Читать книгу «Я не умею плакать» онлайн полностью📖 — Александра Гутина — MyBook.
image

Эмма Леопольдовна

Эмма Леопольдовна считалась немкой, хотя ее грустные масляные глаза и горбатый, как одноименный кит, нос говорили совершенно о противоположном. Да, Эмма Леопольдовна, с одной стороны, была учительницей немецкого языка, но с другой стороны – ученик шестого «В» Миша Хейфец таки был ее племянником.

В общем, с одной стороны, все было запутанно, а с другой стороны, откуда взяться немцам в Калиновке после сорок третьего года, когда партизанский отряд Тимофея Гнатюка выбил их из городка?

С одной стороны, Эмма Леопольдовна хранила в себе тайну происхождения, хотя с другой стороны, все видели, как она в Песах хрустит мацой в учительской.

Но и это ничего не доказывает, потому что мацой в Калиновке хрустят даже участковые и продавщицы бакалеи, а уж мацу с салом кто только не любит, даже Эмма Леопольдовна.

Эмма Леопольдовна была дважды замужем. Впервые за председателем профсоюза, а второй раз за врачом-урологом. Ну, если с происхождением врача все, казалось бы, понятно, особенно учитывая его очки и отчество Самуилович, то с председателем профсоюза не все так однозначно, так как Самуиловичей, ровно как и Моисеевичей на такую должность, сами понимаете, не поставят.

Эмма Леопольдовна уходила от мужей тоже дважды и всегда сама. Первый раз после того, как пьяный председатель профсоюза случайно ущипнул ее за обширную ягодицу, Эмма Леопольдовна уничижительно посмотрела на него и со словами: «Я тебе не девка!» – выбросила несчастного председателя с веранды в весеннюю траву.

Второй раз она выставила вещи мужа молча, ничего не объяснив, так что доктор Самуилович долго рыдал у калитки дома, хватался за сердце и наконец уехал в другой город навсегда, позабыв на скамье автовокзала воспоминания и свой стетоскоп.

Эмма Леопольдовна не имела собственных детей, зато учила чужих в средней школе номер два немецкому языку. Дети учились плохо, но никто учиться хорошо немецкому у них и не просил. Получив в аттестате четыре, зная на языке Гёте только «дас ист фантастиш», они уходили в ПТУ, где приобретали профессию токаря или фрезеровщика. Лучшие ученики школы поступали в текстильный техникум. Медалистка Лена Шапкина уехала в областной центр и поступила в пединститут. Ею гордился весь город.

А потом Эмма Леопольдовна состарилась и умерла. Никто точно не знал, на каком кладбище ее похоронить. На еврейском или на русском? Немецкого кладбища в Калиновке отродясь не было.

Сошлись все-таки на еврейском. На всякий случай. Исключительно из материальных соображений. На еврейском оказалось дешевле. Да, да, не удивляйтесь, евреи Калиновки в девяностых почти в полном составе уехали в Израиль и даже в Германию. А Эмма Леопольдовна продолжала всех запутывать, никуда не собираясь уезжать. Так вот, евреи уехали, а русские, наоборот, приехали из окрестных деревень в освободившиеся и вновь строящиеся квартиры. Потому спрос на места захоронения евреев упал, ввиду их отсутствия, а на места захоронения русских – вырос, ввиду их присутствия, да и лихие девяностые подняли планку спроса до невиданных высот.

Таким образом тайна происхождения Эммы Леопольдовны раскрылась сама собой.

Сейчас в средней школе номер два немецкий преподает Ренат Абрамович. И опять все в недоумении. А дети по-прежнему учатся на четверки. Ну да дай им бог здоровьичка.

Березовый сок

Самуил Моисеевич знает только то, что, когда никто не спрашивает, ничего говорить не надо. А если вдруг кто-то что-то спросил, то отвечать можно тоже не совсем то, что думаешь. Раньше, когда он был совсем молодой и кудрявый, его звали Муля, и он, подобно многим жителям городка, ходил собирать березовый сок.

Самуил Моисеевич, то есть Муля, вставлял жестяной желобок в белую березку и ждал, пока капельки сока не начнут стекать в привязанную банку.

Потом Самуил Моисеевич, то есть Муля, нес эту банку домой. Прохожие здоровались с ним и спрашивали:

– Что ты несешь, Муля, в этой банке?

– Водичку, – отвечал Муля и застенчиво улыбался.

Зачем говорить правду на ничего не значащий вопрос, если вас могут упрекнуть в том, что вы занимаетесь не тем, чем должны? Разве человек по имени Самуил Моисеевич должен терзать тело русской березки и сосать из нее прозрачную кровь?

Потом Самуил Моисеевич вырос, а просто Мулей его продолжала звать исключительно супруга Роза Яковлевна.

Всю жизнь Самуил Моисеевич проработал бухгалтером на канатной фабрике.

– Все в порядке? – частенько спрашивал его, встретив в конторском коридоре, директор Шульгин.

– Все более чем прилично, Иван Петрович, – стеснительно улыбался Самуил Моисеевич.

Зачем начальству знать о вашей язве и о том, что вас вчера затопили соседи сверху? Если затопили, то, слава богу, есть чем. И в кране таки есть вода, поэтому, если вас зовут Самуил Моисеевич, можете пока спать спокойно, вам никто не предъявит ее отсутствие.

Сегодня все изменилось. Сегодня все не так, как было. Самуил Моисеевич уже не работает бухгалтером, он вышел на пенсию.

– Вы за кого? – спрашивают Самуила Моисеевича. – За этих или за вон тех?

Самуил Моисеевич не привык к таким вопросам. Потому что раньше все были за одних и тех же.

Самуил Моисеевич просто пожимает плечами и молчит. Он понимает, что в принципе те, кто его об этом спрашивает, хотят одного и того же, только разными путями и жертвами.

Но в конце концов платить по счету за попранные березки и отсутствие воды в кране придется ему. Поэтому он молчит, своим молчанием оттягивая расплату. А по ночам ему снится банка с березовым соком и березовая роща, которая шумит листвой исключительно для него. Но он об этом никому не расскажет.

Меня всегда любили

– Как это еврей? – не унимался я.

– Майнэ ингеле, – ответил дедушка. – Так это. Ты, конечно, можешь слушать за ту ерунду, что тебе говорит твой папа, который мой сын, но я тебе так скажу: не то чтобы было лучше, если бы ты родился в семье приемщика стеклотары дяди Феди, который русский, как белая береза, но тебе было бы немножко спокойнее.

Я давно подозревал, что семья у меня не совсем такая, как у всех. Во-первых, мои бабушка и дедушка говорили на непонятном языке. У других детей такого не было. Бабушки и дедушки других детей говорили почти по-русски, а у некоторых даже с «ходы сюды», «пойду пошукаю» и «Витя, падлюка, кажу бате, ен те пизды дасть».

Некоторые слова, которые говорили мои бабушка и дедушка, я даже улавливал на слух и научился понимать. Например, про «дрек» я точно знал, что это говно. Или «поц» что такое, тоже знал. Как и «шлимазл» и «азохен вэй». Дедушке нравилось, когда я, выпучив и без того выпученные глаза, становясь похожим на лемура, больного базедовой болезнью, выпаливал: «татэ майнэ таэре, ахи эсдерен копф!».

Тогда он смеялся и кричал бабушке на кухню:

– Циля! Циля! Ты слышишь этого шейгеца? Налей ему компотика!

Так вот, я давно подозревал, что с моей семьей что-то не так. Пару раз во дворе пацаны называли меня евреем, вернее нехорошим словом на букву «ж», но у нас слово это означало еще и «жадина». Я удивлялся, какой же я жадина? И лез в драку. Еще тетенька однажды назвала меня еврейчиком. Причем слово на букву «ж», как мне казалось, да и сейчас кажется тоже, не такое обидное, как еврейчик. В слове еврейчик, как и в слове «мужчинка», которое любят использовать некоторые дамы, есть что-то уничижительное и унижающее.

Но дело не в этом. Просто наступил тот день, когда я самоидентифицировался. Папа мне объяснил, что мы евреи, и что это хорошо. Собственно, я и не спорил. Потому что папа у меня хороший, мама у меня красивая, значит, и евреем быть не так уж и плохо. Ну, придется, когда стану дедушкой, говорить на непонятном языке, так я уже кое-что даже выучил. Кишен тухес, например.

Поэтому слова дедушки я воспринял с удивлением:

– Но почему, дедушка? Мне этот дядя Федя даже и не нравится совсем, у него усы, как у Гитлера, и он всегда пьяный.

– Понимаешь, ингеле, я не говорю, что евреем быть плохо. Таки евреем быть хорошо. У нас есть Ротшильд, который прекрасно живет сразу за всех нас, у нас есть синагога, у нас есть гефилте фиш. Так вот гефилте фиш, я тебе скажу, чтоб ты мне был здоров, уже стоит того, чтобы его кушать и быть евреем. Но есть одна вещь, ингеле, которая делает нам кадухес на всю голову и немножко портит нам жизнь. Я виноват перед тобой, ингеле, что родил твоего папу, который мой сын, в этой стране. А он родил тебя, который мой внук, там же. Нет-нет, я одобряю политику КПСС и люблю товарища Брежнева, как родного. И товарища Сталина, который хорошо, что умер, но и ему дай бог здоровья, я тоже любил. И даже потерял глаз и другое здоровье на войне. Но если тебе интересно, я тебе расскажу. Когда в этой стране таки все хорошо и мирный атом, то тебе говорят: ты еврей, сиди и не лезь. И евреи таки сидят и не лезут. А зачем им лезть, если им так говорят? Мы и делаем то, что нам говорят. Но когда в этой стране случается цорес, война, засуха или прочий Днепрогэс, то евреям говорят, вставайте и идите воюйте, пашите и желательно сдохните за общее дело, вы же советские люди. Уж лучше вы сдохните, чем нормальные люди. И евреи встают и делают, что им говорят. Нет, не то чтобы я жалуюсь, я просто говорю тебе, ингеле, почему. Ты же спросил почему, я и говорю почему.

– Но почему так происходит? Евреев не любят?

– Почему не любят, ингеле? Меня всегда любили. Так и говорили: Зэлик, ты хоть и еврей, но вполне нормальный. Понимаешь? Вполне нормальный. Вот им только жаль, что еврей. А то был бы не вполне нормальным, а просто нормальным. А так любят, конечно.

– Ничего не понимаю, деда. Так любят или нет?

– Ай, ингеле, я тебя прошу, не делай мне беременную голову. Тебе мало, что мы тебя любим? Тебе надо, чтобы тебя любил еще и дядя Федя, приемщик стеклотары? Циля! Циля! Налей этому шейгецу компотика!

Все к лучшему

– Ты же знаешь, Зяма, ты мне как родной. Но если что, так оно мне надо? Твой Миша, чтоб был мне здоров, вгонит всех в цугундер, я с ним помру насмерть, а потом буду долго болеть. Это же надо натворить такой цорес посреди бела дня и не понимать, за что ему говорят?

– Аркаша, я тебе обещаю, как в синагоге, что я этому поцу вырву все ноги, и он будет ходить на руках. Но может, что-то можно-таки сделать?

– Ай, откуда я знаю, можно или не можно? Если завуч Степанова не написала докладную, как это у нас любят, сам знаешь куда, так может и можно. А если написала, так ты что думаешь, я приду в КГБ своими ногами и буду драться с полковником ихних войск?

– Так может, она и не написала, как ты думаешь, Аркаша? Она же могла и не написать, может, и не так все плохо, Аркаша?

– Могла и не написать, Зяма. Она все могла, Зяма. Но знаешь, что я тебе скажу? Как только человек по фамилии Степанова стоит перед выбором: писать или не писать за человека по фамилии Розенбойм, – таки они в основном пишут. И пишут подробно красивым почерком, чтоб все могли разобрать. И очень жалеют, что в таких документах нельзя рисовать картинки. Они бы рисовали, Зяма. Они бы так рисовали, что Айвазовский плакал бы у себя в гробу, Зяма.

– И што теперь делать за Мишу, Аркаша? Он же хороший мальчик, он же всегда всех слушает и хорошо кушает, зачем портить такому мальчику жизнь? Ой, вэй, что делать? Что делать?

– Ша! Зяма, только не надо делать таких нервов. Ты можешь сидеть на тухесе до Хануки, но лучше встать и ногами идти за поговорить. Если надо сам понимаешь что, так дай ей сам понимаешь что!

– Аркаша, ну что я ей дам? Я же не директор гастронома, я просто бухгалтер, у меня есть чужие деньги, но у меня нет своих денег.

– Я тебя умоляю, Зяма. Это не те деньги, которых у тебя нет! Возьми конфеты из шоколада и поговори с ней как с советским человеком.

– Ой, мне уже все равно, лишь бы да…Ты же знаешь, когда Софочка умерла, Миша стал таким неуправляемым шейгецом, что я тебя умоляю…

Зяма Розенбойм в новом коричневом пиджаке и в старом полосатом галстуке постучал в обитую дерматином дверь, на которой кривовато висела табличка с лаконичной надписью: «Завуч».

– Войдите! – раздался женский голос из-за двери, и Зяма зашел.

– Здравствуйте, мадам Степанова! – подслеповато прищурился Зяма, рассматривая сидящую за большим столом, усыпанным бумагами, женщину.

Женщина была наверняка высокая, потому что в сидячем положении голова ее была примерно на уровне головы стоящего Зямы.

Зяма всегда боялся высоких людей, особенно женщин. А ее голубые глаза и высокий рыжеватый шиньон вообще ввели его в состояние полуужаса.

– Здравствуй…те… – повторил он еще раз.

– Здравствуйте, – ответила женщина, раскатывая букву «р», как специально.

Зяма картавил, поэтому, услышав рычащее «р», почувствовал, как холодок пробежал по его спине.

Но отступать было некуда.

– Это вам, – выдохнул Зяма и положил на край стола коробку конфет «Птичье молоко».

– Это что? – строго спросила женщина.

– Это конфеты. Ваши.

– Это не мои конфеты. Это вы мне их положили.

– Ну, да, мои. Но вы, мадам Степанова, сидите тут без конфет, а я подумал, что вам они нужнее, – залепетал Зяма.

– Послушайте, как вас зовут? Зачем вы пришли? И почему вы меня все время называете мадам? Вы француз?

– Я не француз, нет-нет, я наоборот…

– В каком смысле наоборот?

– Ну, я не француз, – окончательно загнал себя в угол Зяма и осекся.

– Я вижу, что не француз, – ухмыльнулась завуч. – Так что вам надо?

– Мне ничего не надо. Это моему сыну. Миша Розенбойм… ну вы знаете, он в пятом «Б» учится…

– А, понятно, понятно! Это тот, который из двух копеек на уроке труда Маген Давид вырезал? Так вы его отец? Очччень хорошо! Оччень хорошо! Вырастили смену что надо!

– Да я понимаю… я же как с советским человеком… он ребенок, он ошибся, он больше не будет, я вам говорю как родной…

– А вы знаете, что нарисовано на двухкопеечной монете, гражданин Розенбойм?

– Я знаю, я возмещу. Там нарисовано, что эта монета двухкопеечная. Я заплачу, честное слово….

– При чем тут это! А что нарисовано на обратной стороне? А я вам скажу, что! Там нарисован наш советский герб, славу которого несли, несут и будут нести все советские люди! А ваш сын… у меня даже язык не поворачивается сказать… ваш сын осквернил его! И чем? Сионистским знаком! Он ведь пионер! Или он был пионером? Исключили небось уже?!

– Исключили, – еле прошептал Зяма. – И что, ничего нельзя сделать? Он больше так не будет, я этого поца выпорю так, что он ничего осквернять больше не будет…

– Детей бить нельзя, – неожиданно спокойно сказала завуч.

Зяма молчал, уставившись в пол, и переминался с ноги на ногу. На стене громко тикали часы.

– Идите, я подумаю, – отрезала завуч и стала что-то быстро писать в бумаге, намекая на конец разговора.

– Я вам буду век благодарен, что хочите, вот что хочите…

– Что хочу? – неожиданно переспросила Степанова. И с интересом посмотрев на Зяму, продолжила: – Хорошо, я запомню.

Прошло десять лет.

Зяма Розенбойм шел с работы в последний раз. Потому что завод, на котором он работал бухгалтером, закрылся, и в следующий раз Зяме было идти неоткуда. Моросил мелкий дождик, падала бурая листва, была осень, и деться от нее было решительно некуда. Добредя до подъезда пятиэтажки, в которой он жил, Зяма полез в карман пальто за ключами.

– Товарищ Розенбойм? – вдруг услышал он женский голос и обернулся.

Перед ним стояла завуч Степанова. Ростом она оказалась даже выше, чем Зяма предполагал. Рыжий шиньон сменился на каштановый, а глаза были те же, голубые.

– Здравствуйте, – прошептал Зяма, – э-э-э…

– Не пугайтесь, не пугайтесь, – улыбнулась завуч. – Я к вам по делу.

– Ко мне по делу? – еще больше удивился Зяма. В последний раз к нему по делу приходил мастер шестого участка, чтобы набить ему морду из-за задержки зарплаты, в которой Зяма был вовсе не виноват, потому что личных денег даже на свою зарплату у него не было, а руководство завода свои деньги отдавать не спешило.

– Да, по делу. Помните тот случай, с Маген Давидом и две копейки? Ну, сын ваш, Миша…

– Помню, – побледнел Зяма.

Побледнел Зяма по привычке. Вот уже несколько лет не существовало Советского Союза, потому и герба его тоже не существовало. Но под ложечкой у Зямы все равно неприятно заныло.

– Ну хорошо, что помните…

– Спорно…

– Погодите, не перебивайте. Помните, что вы сказали, что будете благодарны мне?

1
...
...
9