Вечер превращается в звездную воронку. Закатный телесный свет омывает предгорья Моава.
Я еду домой с горы на гору – к этому свету. Единственный способ перечеркнуть одиночество – почерк.
Голоса ночного ветра. Иногда я глохну от их завываний.
Я и двойник играем друг с другом в темноте, перебрасываясь письмами, приближаясь и удаляясь. Самые страшные часы рождают почерк.
А где же Бог? – спросишь ты. Он где-то здесь, в окрестностях двойника, чья возможность исчезнуть дает шанс присутствию.
Но где тогда всемогущество? Разве не мощь – признак Бога? Нет, бессилие и слабость – одиночество – Его атрибуты, ничуть не менее важные, чем сила. Сила, брат, не в бесконечности, не в мегатоннах. В почерке.
Ночью под стенами Моава я делюсь секретами. Гаснет свет долинный.
В моем образовании есть пробелы. Без них никак, потому что кое-что важное доступно только варварам. Например, восприятие пустыни. Ее одушевленность. Только чистый хрусталик способен увидеть, как слова мерцают в каменистых песках.
Дух почерка своенравен. Он приближается и удаляется, вдруг присаживается подле. И тогда двойник исчезает. Таково присутствие.
Я приду, когда тебе будет страшно, когда счастливые дни исчезнут. Ты будешь лежать один в темной комнате, озаренной теплым светом гор Моава, на которых когда-то человек Завета предпочел отправиться в бескрайность строк.
Я приду, когда почерк станет ясным, как клинопись. Ярмо одиночества ослабнет, и ты посмотришь в мои глаза.
В этом стихотворении оборвутся поводья, и ты поменяешься ролями, перестанешь говорить от лица жертвы. Это – больше, чем идти на голос ветров.
Зачем целовать порог пустыни? Зачем тосковать и слепнуть при волнении? В пустыне звезды подобны пылающим кустам. Я смотрю сквозь звездную карту, различая себя, лишенного убежища.
Я – карта, обретаю дом только в небе. У нагих своя судьба. Я всегда ощущал себя мужчиной.
У веры нет противоположностей. Можно отрицать все на свете, но если оказался в небе – мир назван. Ясность была целью. Звезды, кипящие плотью. Я двигаюсь сквозь них. И вот я вижу.
Комната, вырезанная из лунного камня. Слегка пахнет порохом. Мембрана потолка подрагивает от метеоритов.
Голоса Моава – огненные ветры. Мне не надо быть зрячим, чтобы идти на их зов.
Больше всего из детства мне запомнилось искусство. Первые проблески вечности. У нас был книжный шкаф, ключ от которого мать прятала, но я знал где. Иллюстрации Григория Сороки, «Дон Кихот», Бунин, Цвейг, два тома «Малой истории искусств».
«Венера» Веласкеса была моим первым уроком выразительности.
За окном тянулись заводские цеха, километровые железнодорожные составы и сыпал снег на смерзшуюся грязь. Проносились электрички.
Мое детство было прекрасным, хотя и печальным.
Поначалу я каждое утро просыпался от счастья, что настал новый день.
Однако в Средней полосе не забалуешь. Вскоре я узнал, что такое сентябрь, поля, перелески, сельхозработы и школа, куда надо было собираться еще затемно.
С тех пор я люблю солнце, море, горы. Я климатический экспат. Мне все время не хватает света.
Темнота – это то, что неизбежно угрожает. Пространством или мыслью. Неизбежностью или прикосновением. Я помню, как мать, когда мучил кошмар, выносила меня на руках в кухню и включала свет. Как только лампочка нестерпимо освещала мое лицо, я тут же замолкал. Наверное, это стало рефлексом. Слава нити накаливания и электрификации.
О, Средняя полоса! Русским горизонтам я обучался на двухкилометровых грядках. Морковь, укроп, свекла, капуста, картофель. Сколько я накланялся вам за юность. До сих пор не разогнуться. Вы уж не забудьте!
На грядках на нас пикировал кукурузник и распылял отраву типа как во Вьетнаме.
А кабачки?! Настоящие цепеллины.
Помню, как Ирка зачихалась от аллергии на желтую пыльцу.
Помню, как ломился лесом за солнцем, покинув самовольно лагерь «Энтузиаст».
Помню, как текло небо в берегах, когда навзничь опрокинулся в Оку.
Только на третий день понял, что давно заблудился.
Но с тех пор путешествие превратилось в странствие. С тех пор понятно, что люди похожи на цветы – тянутся вслед за солнцем. Случайности слагаются в судьбу, сплавляясь светом.
«Скажи мне, зима ли это?»
Однажды я болтался по Москве теплым июньским вечером.
Долго не смеркалось, ехать в Долгопрудный не хотелось, так что я повернулся и направился с автобусной остановки на Речной вокзал.
Пробежался по причалам и вспрыгнул на отходившую «ракету». Решил поехать в спортивный лагерь МФТИ, располагавшийся на Пестовском водохранилище.
«Ракета» была последней и причаливала не в Михалево, а к противоположному берегу. Там я сошел уже в сумерках и только тогда сообразил, что сегодня ночью мне предстоят приключения.
Стайка дачников потянулась к поселку и растворилась в нем.
Я направился вдоль берега, предполагая по лесу обойти озеро или найти каких-нибудь туристов с байдаркой, которые согласились бы в ночи переправить на тот берег.
Разумеется, никто бы не взялся грести через лунную бездну, но семь верст не крюк.
Туристов в лесу было полно. Бренчали гитары. Иногда случалось споткнуться о растяжку для палатки. Никто не хотел быть мне паромщиком.
Над озером взошла огромная луна. Казалось, она с меня ростом.
У одного из костров заговорили об оборотнях, появляющихся в полнолуние. Я вышел из тьмы, подошел к этой компании и попросился погреться у костра.
– А вот и наш оборотень! – воскликнула одна из девушек.
Меня расспросили, кто я, откуда, чего ради, и плеснули водки.
На рассвете я отправился к дебаркадеру.
Помню розовые сосны над обрывом, свисающую тарзанку и косые лучи солнца, льющиеся над берегом.
Пришла «ракета», снова задрожала палуба, в бурном кильватере повернулся и стал удаляться берег с дачными домиками, блеснувшими стеклами веранд.
Вскоре я оказался в лагере. Мишка Черниковский притащил мне миску гречневой каши из столовки.
Засыпая, я читал журнал «Искусство кино», статью Леонида Баткина, где он говорит, что пустая бутылка водки «Русская» из «Ностальгии» Тарковского – неудачный образ, потому что художественный образ не может быть однозначным.
Вот это я запомнил.
Море – учитель бескрайности. Море и есть потусторонний мир, и почему бы ангелам не скрываться именно в нем.
Поскольку истории об ихтиандрах, о стариках, пытающихся выловить левиафана, – прекрасны.
Тем более мы все вышли из околоплодной пучины.
Так почему же не представить, что рай сокрыт именно там – где-то среди подводной Шамбалы, за каким-то укромным горным хребтом. Кто его знает, какая еще обитает там ноосфера.
Дельфины, например, разговаривают образами.
Так что правомерен вопрос: «Достаточно ли мы умны, чтобы понимать живое?»
«Достаточно ли упорно я ищу свой дом?»
Ищу свой дом – наконец я понял, что делаю здесь долгие годы.
Но мой дом – это сложность и бугенвиллеи.
Мальчик гуляет с собакой, она тянет поводок. Дом с черепичной крышей меж холмов. Я вижу в его окнах дали, выси.
Дом – это я, мое отражение. Я люблю, когда мир виден в иллюминатор.
Мой мир когда-то взорвался, как космос.
Теперь снег идет и наполняет долину, наполняет дом светом снега. Вот любимый стол, вот стул, на них ложится снег, и вдох подирает холодком.
А когда-то – дело было в Бакуриани: сосны, ели, снега, так долго спускаться по склону Кохты, затянутой облаком. Ничего не видно, только высятся ели и растворяются вверху в молоке.
Вечером после ужина выйти, поскрипывает снег под подошвой, так слезятся звезды, и пар от слов. Разглядывать альпийские хижины, мечтать пожить в каждой, слышать дымок и хозяйских собак.
Как давно это было, столько жизней прошло с тех пор, из них можно составить историю.
Историю бездомности и трепета. Историю холмов и снежного света. Историю ангельских дельфинов, проныривающих сквозь кристальную глубину, из которой я смотрю на тебя.
У меня есть луна. Она всходит над моей головой почти каждый месяц, и я потихоньку могу на нее взобраться, чтобы разобрать надписи, оставленные моим народом на щитах заброшенных стадионов. Когда-то один из моих предков блистал на этих ристалищах, он был гладиатором. Артур бился с тираннозаврами, он мог тремя ударами снести башку вожаку.
На этой луне повсюду пахнет увядшими розами, этим невыносимо притягательным, как запах тления большой культуры. Это запах Гаваны, Кейптауна, Марселя, Александрии, Афин, Иерусалима, Буэнос-Айреса, Парижа, Рима: фимиам пергамента, папируса, бумаги, истлевающих в веках, аромат библиотечных эпох, так рьяно обещавших конец времен, создавших не одну цивилизацию, не одну империю.
О, это мои личные сокровища, к которым я только притрагиваюсь пальцами, чтобы почувствовать тепло лепестков, их телесную сонную тяжесть. Запах книжной розы сменяет аромат рома и сигары, свернутой между бедер красотки с помощью танца.
Таковы города на моей луне – полные моря, солнца и растительности, забравшей в полон штукатурку. Прелый воздух августа, и в стакане льдинка. А в море старик тащит свою рыбу. Но когда она всплывает на поверхность, от нее ничего не остается, ничего, кроме этих строк и взгляда на марину, где позвякивают такелажем брошенные лодки. Вот столик на корме, на нем пустые запыленные бутылки, осколки бокалов и голова Олоферна.
Все битвы миновали давно, остались лишь руины, лишь кладбища с захороненным мрамором, отсвечивающие в отраженном свете, так долго идущем от звезд, что многие успевают погаснуть. Эти строчки точно так же затихают, покуда их смысл доходит до нас, если успевает.
«Мрамор твоего рождения» – однажды ты написала мне на поздравительной открытке. Мы не виделись вечность, даже две или три, но кто забудет море и насыпных идолов подмытого берега, снулых осетров, выброшенных штормом.
В прибой мы уходили наперегонки, боролись с волнами, выплывали наконец на свал глубин и вот там как раз и резвились, каждой порой кожи вбирая солнце и соль, превращая тело в единую память, настолько же нетленную, насколько и – о, как ты верно нас выразила: мы суть мрамор нашего рождения – это то, что хранит нас от тьмы.
Я был – я видел море, которое мы переплыли. Наши следы на песке сделали его еще глубже.
А потом мы сидели под оливами на бульваре, пили чай с кусочками колотого сахара, прислушивались к пощелкиванию нардов. Что еще было нужно тем, кто только что видел подводное солнце, тем, кто вышел из морской пены и готов был кануть обратно.
Жизнь так скудна, что в лучшем случае от нее остаются одни слова, и хорошо если на поздравительной открытке.
Летели волны, вскарабкивалась луна над жизнью, мы прощались с каждой пылинкой, мы копили каждый осколок, каждый взгляд. Но было время и не было времени. Хрустели оконца льда на замерзших лужах. Дорога вела мимо жилья и пропадала за серебряным полем, в чернеющем лесу. Текла река, глубокая, как чернила, в ней хоронились рыбы-звезды, в омутах таились туманности, и созвездия медленно плыли над облаками.
Тем временем море гремело штормами, как и тысячи лет назад, страшно раскатывая валы из-за горизонта. Где-то скрывался в пучине пророк, в тайной точке вращения мира, в бездне, глубина которой сравнялась с лодочками наших следов, оставленных на песке.
Ты жил в своей квартирке, как живут галактики во Вселенной. Рамы оконные были заполнены самоцветами. Вся отчизна помещалась между оконных стекол, создавая твою особенную оптику – линзу пристальности. Лабрадорит, сердолики, полевые шпаты, друзы, яшма, какие-то редчайшие минералы, место которым в музее. Ты собрал все пространство!
Большая кухня, в которой никогда ничего не менялось, ни один предмет обихода. Забитые до отказа антресоли, на которых ты иногда производил раскопки, например доставая бутылку крымского портвейна, схороненную еще во времена оттепели. «В моей жизни не выживают ни женщины, ни кошки».
В самом деле, с тобой всегда были только камни и музыка.
О, сколько ты рассказал мне о Крыме. О его мысах и бухтах, о его геологии и истории. До сих пор в моих снах пируют генуэзцы – братья Ди Гуаско и все еще десант сорок второго года штурмует Разбойничью бухту.
О проекте
О подписке