Незаметно пролетали июньские деньки. Мы с Сашей виделись нечасто, но сдружились крепко: оба одиночки, оба рано потеряли родителей, оба плыли по жизни без руля и без ветрил (хотя кто его знает, возможно, вовсе и не в этом дело).
Саше пришлось совсем тяжко: мать умерла, когда ему было двенадцать. Отец, тихий главбух картонажной фабрики, после смерти жены плакал по ночам, однако, спустя год женился на своей подчинённой, апатичной двадцатитрёхлетней блондинке Клавдии. Девушка казалась недалёкой: при разговоре опускала глаза, без нужды шмыгала носом, к месту и не к месту вставляя «Это самое». Саша был к мачехе равнодушен, она тоже его не замечала.
Вскоре из Псковской области приехала мать Клавдии Евгения Николаевна, миниатюрная чрезвычайно энергичная женщина. Квартира Розенбергов ожила: на кухне кипела жизнь, гудела стиральная машина, брякала посуда, и вся эта хлопотня сопровождалась неумолчным воркованием Евгении Николаевны: «Мальчики! Девочки! Ручки мыть и к столу!» – звала домочадцев проворная гостья. Впрочем, в гостьях она не задержалась: после недолгого семейного совета была прописана в трёхкомнатной квартире Розенбергов. Все были довольны.
Прошло чуть больше года, и отец с сыном оказались в осаде, что совпало с беременностью Клавдии. Чтоб разогреть ужин, зачастую приходилось ждать. «Куда прётесь? Не видите, плита занята», – шипела Евгения Николаевна, для которой кухня стала чем-то вроде личного кабинета. «Свет погасили! Повадились тут своевольничать!» – орала она из комнаты, если отец включал лампу, чтоб почитать перед сном. Позднее Саша узнал, что забеременела Клавдия не от отца, – он был в курсе, но молчал.
Когда у Клавдии родилась дочь, Евгения Николаевна совсем остервенела. Ничего не оставалось, кроме как размениваться. Предприимчивая тёща с дочкой получили двушку на Гражданке[4], а Саша с отцом – комнату в коммуналке. Ещё одну комнату они выхлопотали много позже. Всё бы ничего, но для отца Саши противостояние мегере стоило здоровья – он умер от онкологии в неполных сорок семь лет.
Рассказывал Саша с паузами: то откашливался, то, нагнув голову, протирал очки. Нехитрые уловки: мне, глядя на него, самому плакать хотелось.
Как-то у нас зашёл разговор о личной жизни: неплохо было бы – хоть мне, хоть ему – жениться. Тут Саша и поведал о своём неразделённом чувстве. Услышав имя девушки, я едва не поперхнулся (мы как раз закусывали). Юлю Токареву я знал достаточно хорошо. Высокая черноволосая худышка, приблизительно моего возраста, собой была недурна, только сломанная переносица подводила. За Юлей прочно и небезосновательно закрепилась репутация потаскушки. Мы с ней были знакомы с юности и, хотя сам я отношений с ней не имел, о её похождениях был наслышан. С тех пор мало что изменилось: Юля оставалась безотказной, давала всем, кому придёт охота, давала бескорыстно – по дружбе. Бутылку-другую дешёвенького портвешка, само собой, в расчёт никто не брал.
Саша поджидал Юлю вечерами у кондитерского производства, где она работала мойщицей лотков, и не мог осмелиться подойти.
– Понимаешь, – говорил он мне, – чувствую себя мальчишкой, такой она мне кажется недоступной. Такая, знаешь, утончённая… Молодую Ахматову напоминает. От неё даже на расстоянии весной пахнет…
– А ты что-нибудь о ней слышал? Ну, как она вообще живёт? – спросил я осторожно.
– Где ж я услышу? Я, кстати, тебе только и рассказал.
Влюблённость – чудесное состояние, чем бы оно впоследствии ни обернулось (это я ещё со школьных времён усвоил), поэтому промолчал. И потом, есть немало мужчин, для которых прошлое их женщин абсолютно не имеет значения. Таким открывать глаза чревато: наживёшь врага. Но, по правде сказать, первое, о чём я подумал, – не испортить бы вечер: очень уж хорошо мы с Сашей сидели.
Как-то в пятницу, после работы, я повстречал Лену Пономарёву, и она пригласила меня на свой день рождения. Отмечать собиралась на следующий день. «Не знаю, – сказал я, – может быть, приду. В любом случае подарок за мной». Сказал – и выругался про себя: ни на какие дни рождения идти не хотелось, да и денег было в обрез. Но раз пообещал, нужно было выкручиваться.
С Леной мы познакомились на концерте самодеятельного ансамбля в её школе, куда меня пригласили друзья. Она мне запомнилась: красивая девчонка, хотя и не в моём вкусе. Вернее, даже не во вкусе дело. Она мне Олимпиаду Олеговну, завуча нашего, напомнила: такая же высокая, атлетичная, со строгим лицом и похожим взглядом, льдисто-взыскующим. Суровости Лене добавлял бледный продольный шрам на левой щеке. Она то и дело, непроизвольно, прикасалась к шраму (видно, немало переживаний он у неё вызывал).
Жили мы неподалёку, поэтому временами виделись. Однажды встретились на вечеринке. Лена пригласила меня потанцевать и дала понять, что не против, если я буду посмелее. Так что весь танец мы с ней целовались (куда только её суровость подевалась?)
При следующей встрече мы с Леной посмущались немного, перекинулись парой-другой фраз и разошлись. Потом видеться стали чаще: из общих знакомых образовалась одна большая компания. О том танце мы, разумеется, не забыли, однако продолжения не последовало. Трудно сказать почему. Меня к ней тянуло, но как-то по-родственному, что ли; отчего-то жалел её, несмотря на подчёркнутую взрослость. Да и она, как мне кажется, испытывала ко мне что-то похожее: я не в настроении – сразу подмечала, поглядывала сочувственно, спрашивала, чего, мол, невесел? Хоть и с теплотой смотрела, но и с долей взыскательности, как старшая умудрённая сестра на братца-шалопая.
Раньше Лена на аллее появлялась нечасто, посидит часик с подругами и домой: дел много. От вина она обычно отказывалась, правда, другой раз полстаканчика всё-таки себе позволяла. Старалась всё делать правильно, но как-то ей не везло. После неудачного штурма университета Лена поступила в профессионально-техническое училище, не помню, какое именно. Как-то при встрече я у неё спросил, почему она ещё раз не попыталась поступить в университет. «Да знаешь, – ответила она, чуть поморщившись, – потолкалась я в коридорах в Ждановке[5], посмотрела, послушала и… почувствовала: не моё… Они как дети там все».
После училища Лена устроилась на фабрику «Светоч», где выпускали тетради, альбомы, записные книжки и прочую бумажную канцелярию. Там она прославилась: дважды становилась героиней телевизионных репортажей. Точнее, настоящим героем передач был чехословацкий станок с программным обеспечением. Привезли его с большой помпой: ленточки разрезали, речи говорили и даже, кажется, бутылки с шампанским били, будто крейсер со стапелей спускали. Лену, как самую молодую из передовиков производства – она постоянно красовалась на доске почёта, – поставили оператором «умного» станка. Приблизительно через полгода после репортажей её назначили мастером участка, и все хором прочили ей сладкое, начальственное будущее. Возможно, так бы всё и было, если бы не сломался станок, сломался основательно, на месте было не починить; собрались куда-то его везти, вытащили во двор фабрики, упаковали, но дальше, как обычно бывает, дело застопорилось. Станок простоял во дворе три месяца, и, когда всё же за ним приехали, оказалось, что везти нечего: от станка остался один кожух. Вышел скандал. На фабрику, точно стервятники, налетели следователи, допрашивали всех подряд. Под подозрение попал начальник цеха, патрон Лены, так что на заметку взяли и её. Допрашивали много раз и – по её словам – с пристрастием: орали, обзывали последними словами, грозились закрыть (только что не били). В конце концов злоумышленников вычислили. От начальника цеха отстали, но в ходе расследования нашли нарушения, которые были вполне оправданными с точки зрения производственной необходимости, но в сложившейся ситуации вопиющими. Начальнику пришлось уволиться; вскоре, не выдержав шепотков за спиной (каков народец!), ушла и Лена. Где-то с месяц она, расстроенная, просидела дома, потом от обиды занялась бутлегерством.
Не клеилось у Лены и в личной жизни. Думаю, отпугивали парней и высокий рост (вместе с атлетичностью), и холодность, с которой она почему-то встречала попытки ухаживания. На моей памяти лишь с одним у неё были более-менее продолжительные отношения. Виталием звали. Худой, кадыкастый, вечно смурной студент Политеха. Помню, гуляли они по нашей аллее, будто повинность отбывали. За руки ни разу не взялись – не то что обняться. В итоге, как и следовало ожидать, разбежались.
Пересчитал деньги: только-только хватает до получки, какие уж тут подарки. Брать взаймы не хотелось. И тут мне вспомнилось, как года три назад Лена побывала у меня в гостях (что был за повод, припомнить не удалось) и как она, простая душа, восторгалась моими пейзажами. Недолго думая, я пошагал домой.
Открыл дверь и замер на пороге: пахнуло густым, наваристым духом коммунального жилья. Знакомый с детства букет запахов – ацетона, кислых щей, мастики, свежеиспечённого безе – был таким явственным, что поверилось: вот сейчас, непременно, раздадутся голоса всех, кто здесь жил, кого я помнил, живых и мёртвых. Мелькнула страшная мысль о сумасшествии. Не чуя под собой ног, я заскочил в мастерскую, сел на тахту, огляделся: белый день на дворе, голуби на крыше воркуют, а я… всполошился. Мистик хренов. Просто-напросто пыль притягивала, аккумулировала запахи; открылась дверь, потянуло сквознячком, пылинка попала в нос – и распустился букет, оживил память.
На стенах, на стеллаже – там и сям этюды разного времени, разного достоинства. Все они часть меня, лучшая часть. Не ахти что, конечно, но тем не менее все эти работы были мне милы. Скучал по ним.
Этюд выбрал поярче, поконтрастнее. У меня таких по пальцам перечесть (в большинстве своём серенькие, приглушённых тонов). Рассвет, деревенька вдалеке и зелёное, припорошённое снегом поле. Года четыре назад в начале июня ездили с приятелем в Тверскую область на рыбалку, ночевали в поле, проснулись – а кругом бело. Обрезав по размеру багет, одел картинку. Повозился немного, и как-то на душе посветлело: приятно заняться привычным делом.
Шагал к Саше, поторапливался: хотелось есть. Пришёл, заглянул в холодильник: пусто. В ящике для овощей несколько сморщенных проросших картофелин. Пришлось ограничиться чаем.
На следующий день упаковал этюд, побрился, выгладил рубаху и пошёл.
– Димка! Вот молодец, а то мы тут вдвоём с Верой Шамбалой… Развлечёшь нас хотя бы, – радовалась Лена, увлекая меня по длинному коридору.
Верочка по прозвищу Шамбала натирала для салата свёклу. Никто не помнил Вериной фамилии, никто не знал, где она живёт и есть ли у неё родные. Невысокая, полненькая, она, колобком катаясь по району, ночевала то у одних, то у других приятелей. Принимали её с удовольствием: Вера неизменно снабжала приютивших её продуктами, поскольку работала судомойкой в домовой кухне. Прозвище она получила за эксцентричную идею отыскать мифический город. «Как, о Шамбале не слышали?! – изумлялась Вера, если кто-то из знакомых признавался в невежестве. – Это город такой. Он то ли на самой высокой горе стоит, то ли в пропасти бездонной, и живут там только добрые люди, улыбаются друг дружке всё время…»
Вручив имениннице подарок, я чмокнул её сначала в одну, потом в другую щёку.
– Ой, ты картину мне! – развернув обёртку, благоговейно прошептала Лена. – Я и мечтать не могла… Спасибо, Дима! – она обняла меня, поцеловала в губы и зарделась.
Вскоре на помощь подругам подоспела Галя Заимка, худенькая, в больших круглых очках учительница начальных классов. Уже давно, в силу обстоятельств – больной матери требовался постоянный уход – Галя оставила светлую профессию и, как многие другие, занялась спекуляцией спиртным.
Дело шло к вечеру. Лена, сменившая халат на шёлковое тёмно-синее платье, встречала гостей. Народу собралось порядочно. Расселись, разлили. Со всех сторон душевные поздравления. Перебивая друг друга, раздавали комплименты. Всё шло гладко, пока не взбрыкнула Галя Заимка. Что на неё накатило, неизвестно. Взвизгнув, она метнула стакан в стену и начала кричать, что она интеллигентный человек и не должна торговать пойлом в «просцаных» подворотнях.
– Слушайте, слушайте меня, скоты вы этакие! – расходилась бывшая учительница. – Хожу я в скороходовских баретках пятый год?! Да, хожу! Жру я каждый день макароны по-флотски?! Да, жру! Так что, я стала похожа на матроса?! Почему со мной разговаривают как с пьяным матросом?! Кто дал право?! – в конце тирады она разразилась хохотом, потом разрыдалась. Навалились на неё всем миром, кое-как успокоили. Галя ещё немножко похныкала, попросила у всех прощения, и всё пошло своим чередом.
В разгар веселья пришёл Боря Тёткин. Мне даже неудобно за него стало (сосед как-никак): хоть бы штаны дуралей сменил – в обтрёпанных клёшах явился. Хорошо, что смокинг догадался не надевать. Зато с причёской постарался: так уж начесал, так взбил, что и самого почти не видно, копёнка в клёшах.
Боря держал перед собой объёмистый свёрток старых обоев. Он встал напротив Лены, переложил свёрток на сгиб левой руки, приосанился и, решив, что из-за застольного шума его не будет слышно, начал поздравление выкрикивать. Однако в тот же момент гости смолкли.
– Леночка! С днём рождения тебя! – по-ребячьи звонко прокричал Боря. Народ захихикал. Поняв, что опростоволосился, концовку Боря скомкал: – Желаю счастья, и чтобы ты это… оставалась такой же ништяковской, – уже без энтузиазма пропищал он и принялся разматывать свёрток.
Подарком оказались ласты и маска с трубкой для подводного плавания.
– Борька, акваланг забыл, что ли? А ружьё подводное? Чем от акул-то отбиваться? – взвыли гости.
Боря насмешников игнорировал. Он разулся, надел ласты, приладил ко лбу маску, залез на табурет и, дирижируя сам себе дыхательной трубкой, исполнил «Айсберг»[6].
Молодец всё-таки Боря: потешил народ, хотя смешить он никого не собирался. Поздравил, как умел, одарил, чем мог, бесхитростно, от души. С детства так: всем был рад удружить, причём без всякого расчёта на благодарность.
Часов в девять вечера гурьбой двинулись на аллею. Там, разбившись на группы, расселись по скамейкам. Со мной рядом устроилась симпатичная двадцатилетняя Ирочка, двоюродная сестра Лены. Жаловалась на невыносимо глупых, инфантильных однокурсников.
– Клеился один недавно, – рассказывала она, – пригласил в мороженицу. И представь, так он в это мороженое вцепился, что и про меня забыл. Прямо как дитё малое: причмокивает, ложечку облизывает…
О проекте
О подписке