркестрами и цветами, кому после этого досталось встретить тяжелейшие танковые удары немцев и, в общем хаосе и не по своей совсем вине, побывать не в плену, нет! – а боевыми разрозненными группами сколько-то времени провести в немецком окружении и выйти оттуда. И, вместо того чтобы братски обнять их на возврате (как сделала бы всякая армия мира), дать отдохнуть, а потом вернуться в строй, – их везли в подозрении, под сомнением, бесправными обезоруженными командами – на пункты проверки и сортировки, где офицеры Особых Отделов начинали с полного недоверия каждому их слову и даже – те ли они, за кого себя выдают.
С 1943, когда война переломилась в нашу пользу, начался, и с каждым годом до 1946 всё обильней, многомиллионный поток с оккупированных территорий и из Европы. Две главные его части были:
– гражданские, побывавшие под немцами;
– военнослужащие, побывавшие в плену.
Каждый оставшийся под оккупацией хотел всё-таки жить и поэтому действовал, и поэтому теоретически мог вместе с ежедневным пропитанием заработать себе и будущий состав преступления: если уж не измену родине, то хотя бы пособничество врагу.
Горше и круче судили тех, кто побывал в Европе, хотя бы германским рабом, потому что он видел кусочек европейской жизни и мог рассказывать о ней, а рассказы эти, и всегда нам неприятные, были зело неприятны в годы послевоенные, разорённые, неустроенные.
По этой-то причине, а вовсе не за простую сдачу в плен и судили большинство наших военнопленных – особенно тех из них, кто повидал на Западе чуть больше смертного немецкого лагеря.
Среди общего потока освобождённых из-под оккупации один за другим прошли быстро и собранно потоки провинившихся наций:
в 1943 – калмыки, чечены, ингуши, балкары, карачаевцы;
в 1944 – крымские татары.
Так энергично и быстро они не пронеслись бы на свою вечную ссылку, если бы на помощь Органам не пришли бы регулярные войска и военные грузовики. Воинские части бравым кольцом окружали аулы, и угнездившиеся жить тут на столетия – в 24 часа со стремительностью десанта перебрасывались на станции, грузились в эшелоны – и сразу трогались в Сибирь, в Казахстан, в Среднюю Азию, на Север. Ровно через сутки земля и недвижимость уже переходили к наследникам.
Как в начале войны немцев, так и сейчас все эти нации слали единственно по признаку крови, без составления анкет, – и члены партии, и герои труда, и герои ещё не закончившейся войны катились туда же.
С конца 1944, когда наша армия достигла Центральной Европы, – по каналам ГУЛАГа потёк ещё и поток русских эмигрантов – стариков, уехавших в революцию, и молодых, выросших уже там. (Брали, правда, не всех, а тех, кто за 25 лет хоть слабо выразил свои политические взгляды или прежде того выразил их в революцию.)
Захвачено было близ миллиона беженцев от советской власти за годы войны – гражданских лиц всех возрастов и обоего пола, укрывшихся на территории союзников, но в 1946—47 коварно возвращённых союзными властями в советские руки. Это были, главным образом, простые крестьяне с горькой личной обидой против большевиков. Они и были все отправлены на Архипелаг уничтожаться. В какой части мира и какой контингент западные правительства осмелились бы так выдать, не боясь в своих странах общественного гнева?
Надо напомнить, что глава эта отнюдь не пытается перечесть все потоки, унавозившие ГУЛАГ, – а только те из них, которые имели оттенок политический. Подобно тому, как в курсе анатомии после подробного описания системы кровообращения можно заново начать и подробно провести описание системы лимфатической, так можно заново проследить с 1918 по 1953 потоки бытовиков и собственно уголовников. Здесь получили бы освещение многие знаменитые Указы, поставлявшие для ненасытного Архипелага изобильный человеческий материал. То указ о производственных прогулах. То указ о выпуске некачественной продукции. То указ о самогоноварении. То указ о наказании колхозников за невыполнение обязательной нормы трудодней.
Указ о военизации железных дорог погнал через трибуналы толпы баб и подростков, которые больше всего-то и работали в военные годы на железных дорогах, а не пройдя казарменного перед тем обучения, больше всего и опаздывали и нарушали.
Однако мы в этой главе не входим в пространное и плодотворное рассмотрение бытовых и уголовных потоков. Мы не можем только, достигнув 1947 года, умолчать об одном из грандиознейших сталинских Указов. Уже пришлось нам упомянуть знаменитый Закон «от седьмого-восьмого», или «семь восьмых», закон, по которому обильно сажали – за колосок, за огурец, за две картошины, за щепку, за катушку ниток (в протоколе писалось «двести метров пошивочного материала», всё-таки стыдно было писать «катушка ниток»), – всё на десять лет.
Но потребности времени, как понимал их Сталин, менялись, и та десятка, которая казалась достаточной в ожидании свирепой войны, сейчас, после всемирно-исторической победы, выглядела слабовато. И 4 июня 1947 года огласили Указ, который тут же был окрещен безунывными заключёнными как Указ «четыре шестых».
Превосходство нового Указа было в сроках: если за колосками отправлялась для храбрости не одна девка, а три («организованная шайка»), за огурцами или яблоками – несколько двенадцатилетних пацанов, – они получали до двадцати лет лагерей; на заводе верхний срок был отодвинут до двадцати пяти (четвертная). Наконец, выпрямлялась давнишняя кривда, что только политическое недоносительство есть государственное преступление, – теперь и за бытовое недоносительство о хищении государственного или колхозного имущества вмазывалось три года лагерей или семь лет ссылки.
В ближайшие годы после Указа целые дивизии сельских и городских жителей были отправлены возделывать острова ГУЛАГа вместо вымерших там туземцев. Правда, эти потоки шли через милицию и обычные суды, не забивая каналов госбезопасности, и без того перенапряжённых в послевоенные годы.
Эта новая линия Сталина – что теперь-то, после победы над фашизмом, надо сажать как никогда энергично, много и надолго, – тотчас же, конечно, отозвалась и на политических.
1948—49 годы ознаменовались небывалой даже для сталинского неправосудия трагической комедией повторников.
Так названы были на языке ГУЛАГа те несчастные недобитыши 1937 года, кому удалось пережить невозможные, непереживаемые десять лет и вот теперь, в 1947—48, измученными и надорванными, ступить робкою ногою на землю воли – в надежде тихо дотянуть недолгий остаток жизни. Но какая-то дикая фантазия (или устойчивая злобность, или ненасыщенная месть) толкнула генералиссимуса-Победителя дать приказ: всех этих калек сажать заново, без новой вины! Ему было даже экономически и политически невыгодно забивать глотательную машину её же отработками. Но Сталин распорядился именно так. Это был случай, когда историческая личность капризничает над исторической необходимостью.
И всех их, едва прилепившихся к новым местам и новым семьям, приходили брать. Их брали с той же ленивой усталостью, с какой шли и они. Уж они всё знали заранее – весь крестный путь. Они не спрашивали «за что?» и не говорили родным «вернусь», они надевали одёжку погрязней, насыпали в лагерный кисет махорки и шли подписывать протокол. (А он и был всего-то один: «Это вы сидели?» – «Я». – «Получите ещё десять».)
Тут хватился Единодержец, что это мало – сажать уцелевших с 37-го года! И детей тех своих врагов заклятых – тоже ведь надо сажать! Ведь растут, ещё мстить задумают. После великого европейского смешения Сталину удалось к 1948 году снова надёжно огородиться, сколотить потолок пониже и в этом охваченном пространстве сгустить прежний воздух 1937 года.
Сходные были с 37-м потоки, да несходные были сроки: теперь стандартом стал уже не патриархальный червонец, а новая сталинская четвертная. Теперь уже десятка ходила в сроках детских.
Не забыты были и потоки национальные. Всё время лился взятый из лесов сражений поток бандеровцев. С 50-го примерно года заряжен был и поток бандеровских жён – им лепили по десятке за недоносительство.
Целыми эшелонами из трёх прибалтийских республик везли в сибирскую ссылку и городских жителей, и крестьян.
В последние годы жизни Сталина определённо стал намечаться и поток евреев (с 1950 они уже понемногу тянулись как космополиты). Для того было затеяно и «дело врачей»[11]. Кажется, он собирался устроить большое еврейское избиение.
Однако это стало его первым в жизни сорвавшимся замыслом. Велел ему Бог – похоже, что руками человеческими, – выйти из рёбер вон.
Предыдущее изложение должно было, кажется, показать, что в выбивании миллионов и в заселении ГУЛАГа была хладнокровно задуманная последовательность и неослабевающее упорство.
Что пустых тюрем у нас не бывало никогда, а либо полные, либо чрезмерно переполненные.
Что пока вы в своё удовольствие занимались безопасными тайнами атомного ядра, изучали влияние Хайдеггера на Сартра и коллекционировали репродукции Пикассо, ехали купейными вагонами на курорт или достраивали подмосковные дачи, – а воронки непрерывно шныряли по улицам, а гебисты стучали и звонили в двери.
И, я думаю, изложением этим доказано, что Органы никогда не ели хлеба зря.
О проекте
О подписке