Симбирск[3], городок на средней Волге, во время правления Александра III был одним из самых отсталых российских губернских городов. Железной дороги в городе не было. В период навигации реку бороздили пароходы, но во время долгих зимних месяцев, когда единственной дорогой оставалась бесконечная замерзшая река, приходилось пользоваться лошадьми. Город был построен в 1648 г. на высоком берегу реки. На самой вершине холма стояли собор, особняк губернатора, гимназия, женский монастырь и публичная библиотека. Весь склон до самой воды был усажен густыми яблоневыми и вишневыми садами. Весной они сплошь покрывались белой пеленой благоухающих цветов, а по ночам было не уснуть от пения соловьев. С вершины холма до самого берега реки спускался широкий бульвар, известный в народе как Венец, а через реку открывался великолепный вид на обширные заливные луга. Каждый год, когда таял снег, река выходила из своего ложа и затопляла левобережные низины, разливаясь над лугами подобно бескрайнему морю. Жарким летом над этими лугами неслись песни крестьян, косивших густую траву и складывавших ее в высокие стога; туда же выбирались и горожане на пикники. Вокруг города по крутым речным берегам раскинулись помещичьи усадьбы.
В политическом отношении город в миниатюре воспроизводил всю шкалу эмоций, сотрясавших основание империи. Хотя Симбирск в первую очередь был городом консервативных помещиков, враждебно относившихся к великим либеральным реформам Александра II, здесь имелась также своя маленькая элита, состоявшая из учителей, врачей, судей и адвокатов, которые ревностно поддерживали эти реформы и внедряли новые, либеральные идеи в повседневную жизнь города. А на дне социальной иерархии существовала и третья группа – радикалы, или «нигилисты», как консервативная верхушка называла юных смутьянов-революционеров.
Симбирск напомнил Петербургу о своем существовании не слишком приятным образом, когда был раскрыт заговор, имевший целью убийство Александра III. Заговорщики планировали напасть на царя 1 марта 1887 г, в их число входил и Александр Ульянов, сын директора симбирского департамента народных училищ и старший брат Владимира Ульянова (Ленина). Не имея ни железной дороги, ни ежедневной почты, наш глухой городок сумел оставить свой след в жизни могучей империи[4].
Хотя Александр Ульянов лишь мимолетно вошел в мою жизнь, он оставил неизгладимое впечатление – не как человек, а как зловещая угроза, сильно подействовавшая на мое детское воображение. При одном лишь упоминании его имени перед глазами вставало зрелище таинственной кареты с опущенными зелеными шторами, проезжавшей по ночам по городу, увозя людей в неизвестность по приказу сурового отца Сони – маленькой дочери шефа жандармов Симбирской губернии, которую иногда приводили танцевать с нами. Раскрытие заговора в Петербурге и арест сына видного симбирского чиновника привели к репрессиям и арестам в городе, которые обычно проводились по ночам. Тревожные разговоры взрослых об этих ужасных событиях доходили и до нашей детской, а благодаря близкому знакомству наших родителей с Ульяновыми мы вскоре узнали о казни их талантливого сына. Таким было мое первое знакомство с революционным движением.
Я родился 22 апреля 1881 г. Мой отец, Федор Михайлович Керенский, в то время был директором мужской гимназии и средней школы для девочек. Его карьера была довольно необычной. Он родился в 1842 г. в семье бедного приходского священника в Керенском[5] уезде Пензенской губернии. В те дни духовенство являлось отдельным сословием с собственными вековыми традициями и обычаями. Дети священников даже ходили в особые школы. Мой отец закончил такую школу и поступил в Пензенскую духовную семинарию. После революции 1848 г. в Западной Европе доступ в российские университеты был закрыт для всех, кроме детей дворян, но при Александре II такая социальная дискриминация была отменена, и страстное желание моего отца учиться в университете в конце концов исполнилось. Вследствие бедности какое-то время он был вынужден работать учителем в обычной приходской школе, но, накопив этим тяжелым трудом достаточно денег, поступил в Казанский университет – в то время один из лучших университетов в России. Подобно многим будущим священникам своего поколения он не имел серьезной склонности к духовной стезе и, не желая идти по стопам отца, всецело посвятил себя изучению истории и классической филологии. Его выдающийся педагогический талант вскоре был признан и оценен. В 30-летнем возрасте отец получил должность инспектора средней школы, а в 37 лет был назначен директором школы в Вятке. Два года спустя он стал заведовать двумя школами для мальчиков и девочек в Симбирске[6].
Мои родители познакомились в Казани, где отец после окончания университета получил место преподавателя. Моя мать, одна из его учениц, была дочерью начальника топографического отдела при штабе Казанского военного округа, а по материнской линии – внучкой крепостного, заплатившего за себя выкуп и ставшего процветающим московским купцом. Мать унаследовала от него значительное состояние.
Самые ранние мои воспоминания сливаются в одну картину счастливой жизни в родительском доме. Длинный коридор разделял дом на мир взрослых и мир детей. Двух старших сестер, ходивших в школу, воспитывала гувернантка-француженка. За младшими же детьми присматривала няня, Екатерина Сергеевна Сучкова. Она не знала грамоты и в юности была крепостной. Обязанности она выполняла те же, что и всякая няня: будила нас утром, одевала, кормила завтраком, водила гулять и играла с нами. Ночью, укладывая нас спать, особенно тщательно она следила за тем, расстегнуты ли воротники наших длинных ночных рубашек, «чтобы выпустить злых духов», как она выражалась. Перед сном она рассказывала нам сказки, а когда мы подросли, порой вспоминала крепостную жизнь. Няня делила вместе с нами просторную детскую. Ее собственный угол был любовно украшен иконами, и по ночам масляная лампадка, которую няня всегда зажигала, бросала мягкий свет на аскетические лица ее любимых святых. Зимой няня ложилась спать вместе с нами, и тогда сквозь полуприкрытые веки я следил, как она стоит на коленях перед иконами, шепча пылкие молитвы. Ничего особенно замечательного в ней не было, она не обладала ни проницательным умом, ни обширными знаниями, но для нас, детей, она была всем.
В наших повседневных детских занятиях и развлечениях мать была ближе к нам, чем отец. Тот никогда не вмешивался в распорядок детской. В нашем детском сознании он стоял в стороне, как высшее существо, к которому няня и мать обращались только в экстренных случаях. Как правило, порядок легко восстанавливался угрозой: «Вот погоди, отец тебя проучит!», хотя отец никогда не прибегал к физическим наказаниям – он только говорил с нами и пытался донести до нас суть дурного поступка. Мать любила посидеть рядом с нами, пока мы утром пили молоко. Она расспрашивала о наших делах и мягко журила нас, если в том была необходимость. Перед сном она заходила в детскую, чтобы перекрестить нас и поцеловать на ночь. С самого раннего детства мы молились по утрам и готовясь ко сну.
После утренней прогулки с няней мать нередко звала нас к себе в комнату. Ей не приходилось просить дважды. Мы знали, что нам разрешат уютно устроиться рядом с ней, пока она читала нам вслух или что-нибудь рассказывала. Она читала не только сказки, но и стихотворения, былины про русских богатырей и книги по русской истории. Тем самым она приучала нас не только слушать, но и читать самим. Не могу вспомнить, когда мать впервые прочла нам Евангелие, впрочем, и религиозной назидательности в этом чтении не было. Мать не пыталась вбить религиозные догмы нам в голову. Она просто читала и рассказывала о жизни и проповедях Иисуса.
Христианским обрядам нас учила няня. Например, никогда не забуду одно чудесное весеннее утро, когда мы отправились на обычную прогулку. После долгой суровой зимы по Волге поплыли первые суда. Из местной тюрьмы на причал вели группу заключенных, приговоренных к ссылке в Сибирь. За мрачной процессией, охраняемой конвоем солдат, следовала повозка, полная детей и женщин. Нас, детей, узники пугали своими наполовину обритыми головами и звенящими кандалами, и поэтому при виде их мы с братом бросились бежать.
– Да что это с вами? – окликнула нас няня. – Неужто вы боитесь, что они на вас набросятся? Лучше бы пожалели этих бедняг! Разве нам судить их и осуждать? Будьте к ним милосердны Христа ради! – Обращаясь ко мне, она сказала: – Вот, Саша, я куплю калач[7], а ты подойди к тому солдату, что идет впереди, и попроси разрешения отдать калач этим несчастным. И они будут рады, и у тебя сразу станет легче на душе.
Таким образом няня привносила христианство в практическую сторону нашей повседневной жизни. Когда мы с братом Федей дрались друг с другом, она могла пристыдить нас, сказав:
– Ах вы, противные мальчишки! Иисус учил нас прощать друг друга, и так-то вы Его слушаетесь!
Я с глубоким удовлетворением вспоминаю свои детские годы в России, где повседневная жизнь строилась на религиозных чувствах, взращенных тысячелетним христианством.
Мы с братом Федей любили церковные праздники. В день Благовещения мы нетерпеливо ждали, когда принесут птиц в клетках, чтобы затем выпустить их на волю во имя духовного родства всех живых существ – ведь, как говорит старая русская поговорка, «в этот святой день даже птицы отдыхают и не вьют гнезд». Во время Великого поста город окутывала торжественная тишина, составляя резкий контраст с только что завершившейся веселой Масленицей. Начиная с семилетнего возраста нам разрешали присутствовать на величественной пасхальной всенощной. Особенно хорошо я помню, как во время одного торжественного богослужения священник давал детям Святое причастие, и нас с братом, одетых в белые костюмчики с красными галстучками под жесткими белыми воротничками, подвели к нему. За нашей спиной стоял ровный строй учеников в аккуратной синей форме с серебряными пуговицами; в их числе наверняка был и образцовый ученик Владимир Ульянов (Ленин). Еще я помню, как остановился в глубоком потрясении перед образом воскресшего Христа, в свете лампады и свечей он выглядел прозрачным и казался мне совершенно живым.
Маленький Володя Ульянов наверняка тоже смотрел на этот образ и, может быть, про себя смеялся от души, сохраняя набожный вид – если верить его собственному рассказу о том, как он в четырнадцатилетием возрасте сорвал с себя и выкинул в мусорное ведро крестик. В моих же чувствах не было никакой двуличности – я был по-детски глубоко религиозен. Я помню старого протоиерея нашего собора, приходившего по воскресеньям на чай и приносившего мне религиозные брошюрки, в которых популярно объяснялся смысл главных церковных праздников. Религия была частью нашего повседневного существования, глубоко и навсегда входя в нашу жизнь. Эти ранние впечатления и образ прекрасного Сына человеческого, отдавшего свою жизнь за других и проповедовавшего только одно – любовь, – служили источником юношеской веры, которую я впоследствии обрел в виде идеи о личной жертве за народ. Эта вера являлась источником революционного пыла и для меня, и для многих юношей и девушек моей эпохи. Разумеется, имелась и другая разновидность веры – официальное государственное православие Священного синода, этого бездушного бюрократического учреждения, преследовавшего любых инакомыслящих и своим безразличием к нуждам человечества насаждавшего во многих людях атеизм. Но мы, дети, ничего не знали об этой стороне церкви.
В шестилетнем возрасте мое беззаботное детство резко оборвалось. Мои родители, няня, старшие сестры и все наши друзья вдруг сделались очень заботливыми и любвеобильными. Я чувствовал происходящие вокруг меня перемены, но не понимал их причину и, слегка озадаченный, радовался неожиданному потоку подарков. Меня постоянно заклинали не волноваться и не утомляться. Несколько раз нас посещал врач и осматривал мое бедро и ногу. Наконец, однажды вечером к нам в детскую пришла мать, тихонько села у моей кровати и рассказала, что вскоре мы поедем в Казань на тройке со звонкими бубенцами. Мысль о поездке привела меня в восторг. Зимой в Казань можно было попасть лишь по замерзшей Волге. Мы выехали в путь в закрытом возке, куда поставили жаровню, чтобы пассажиры не замерзли. После прибытия я несколько дней отдыхал, а потом мать отвела меня к профессору Студенскому – ведущему специалисту по костным болезням. После тщательного осмотра он поставил мне диагноз – туберкулез бедренной кости. На следующее утро он посетил нас в сопровождении приятного молодого человека. Они осмотрели мою правую ногу, и молодой человек снял с нее мерку, как сапожник. На следующий день он вернулся, взял мою правую ногу и засунул ее в металлическое приспособление, похожее на сапог и закрывавшее мне колено, так что я не мог согнуть ногу. Я заорал, но молодой человек сказал только:
– Превосходно!
Мать же сказала:
– Ты ведь не хочешь остаться хромым до конца жизни? – Должно быть, в моем взгляде читался испуг. – Вижу, что не хочешь. Поэтому будь умницей и, когда вернемся домой, не вставай с постели. Очень скоро ты сможешь бегать и играть, сколько захочешь.
Ее серьезный голос действовал на меня успокаивающе. Два дня спустя мы отправились обратно в Симбирск. Мы вернулись под Рождество, и я до сих пор помню, как мою специальную кровать подкатили к елке. Я не вставал с постели полгода, а садиться мне разрешали лишь в железном сапоге с привязанными к каблуку гирями.
Я всегда был живым, энергичным мальчиком, и провести полгода в неподвижности оказалось трудно. Моя старшая сестра много лет спустя рассказывала мне, что во время болезни я был совершенно невыносим.
– Но твои капризы продолжались недолго, – прибавляла она. – Тебя спасало чтение – а нас оно спасало от тебя.
Я всегда любил книги, но до того времени меня нельзя было назвать увлеченным читателем. Однако во время болезни, в один прекрасный день устав от лежания и тоски, я взял книгу со столика у кровати. На этом моя скука закончилась. Как называлась книга и кто был ее автор, я уже не помню, но она навсегда привила мне привычку к чтению. Я забыл обо всем на свете, забыл даже о противном железном сапоге. Я проглатывал книги и журналы, исторические романы, научные книги и описания путешествий, истории про индейцев, жития святых. Меня захватило волшебство Пушкина, Лермонтова и Толстого; я не мог оторваться от «Домби и сына» и проливал горькие слезы над «Хижиной дяди Тома».
Очевидно, к лету 1887 г. я уже снова был на ногах, так как помню, с каким удовольствием гулял вокруг деревни, куда мы выезжали на лето. Я совершенно выздоровел и снова стал беззаботным мальчишкой. Но что-то во мне изменилось. Я вырос из своей детской, и общество брата Феди меня больше не устраивало. Прежде все мои чувства и впечатления сливались в одно гармоничное, но смутное целое, которому я не мог найти названия. Теперь же я знал… его имя – Россия. В самых глубинах моей души с Россией было тесно связано все, что окружало меня и что происходило в жизни: красота Волги, вечерний звон колоколов, важный архиерей в экипаже, запряженном четверкой лошадей, каторжники в тяжелых кандалах, хорошенькие девчушки, с которыми я ходил на уроки танцев, оборванные и босые деревенские мальчишки – товарищи по летним играм, мои родители, детская и няня, былинные русские богатыри и Петр Великий. Я начал размышлять, задавать вопросы и пытался понять ряд вещей, над которыми раньше не задумывался.
Внешне жизнь шла как прежде. Лишь наши детские праздники и шумные рождественские торжества нарушали спокойное течение дней. Я открыл для себя красоту музыки и мог часами слушать мягкое контральто матери, аккомпанировавшей себе на пианино. Иногда она устраивала музыкальные вечера, и тогда я без устали просиживал, скорчившись, за закрытыми дверями и слушал концерт, хотя мне уже давно полагалось быть в кровати. На следующее утро я пробирался в зал, подбирал разбросанные листки с нотами и пытался разбирать их и петь про себя чудесные песни, которые слышал накануне. Время от времени мы ходили гулять на бульвар, тянувшийся от центра города до берега Волги. Примерно на полпути к реке стояла скромная приходская церковь с маленьким аккуратным кладбищем и густым садом. Настоятель церкви был старшим братом нашего отца. Нас водили туда весной, когда яблони и вишни цвели вовсю, или осенью после возвращения из деревни, когда из яблок и груш варили вкусное варенье. В чистеньком дядином домике, интерьеры которого оживляла герань, кактусы и прочие растения, нас всячески баловали, кормили вареньем и другими домашними вкусностями.
Нежную заботу тетушки мы всегда принимали как должное. Нечего и говорить, что нам никогда не напоминали о разнице в положении двух братьев. Тем не менее непритязательный прицерковный домик составлял такой контраст с нашим просторным жилищем, что мы, дети, не могли не заметить разницы и сделать собственные выводы.
В самом начале 1889 г. мы узнали, что нам предстоит навсегда покинуть Симбирск и переехать в далекий город Ташкент, столицу Туркестана[8]. Мы никогда не слышали о Ташкенте, и предстоящий переезд нас очень возбуждал. Нам рассказали, что мы поплывем вниз по Волге, в Каспийском море сядем на другой корабль, на другой стороне моря пересядем в поезд, а последнюю часть пути проделаем в конном экипаже. После весеннего семестра началась лихорадочная подготовка к отъезду. В доме стоял дым коромыслом, но нам, детям, это страшно нравилось. Утром в день отбытия к нам пришли попрощаться ближайшие друзья и с безмолвной молитвой сели на дорожку, как принято в России перед каждым отъездом. Затем все встали, перекрестились, обнялись друг с другом и отправились на пристань. Лились слезы разлуки, и мы, дети, даже через свое возбуждение ощущали: что-то уходит навсегда. На пристани нас ждала толпа провожающих. Наконец, последний резкий гудок пронзил воздух, сказаны последние отчаянные слова прощания, и трап подняли на борт. Колеса парохода пришли в движение, шлепая лопастями по воде, толпа на причале закричала и замахала белыми платочками. Еще один гудок, и Симбирск, где я провел счастливейшие годы своей жизни, постепенно растворился вдали, став частью далекого прошлого.
О проекте
О подписке