Замóк старенькой обшарпанной лабораторной двери щёлкнул. Слабый гул мешалок кристаллизаторов и потрескивание реле регуляторов температуры остались там, внутри. Там же, где осталась основная часть последних четырёх лет моей студенческой жизни. Да и короткой пока ещё жизни вообще. Лаборатория, в пустоте бетонных стен которой я познакомился с инструментом по имени шлямбур – стальной трубой с зубьями на одном из концов, – и с помощью этого инструмента и кувалды долбил в стенах первые дыры для установки оборудования, перестала быть моим домом. Домом родным и обжитым, наполненным не только приборами и устройствами, но и привычными бытовыми деталями. И ещё наполненным домочадцами – добрыми и тоже привычными. Теперь мне бывать здесь только в гостях, хотя и буду заходить, приходя на факультет за всякими документами и прочей дребеденью, ещё недели две.
Я иду по привычному подвальному коридору факультета и не перестаю удивляться его киногеничности: стены сомнительной белизны, бетонный пол, ряды и слои труб под потолком, связки кабелей. Но главное – теряющийся в полутьме освещения слабыми лампочками конец коридора. Он кажется тянущимся в никуда. Фантастика какая-то. Наверное, именно здесь черпали вдохновение разнообразные описатели изнанки мира научной работы.
Выхожу в цокольный этаж, а потом – в фойе здания факультета. Навстречу – инспектор курса Анна Афиногеновна, добрейшей души женщина, не раз помогавшая мне в сложных перипетиях факультетской внутренней политики.
– Здравствуйте, Анна Афиногеновна!
– Здравствуй, Саша! Всё работаешь? Когда уезжаешь?
– Через две недели.
– Жаль, что в аспирантуре тебя не оставили.
– Да, жаль. Что ж, сам виноват – знал, что делал.
К тому времени я успел развестись с женой, с которой мы остались действительно хорошими друзьями. Но вот партия и комсомол в лице своих факультетских организаций мне этого не могли простить. Они просто не могли понять, какое право имеет вчерашний студент быть высококвалифицированным научным работником, если его моральный облик не соответствует их представлениям. Вот и пролетел я над аспирантурой как фанера над Парижем. Беспосадочно и неотвратимо. Анна Афиногеновна, как мать нашего потока, сочувствовала мне, и я это ценил.
– Ну ты же будешь приезжать?
– Конечно, Анна Афиногеновна.
– Давай, Саша, всего тебе хорошего. Зайди попрощаться. А завтра, не забудь – за дипломом. А то Головин уходит в отпуск, и поедешь ты без диплома.
– Сплюньте, Анна Афиногеновна! Конечно, буду как штык! До свидания!
И я со всей возможной прытью деловито покинул фойе. За факультетской дверью лютовал необычно жаркий июнь. Всё как-то не до него было. А вот тут он навалился на меня всей тяжестью начинающей покрываться городским налётом листвы и уже по-летнему белёсого неба. И плющил, выдавливая всякое желание думать о чём-либо серьёзном. Вдруг в этом заполняющем голову вязком бездумье я отчётливо услышал ноту, которая исподволь фонила в последние дни. Ощущение было такое, словно меня кто-то неясно зовёт – очень издалека и непонятно куда. А главное – непонятно зачем. Зов этот словно куда-то тянул, и я начал казаться себе просыпающимся от спячки расшеперившимся ежом, пытающимся пойти одновременно в нескольких направлениях. Я встряхнул головой и начал всплывать из мути летней одури. Нота тут же растаяла – как и не было её. Зато тут же я себя поймал на том, что совершенно перестал хоть как-то представлять себе своё будущее. Юношеское видение себя физического в белом халате среди переплетений дивных конструкций из нержавеющей стали и стекла, слава Богу, изжило себя. Уже стало понятно, что научная работа – это шлямбур, таскание оборудования, его наладка, прожжённая одежда (а иногда и кожа), привкус какого-то реактива на губах и красные от бессонницы глаза. И много ещё чего, но только не приросший намертво белый халат. А теперь и подавно – в деревню, к тётке, в глушь… Ну, не совсем в Саратов – в Алма-Ату, но что там, что там никакой рост кристаллов мне не светит, это уж точно.
Лестница физфака, нагретая июньским солнцем, оказалась пустынна как трибуна заброшенного стадиона. В самом начале учебы на физфаке я её уже видел однажды такой – пустынной. И стоял на ней лишь один человек небольшого роста с портфелем. Просто остановился по пути на факультет и неподвижно думал о чём-то своём. Это был профессор Иваненко, один из столпов теоретической физики. И сосредоточенно думал он, наверное, о классической теории поля. Или об утренней размолвке с женой. А теперь одиноко стоял на той же лестнице я и размазанно думал о непонятности и непредставимости своего будущего – научного, да и вообще. Прозрачная, но непроходимая стена времени уже отделила меня и от факультета, и от Иваненко, и от всего, что происходило со мной до сих пор. Теперь же наступила сплошная неопределённость, в которой трудно нащупать что-либо внятное и более или менее привязанное к конкретному времени.
Правда, в этом болоте неопределённости просматриваются размытые силуэты ориентиров. Я вырос в предгорьях Тянь-Шаня и с детства бегал по предгорьям, горам, лежащим у их подножья степям и пустыням. Эти картины остались во мне, и я, наверное, буду стремиться к той или иной жизни среди них. Хотел, хочу и буду хотеть уютный дом, вписанный в природу, с ёлками, цветами, птицами, зверями и прочей живностью. Главное же, конечно, – работа. Страсть к исследованию мира, в который попал, вколочена накрепко – от книг, прочитанных в детстве и юности, в сочетании с беготнёй по природе, до того, что посеяли университетские учителя, в основном – великие. Великие Ландау, Тамм, Шубников и другие на физфаке, великие Колмогоров и иже с ним на мехмате, великая Галкина-Федорук на филфаке… Учение у них всех, слушание их курсов и отдельных лекций закономерно вызвали порыв туда, вперёд, в познание всего, в светлое будущее всех – и своё, и человечества в целом. Так уж, в заботе о благе человечества, нас воспитывали и до сих пор воспитывают, и потихоньку я начинаю это осознавать. Да и круг интересов при этом осознании расширяется. Если сначала это была физика (почему – не совсем понятно), и было желание понять, как именно растут кристаллы, то теперь понемногу начинает просыпаться интерес к людям, их мышлению и их поведению, к которому это мышление приводит. Понимаю, что при достаточно детском видении деталей я смирился с судьбой научного работника в целом, в том числе – с уплатой любой цены за эту судьбу. Да, лестница физфака волшебна – вон на какие мысли подвигает, хоть ты и не Иваненко или кто ещё из больших и великих.
Сунул руку в карман рабочих штанов и нащупал там пакетик с кристаллами перовскита, которые прихватил зачем-то с собой – наверное, на память. Или вдруг да придёт в голову идея, в связи с которой они пригодятся. Как-никак, не так уж много людей, которые знают об этих кристаллах столько же, сколько я. Вот только кому кроме моего шефа Владимира Карловича эти знания нужны и зачем? Мне этого понять пока так и не удалось – не те уровень и опыт. Но хочется за что-то зацепиться в наваливающемся на меня рабочем научном будущем.
Неприкаянность гонит куда-то девать себя сегодня вечером. Странное состояние: хочется в это самое «куда-то» деваться, а конкретики не хочется никакой. Друзья и приятели, в основном, разъехались. Подруги и приятельницы – тоже не по настроению. Состояние «чего-то хочется, а кого – непонятно». Ну, вечером традиционно зайдёт выпить кофе ещё не уехавшая на каникулы в родную итальянщину соседка Пина Дистефано, чтобы взбодриться для ночной филологической зубрёжки. Её муж Натале Равалья, студент физфака, на год в родной армии, и Пенелопа Пина вся в учёбе. С изящной Пиной у нас почти церемонные отношения. Роднят соседство по общежитию, любовь к вечернему кофе, после которого я особенно хорошо сплю, и доброжелательное взаимное непосягательство. Так, выпили кофе, немного пощебетали на упрощенном русском о судьбах мира и разбежались по своим делам. То есть, я – спать, Пина – зубрить чешскую филологию. Но сегодня и с безобидной Пиной общаться не хочется.
Зашёл в столовую зоны «Б». На раздаче Валюша, по южному спортлагерному прозвищу Пеструн Иванович – за специфическую манеру одеваться, – приветливо улыбнулась в тридцать два зуба и, извиваясь кажущимся таким хрупким телом, одарила меня ударной порцией мяса и прощебетала время окончания её рабочего дня. Я со скорбным выражением лица посетовал на начинающееся через два часа дежурство в лаборатории и поинтересовался её рабочим графиком на ближайшие дни. Чуть картинно не разрыдался, узнав, что завтра возвращается из командировки её муж. Внутренне же позлорадствовал: внешняя хрупкость Пеструна – всего лишь полированный кузов мощного гоночного автомобиля или парадная попона выведенной на обозрение публики неутомимой скаковой лошади. Вот пусть экс-командированный и скачет. Накопил, небось, в командировке-то сил и здоровья. А у меня – внутреннее томление. Мне не до лошадей и гоночных машин.
На входе в родную зону «Б» вахтёр Мариванна – седенькая, в букольках – цепким взором бывшей и нынешней контрразведчицы скользнула, опознала, улыбнулась. Я церемонно поздоровался. Черт возьми, весь МГУ знает, что я уезжаю. Как мог, поутешал Мариванну, огорчённую предстоящей нашей разлукой. Она всегда (разумеется, в рамках допустимого, хотя и расширенных) хорошо относилась ко мне. Это значит: в свои дежурства пропускала и, главное, выпускала без последствий моих неположенных гостей в неположенное время; предупреждала о возможных проверках внутреннего распорядка и уровня нравственности; закрывала или хотя бы прищуривала глаза на порой имевшую место развесёлость как одного, так и в компании. Поделился с Мариванной своими планами на вечер – сходить или съездить к кому-нибудь в гости или попринимать гостей. Получил одобрение кивком.
Восьмой этаж ещё в лифтовом холле встретил меня скандальным гулом перуанского землячества, заседавшего в этажной гостиной среди пианино и фикусов. Какого-то очередного оратора как раз выбросили из гостиной плашмя в коридор. Он деловито отряхнулся и примкнул к собратьям, слушающим следующего говоруна. А вчера вечером здесь царили тишина и порядок. Потом мы эту тишину скромно нарушили пением под гитару, сидя небольшой компанией на диване в лифтовом холле. Когда я пел про то, как перепеты все песни, меня сфотографировал Сережка Чекалин. Я похихикал по поводу сомнительности получения фотографии и ушёл в свою последнюю лабораторную ночь, прихватив сумку с ночным перекусом, парой книг и недовязанным свитером.
Наконец, я у двери своего блока. Дверь заперта. Открываю, вхожу в прихожую. Тишина и неподвижность за матовым стеклом соседской двери напомнили о том, что сосед, аспирант Толя Хилов, вчера уехал к себе домой, в Тулу, и вернётся не раньше, чем дня через два. У меня в комнате образцовый порядок, который я оставил вчера, уходя в лабораторию. Мы научились раскладывать узенькие казённые диванчики в двуспальное состояние – смотрится очень мило, да ещё при красивом пледе. А стоит диванчик в комнате так, что не только через матовое стекло, но и в замочную скважину запертой двери любопытному не увидеть этого предмета мебели и его населения. В данный момент состояние и наполнение этого спортивного сооружения меня не волнует. Я раздеваюсь догола, складываю и развешиваю одежду в шкаф, запираю входную дверь в блок, кладу ключ на стол рядом с ключом от комнаты и иду в душ.
Обычно процедура приёма душа у меня коротка. А тут что-то разомлел и торчал в душе как столб минут двадцать. Журчание воды успокаивало, успокаивало… и успокоило. Закрыл краны, вышел из-под душа, вытерся большим махровым полотенцем и, слегка влажный, плюхнулся на плед, покрывающий диван.
Ну, и сколько можно так валяться?! Надо чем-то себя занять. Читать не хочется. Звонить никому не хочу, да и видеть никого – тоже. Так, вполне мирно не хочу. Просто не хочу. Но и лежать надоело. А пойду-ка я просто так пройдусь, перемещусь в пространстве, раз уж места себе не могу найти.
Опять полез в шкаф. Выбрал новые брюки от Вити Степанова. Очередной шедевр модельера министров и космонавтов приятно обнял части тела, для которых был предназначен, и заставил подтянуться остальные. Надел белую рубашку. Подумал и выбрал один из двух универсальных галстуков. Ещё подумал и надел лёгкий джерсовый пиджак, привезённый мне недавно приятелям-поляком. По пути незаметно для себя обулся. И вот стою перед зеркалом, вполне удовлетворённо разглядывая доступную взору часть отражения себя. Хорош, однако! Можно выходить в свет, в сумерки, в ночь. Впрочем, ночи нынче практически белые, и особого различия нет.
Что-то слегка закружилась голова. Захотелось присесть. И чтобы никто не лез. И даже Пина с питьём кофе. Хотя для Пины – сильно рановато. Беру со стола ключ, запираю изнутри дверь в комнату и кладу ключ обратно на стол, рядом с ключом от двери блока. Сажусь на диван. Снаружи, из прихожей, я невидим. Смотрю на часы: семнадцать пятьдесят с небольшим. Вяло подтягиваю рукой подушку, кладу её на спинку дивана и опираюсь на неё спиной. Полулежу, значит. Закрываю глаза. И проваливаюсь.
Удивительный сегодня день, а уж к вечеру – и подавно. Прямо картинный какой-то. Я сижу на террасе своего, как его называют у нас в семье, «кабинетного домика». Терраса закрыта от прямых лучей солнца листвой вяза и рябин, стеной девичьего винограда и вьющейся жимолости. Так что здесь не жарко, но достаточно светло. Не заслонённая зеленью часть террасы выходит к саду, за которым – озерко с карасиками и купальней, и к поляне, на которой сейчас вовсю цветут рододендроны. Я как-то разглядел необычную для наших краёв пышную красоту этих растений и развёл их – таких разных по росту, цвету, форме цветов, соцветий и листьев. И каждый год жду периода их цветения. Люблю сидеть в плетёном кресле на этой поляне и внутренне растворяться в дивном пространстве. Здесь не может быть одиночества – кричат и поют разные птицы, греются в стриженой траве ящерицы, шуршат мелкие грызуны, до которых не успел добраться Пуся, и к левой ноге привязан невидимой верёвочкой Атос в свободное от периодических обходов периметра усадьбы время. А если за стеной высоченных пихт, на соседней поляне, сплошь занятой густыми здоровенными папоротниками, резвится и играет малышня, звонкие ниточки её воплей надёжно привязывают эту рододендроновую обособленность к общему потоку жизни. Купаться и кувыркаться в этом потоке – такое удовольствие, что даже периодическое беспокойство по поводу получаемых детьми ранений и ушибов только подчёркивает общую радостную тональность существования.
А сейчас я вижу сад, дорожку к озерку и поляну рододендронов с террасы. Этот мир, вид которого обрамлён стеной винограда, золотистой бревенчатой стеной дома, перилами террасы и её потолком, создан мной. И он останется после меня моим близким, когда закончится моя земная командировка и я вернусь к себе на Тау Кита. Эти самые близкие называют меня «таукитянином». Мне нравится такой юмор, потому что он очень точен. Ведь осмысленные и самые по-настоящему человеческие решения в бездумном и потому безумном потоке бытовухи всех уровней – от политики до постели – выглядят несколько необычными. Следовательно, нечеловеческими. И ты становишься либо местечковым сумасшедшим, с которого нечего взять, либо, в случае признания, объектом охоты на экзотическую инопланетную дичь, которой должно быть неповадно существовать, смущая нормальных людей.
О проекте
О подписке