– Каждая женщина, девушка, мать, каждый брат, отец и ребенок в Heimat ждут нашей победы с пересохшими ртами.
Волна этих слов полетела по толпе, опрокидывая людей, бросая их на колени, заставляя раздирать рты и глазницы. И единственным, кто встал против этих слов, кто протянул руку за разъяснением, повысил голос, был неведомо откуда вынырнувший Отто.
– Что? – нелепо воскликнул он, актер второсортного театра. – Почему их рты пересохли?
Я закрыл лицо ладонями, представив высохшую, обтянутую ломкой, пигментированной кожей мать. Она экономит на всем, откладывает рейхсмарки, чтобы мне было, что попить, когда я вернусь. Страна пьет свою мочу, пока мы умираем здесь?
– Вся наша страна испытывает жажду вместе с нами. – Паулюс нашел взглядом Отто и отвечал ему, как учитель неразвитому ребенку. – Мы не пьем, и они не могут пить тоже.
– Вы – Дьявол, – просто рассудил Отто и вскинул автомат.
– Отто! – Стефан не успевал, он пытался оттолкнуть глупца криком. Но тот уже нажал на спусковой крючок. Пули высекли из плеча Паулюса осколки, он упал на руки своих офицеров. Те приняли его, как Христа. Толпа смяла, скомкала Отто и отрыгнула его безвольное подобие, куклу, тряпичную пародию, вышвырнула ее прочь.
Толпу не ужаснули слова Паулюса.
Напротив, люди обнаружили в них силу. Они не одни! Они едины со своим народом!
Смять, уничтожить ivan! Добить! Раздробить! Разорвать!
Будто бы в ответ ударил метроном, завел классическое:
Тк. Тк. Тк. Тк. Тк. Тк. Тк.
«Каждые семь секунд на фронте погибает один германский солдат».
Но его заглушали вопли людей и рев танков, которые они заводили, чтобы дать решительный бой.
Они шли в наступлении, неостановимые, как цунами.
Вперед, вперед, только вперед!
Я видел, как танкисты пили антифриз и сгорали заживо в своих танках, но били ivan, крушили их брустверы, пробивали стены.
Они шли в наступление, как на любимую работу, одержимые и счастливые.
Так шахтеры привычно спускаются в ад.
Я видел, как танку сбили гусеницу, он кружил на месте, танкисты лезли из него, как черви. Откуда их столько под броней? Ivan окружили танк, бесстрашно, открыто. Они расстреливали людей, как паразитов, давили, как вшу.
Я проснулся весь в холодном поту, попытался собрать его ладонью, слизать, но тот застыл инеем, стянул кожу и растворился без остатка. Рядом сопели Отто и Стефан. Мне это приснилось? Не было никакого Паулюса? Мы не наступаем? Но что же тогда нам делать?
– Что нам делать? Что делать? – Я растолкал Стефана. Господи, какое чудо, все нормально у него с лицом. Бред, как могло прийти такое в голову.
Стефан сел, сжал лицо руками. Вчера мы пили шнапс, скорее, выковыривали из банки ложками, Отто пел песни, рассказывал о своих пятнадцати юных фрау и как именно они станут ублажать старого солдата, когда тот вернется с войны.
– Стефан, что?
– Погоди, – отмахнулся он, – разбуди Отто.
Мы вышли в ноябрь, как рвота подкатывает к горлу. Мороз влез под одежду и крепко взял за мошонку. Отто переминался с ноги на ногу и все смотрел назад, мечтал об одеяле.
– Мы должны покаяться. – Несмотря на жуткий этот бред, я тотчас понял, что он прав, нет иного выхода, сломан мост, дорога одна – молить о прощении, но где? Как?
Отто вспомнил, что далеко на территории russisch видел разрушенный костел. Ivan не особо его защищали, после бомбежек там торчала одна колокольня, на которой разместили снайпера и пулеметчика, мы еле унесли оттуда ноги, а теперь добраться до туда стоило огромного труда. Глубокий тыл.
– Мы можем молиться где угодно, – сопротивлялся Отто.
– Но только там нас услышат.
Двинулись ночью, шли длинным загибом, не встречали ivan, значит, шли по Судьбе.
Тишина, вкрадчивая, подлая, стелилась следом, предавала, вскрикивала, обнажала каждый шаг. Но только благодаря ей мы наткнулись на Фридриха. Тот скрипел, раненая ночная птица. Он говорил по-немецки, говорил, не страшась. Звуки родной речи обнимали ночь, делали ее покладистой, теплой к нам. Казалось, еще чуть-чуть, и она даст нам немного воды, пару капель, чтобы хотя бы вспомнить ее вкус.
Фридрих сидел на корточках и обметывал руками противопехотную мину. Гладил ее бока, ласкал. Называл нежными именами.
– Фридрих! – Мы кинулись к нему, мечтая обнять, рассказать о своем откровении, но натолкнулись на пустой, отрешенный взгляд, напоролись, как солдат на штык.
– Не подходите, – предупредил, поднялся и занес ногу над миной, – я говорил с ними.
– С russisch?
– Да, – Фридрих горько усмехнулся, – я учил их немецкому. Я же учитель.
– Пойдем с нами, – не сдавался Стефан.
– Я никуда не пойду, – по щекам Фридриха текли слезы, настоящие слезы, я заскрипел зубами от зависти, – они показали мне огонь.
– Какой огонь, Фридрих, не надо, – закричали мы наперебой, – что бы они тебе ни показали, не делай этого! Постой!
– Они горят. – Фридрих улыбнулся нам, отер слезы и наступил на мину.
Колокольня перечеркивала небо, голубое и строгое. В нижних ее окнах уже тлел рассвет. Мы дошли за одну ночь, не остановленные никем.
У наших ног лежал колокол, рассевшийся, но дерзкий. Слова чужого языка петляли по его юбке, перепрыгивая через трещины.
– Идемте, – протянул нам пустые свои руки Стефан, мы с Отто встали по бокам от него и внесли его под пробитый купол.
Здесь пахло дождем и смертью.
У входа лежали каски, простреленные и целые, тысячи касок, головы павших. Внутрь вели полосы, словно кого-то тащили волоком, а он сопротивлялся, цеплялся когтями и зубами, перечил.
Чем глубже мы входили в тень, тем сильнее драло меня беспокойство.
Я первый увидел имена.
Они селились на каждом камне, все стены церкви были усеяны надписями, убиты ими, расстреляны цифрами, буквами, именами. Они поднимались до самого потолка, исчезали среди дыр и пробоин, растворялись меж росписи потолка.
– Я не знаю russissch.
– Это имена.
С первого дня войны. Детские и взрослые. Видевшие божий свет всего пару дней и оставившие мир на девятом десятке.
– Что они обещали здесь своему Богу? – спросил Отто, и я впервые прочел в его голосе благоговение. Отто ходил с широко раскрытыми глазами, он уверовал.
– Это наш общий Бог. – По мягкости голоса Стефана я заподозрил дурное.
– Что бы ты ни задумал… – Но он перебил меня:
– Я пойду к russisch и буду молить их о прощении.
Я видел, как Стефан пишет на стене свое имя.
«Не ставь дату, не закрывай, умоляю! Нет!» – беззвучные мои крики тревожили только птиц в моей голове.
– Ну, вот и все, – выдохнул Стефан, – мне пора.
«Предатель, а как же я?! Ты в своем уме? Скоро наступление, тебя убьют! Стеклянный генерал! Или ivan! Шальная пуля!» – я не знал, как остановить его, чем, какие отыскать слова? Мы же просто нашли церковь с именами. Что с того?
– Я тоже оставлю свое имя. – Отто вынул нож и принялся царапать стену.
Я обернулся, Стефан выходил из храма. Мне разорваться между ними?
– Постой, куда же ты?!
У ступеней в храм полукругом стояли ivan. Впервые видел их так близко.
Молчаливые скелеты. Одежда болталась на их костлявых телах.
Они крепко сжимали рты и автоматы. Мы смотрели друг на друга, разделенные невидимой стеной, дверь в которой только распахнул Стефан. Он вошел в их строй и растворился там, стал неотличим, хотя я отлично видел его китель, прическу, понимал, что он – третий справа, но что-то исчезло. Имя, оставленное на стене колокольни?
Мимо меня пронесся Отто.
– Эй! – вопил он. – А я? А меня?!
Он бежал вслед уходящим ivan, на ходу освобождаясь от портупеи, отбрасывая нож, за ним тянулась дорожка из просыпанных патронов. Отто кричал, пока ivan не обернулись, они ждали его.
Отто упал у их ног, выбросил вверх руку, внезапно сухую, как ствол дерева в пустыне, и я увидел, что он горит, полыхает изнутри, корчится в пламени, но этот огонь кормит решимость всех остальных, дает им силы, знамя, алое знамя победы. Факел в ночи.
Отто ужасно кричал. Я сел на пороге церкви и отвернулся, зажал уши руками, не в силах выносить этого крика.
Когда крик умолк, ivan ушли.
Отто остался лежать.
Последний из нашей шестерки, я не удивился, когда стал свидетелем конца Гюнтера.
Я многое видел с колокольни. Скелет снайпера одолжил мне винтовку, затвор проржавел насквозь, а вот прицел был еще крайне хорош.
Ivan приручили Гюнтера, неделя в плену сделала его похожим на сытое домашнее животное. Мы не сумели разглядеть в нем эту тягу, подчиняться и убивать по приказу, а они разобрались.
Гюнтер подскакивал от желания угодить, юлил, ластился.
Ему выдали лопату, он копал могилы, бесконечные строчки, зашивающие рот russisch земле. Гюнтер очень старался. Ivan стаскивали сюда сотни немецких трупов, земля должна была сожрать всех без остатка.
У последней могилы его поставили на колени.
Он запрокинул голову, распахнул рот, разодрал его пальцами пошире, я видел, как лопнули губы, Гюнтер жаждал вместить в себя побольше.
Комиссар ivan не пожалел для него полной фляги. Лил и лил, вытряхивал до капли.
Опилки, они летели в пасть Гюнтеру, блистая.
Ivan взвел курок и выстрелил ему в затылок, изо лба ударила тугая струя черной воды, она мгновенно заполнила узор могил, утопила тела в грязи.
И тут же схватилась морозом.
Что со мной было? Чего не было? Я во всем сомневаюсь.
Что бред сознания, истощенного многодневной жаждой? Был ли я во время тех событий? Или до сих пор лежу в плену мертвого тела своего товарища Гельмута? Я выбрался? Я нашел Стефана и Отто? Он сгорел? Я умираю?
В пользу этой версии говорит многое. Простите, но я не могу искренне поверить в эти сказки. Колокольня? Имена? Вся Германия пьет собственную мочу, потому что russisch ее прокляли и пылают теперь всем своим народом?
Я очнулся под одним из разрушенных домов в районе вокзала.
Ночью район накрыло канонадой.
Утюжили плотно, дома били в ладоши, рассыпаясь и складываясь, я мчал, как заяц, кривым заполошным зигзагом. Меня подвела нога, я не удержался и полетел в воронку от взрыва.
Плюхнулся лицом в лужу замерзшей воды, по привычке попытался грызть лед, набил полную пасть. Тот начал таять и превратился в гуталин. Меня вырвало. Вместе с отчаянием пришла ясность.
Это не сон.
Не бред.
Не выдумки воспаленного сознания.
Это битва за Сталинград.
И я в ней больше не участвую.
Я попытался вскарабкаться по склону воронки, но он осыпался и унес меня вниз.
Небо ревело, низвергая на землю артиллерийские снаряды. Обе стороны обрушили друг на друга всю ярость, которая скопилась за прошедшую неделю.
Мы пошли в наступление. Но ivan не думали сдаваться.
По склону в мою воронку рухнул кто-то еще.
Сверкнуло – не смотри, убей! Вот обломок кирпича. Но я удержал руку. Оттолкнул убийство.
Отшатнулся.
В свете рукотворных зарниц увидел ромбы в петлицах и сразу показал пустые руки.
– Убивай! – крикнул я. – Хочешь – убивай!
Ivan показал пистолет и левую пустую руку.
– У меня – ничего. – Я рассмеялся. Как хорошо, когда у тебя ничего нет.
Через пару часов улеглось. Мы лежали в воронке, до пояса застеленные песком. Ivan достал флягу, отвинтил крышку и сделал пару глубоких – я наслаждался этим звуком – глотков.
Протянул мне, я взболтал воду и вылил себе на лицо. Вода просыпалась пеплом.
Ivan рассмеялся, я хотел засмеяться тоже, но вдруг заплакал, навзрыд, отчаянно и остро. Он подполз ко мне, неловко обнял, я вцепился в него, уронил голову на плечо и плакал, пока от соли не заболели глаза.
У ivan были ясные голубые глаза.
Он убивал.
Я тоже.
Не помню, как перешел реку, но в лесу мне стало очень жарко. Я сбросил китель, стянул сапоги и оставил их под березой. Откуда здесь березы?
Босой вышел на дорогу, но силы оставили меня, и я лег в колею, в душистую пыль, лицом в небо.
Надо мной плыл клин розовых облаков.
Я не слышал звука шагов, но потом небо заслонило лицо женщины, она держала на руках младенца, оба смотрели на меня без страха, увлеченно.
– Чего лежишь? – спросила женщина, баюкая ребенка. Тот мотал головой и дул щеки.
– Убегаю.
– Пить небось хочешь?
– Пить. – Я не понял, на каком языке ко мне обратилась женщина и как я ей ответил.
«Вы тоже горите?» – но нет, это были обычные румяные люди. Их одежда и взгляды не несли на себе ни тени. Бог вел их за руку.
Женщина переложила ребенка на сгиб другой руки и обнажила грудь.
– Попей, милый.
Я встал перед ней на колени и пил, закрыв глаза.
Я пил и не мог напиться.
Молоко было горьким.
Как мои слезы.
О проекте
О подписке