Читать бесплатно книгу «Саломея, или Приключения, почерпнутые из моря житейского» Александра Фомича Вельтмана полностью онлайн — MyBook
image

– Чудо жидовочка! – повторил Дмитрицкий, расхаживая по комнате и крутя усы, – а городишко, кажется, не лучше Могилева… а я думал черт знает что!..

– Прикажете сливок и сухарей, или с ромом будете пить? У нас ром самый лучший, ямайской.

– С чем хочешь… Поди, поди сюда!

– Сейчас, я только приготовлю чай.

– Плутовка!.. Сергей! эй! Сергей!

– Сейчас. Самовар ставлю, – отвечал денщик со двора.

– Скорей!

– Самовар ставлю!

– Кто тебя просил? дурак!

– Да сами же сказали, чтоб сейчас же самовар был готов.

– Не нужно! здесь есть чай готовый…

– Не нужно! а я наставил… Готовый! какой тут жидовский чай – труха! а деньги дерут такие, что…

– Ну, молчи!

– Да зачем же изволили покупать самовар? Сами говорили, что от жидовского чаю с души воротит. – Молчать!

– А по мне что – меньше хлопот! не я его пить буду!

Пейса принесла чай точно в таком же виде, как подают и в русских трактирах.

– Налей же, Песя; сама угощай меня!

– Вы сладко любите?

– Сладко, милочка; так сладко, как… понимаешь? Да сядь, хозяйничай как должно, а я сяду подле тебя…

– Как это можно!

– Ну, я не буду пить; мне скучно одному пить.

– Пейса! Пейса! – раздался голос подле дверей.

– Позвольте! постоялец наш пришел, верно, требует чаю…

– Кто такой постоялец?

– Драгунский офицер. Ему здесь отведена квартира.

– Экой счастливец!

– Он скоро едет; попросите его, чтоб он передал вам свою квартиру.

– В самом деле!

– Пейса! чаю давай! – крикнул офицер, входя в комнату, не обращая внимания на Дмитрицкого.

Надо сказать, что в корчмах приемная комната то же, что в гостиницах общая зала. Если в корчме есть какая-нибудь заманчивая Пейса и никто из приезжих не занимает этой общей залы, то офицерство на прогулках заходит в нее и требует, у Пейсы чаю, кофе и поцелуев.

– Я вам пришлю чай в вашу комнату, – сказала Пейса, – здесь они стоят.

– Ах, извините, – сказал офицер Дмитрицкому, – я не знал, что у меня есть сосед.

– Сделайте одолжение, рад познакомиться, тем более, что я имею к вам просьбу. Мне вот жидовочка сказала, что вы скоро поедете отсюда и ваша квартира опростается. Я бы желал занять ее.

– И прекрасно! в самом деле, вам нечего хлопотать в квартирной комиссии; а признаюсь вам, это истинная комиссия добыть здесь порядочную квартиру.

– Сделайте одолжение, не угодно ли вам чаю?… Я церемоний не люблю; прошу и со мной без церемоний…

– Это и прекрасно!

– С ромом изволите?

– Немножко.

– Может быть, вы любите пунш?

– Э, все равно. Вы надолго приехали?

И так далее, обыкновенный офицерский разговор, который был прерван приходом денщика Сидорова с Соломоном и с табаком.

– Вот, сударь, сам принес табак, – сказал Сидоров.

– Дурак! тебя кто просил сюда? не мог подождать? Покажи табак!.. Изрядный! Вот это изрядный табак! Верно, нового привозу; а то такой скверный отпустил, что я хотел тебя проучить, заставить сто раз прийти за деньгами. Завтра принеси еще три фунта этого же самого. Пошел!

– Васе благородие…

– Ну, пошел, нечего оправдываться!

– Что ж, васе благородие…

Слова жида были прерваны приходом Желынского.

– Я думал, что пана Рацкого дома нет, – сказал он, обращаясь к офицеру. – Я принес долг… кажется, пятьсот пятьдесят рублей?… Вот три двухсотных.

– Что ж это? пятьдесят рублей сдачи? Ну, я сдачи не люблю давать: штос, на две карты[7] – и кончено: четыреста или все шестьсот. Пойдемте ко мне; здесь их квартира.

– Ах, извините, я не знал, – сказал Желынский, обращаясь к Дмитрицкому.

– Не угодно ли и вам ко мне?

– Да для чего ж, господа, переходить с места на место, – сказал Дмитрицкий, – я очень рад, что имел удовольствие познакомиться, прошу вас быть как дома; если угодно, я велю подать карты.

– Нет, я играть не буду, – сказал Желынский.

– Кто это такой? – спросил Дмитрицкий тихо у Рацкого.

– Помещик, богач каналья, я его немножко наказал… Я сам играть не хочу; но штос на квит – не игра.

– На квит, пожалуй.

– Пейса, подай карты.

– Вы откуда изволили приехать? – продолжал Желынский, обращаясь к Дмитрицкому.

– Из-под Могилева.

– На Днепре или на Днестре?

– На Днепре.

– Я там не бывал.

– Маленький город.

– Ну, пан Желынский!

– Позвольте, я сам мечу.

– Пожалуй!.. Идет на квит… Ах, проклятая десятка!.. идет на сто… баста!

– Это ужас! – вскричал Желынский, бросая карты. – Терпеть не могу этот штос!

– Зачем дело стало, – банчику!

– Нет! покорно благодарю! да еще против одного!..

– Извольте, я тоже приставлю, – сказал Дмитрицкий, – надо же что-нибудь делать: я смотреть не люблю.

– Охо-хо! гроши мои, гроши! – сказал вздыхая Желынский, высыпая на стол из кошелька сотни две червонцев. – Новые карты!

Началась игра. У Желынского точно как будто колода никогда в руках не бывала. Так глупо держит, что все карты видны. Дмитрицкий думает: «Такого олуха не трудно обыграть!» Подсмотрит карту, – аттанде! и поставит на хороший куш, да еще примажет. Разгорелся, подымает выше.

– Отвечаете? – вскричал он наконец, поставив темную.

– Отвечаю! – с досадой отвечал Желынский, – отвечаю до десяти тысяч!

– Аттанде! отвечаете?

– Отвечаю!

– На все!

Желынский приостановился, казалось, струсил, руки задрожали…

– Мечите!

Направо, налево, направо, налево… Ух! Дмитрицкий разбил кулак, ударив по проклятой карте, которая ему изменила; в глазах затуманило.

– Позвольте сосчитаться, – сказал Желынский, потирая руки и положив колоду на стол.

– Это черт знает что! – вскричал Дмитрицкий. – Ах, дурак! сам себя надул! так глупо ошибиться! – прибавил Дмитрицкий про себя, – это удивительно!

– Что ж тут удивительного, что из пятидесяти карт, которые я вам дал, выигрываю одну?

– Да эта одна стоит тысячи! – прибавил Рацкий.

– Нет, не тысячи, а восьми тысяч четырехсот, – отвечал хладнокровно Желынский, сосчитав выигрышные Дмитрицким тысяча шестьсот рублей и вычитая их из десяти тысяч. – Рассчитаемся.

– Нет, мы будем играть еще! – вскричал Дмитрицкий, потирая лоб.

– Нет, баста! за вами восемь тысяч четыреста.

– Что ж вы думаете, что у меня денег нет? – сказал с сердцем Дмитрицкий, схватив шкатулку и отпирая ее. – Вот ваши деньги!

Для уплаты восьми тысяч Дмитрицкий должен был прихватить сотни, две из ремонтной суммы. Дрожь проняла его.

– От реванжа я не откажусь, – сказал Желынский, взяв деньги, – но завтра.

– Завтра не играю! – сказал Дмитрицкий.

– Как хотите, сегодня не могу, мне в голову ударило от удовольствия выиграть хоть одну порядочную карту: я так несчастливо играю. До свидания.

– Прощайте!

– Животное! обрадовался, что выиграл восемь тысяч! – сказал Дмитрицкий, когда Желынский вышел.

– Хм! да! ужасная скотина!

– Так глупо проиграть, как я проиграл, ни на что не похоже! Проиграл такому ослу!.. это ужас!.. Вы видели, как он держит карты?… Все виднехонько! Его можно бы было обобрать до нитки; но я не хотел пользоваться этим, в доказательство мой проигрыш, черт знает что!

– Да, да! – отвечал Рацкий, зевая.

– Давайте по маленькой, от нечего делать.

– Пожалуй, только мне нужно сперва сходить в дежурство… Я через полчаса приду.

Через полчаса Рацкий действительно возвратился; сели играть по маленькой, играли за полночь; но у Дмитрицкого тряслись руки, и пальцы не в состоянии были исполнять его требований. Игра кончилась ни на чем.

Дмитрицкому не спалось; всю ночь продумал он о глупом тузе, который лег вместо левой на правую сторону. На другой день он отправился отдать визит Рацкому и предложил ему пригласить олуха к себе.

– Надо же отыграться!

– И пусть он опять мечет банк.

– Да, да, да, именно!

Желынский не замедлил явиться; но, начав игру, долго не распускал хвоста у колоды. Игра не клонилась ни на ту, ни на другую сторону.

– Славная у вас коляска, – сказал Желынский.

– Не дурна.

– Что заплатили?

– Три тысячи.

– О-го! но стоит этих денег, бесподобная коляска!

– Хотите выиграть в четырех тысячах?

– Э, нет, в трех с половиною, пожалуй!

И Желынский, как будто невзначай, выказал валета, третью карту снизу. Дмитрицкий не упустил заметить ее, позадержал талию ставками и, когда три валета выпали, крикнул: «Аттанде! мазу коляска!» Направо, налево…

– Черт знает! – вскричал Дмитрицкий, – вы, сударь, передергиваете!

– С вами играют, милостивый государь, благородные люди, вы забываетесь! Я с вами давно уже играю, господин Рацкий: заметили ли вы, что я передергиваю?

– Полноте сердиться! господин Дмитрицкий так только сгоряча сказал; кому не досадно проиграть два такие куша!

– Однако ж я не выходил из себя, когда проиграл вам третьего дня две тысячи.

– У вас характер, у господина Дмитрицкого другой.

Дмитрицкий исступленно ходил по комнате. Коляска ему нужна была для представительности…

– Милостивый государь, я коляску вам не отдам, я плачу вам за нее тысячу рублей, то, что сам заплатил.

– Это прекрасно! Вы сами заплатили за нее три тысячи; она шла в трех с половиной. Извольте, я за три тысячи отдаю назад, уступаю пятьсот рублей.

– Я у вас покупаю ее.

– Она стоит мне три тысячи пятьсот.

– Угодно тысячу двести? Вам никто за нее больше не даст.

– Она не продажная; я сам в ней поеду.

– Угодно полторы тысячи?

– Полторы тысячи деньгами, пенковую вашу трубку да шкатулку.

– Трубку? шкатулку? ни за что!

– Отдавай, пан, за полторы тысячи, – сказал Рацкий.

– Ну, так и быть.

Дмитрицкий со вздохом достал из шкатулки тысячу пятьсот рублей и бросил на стол. Это уже был второй заем без процентов и без всякого обеспечения.

Но читателю, верно, надоел Дмитрицкий. Оставим его покуда делать что хочет; расскажем что-нибудь другое.

II

У одного папеньки и у одной маменьки были две дочки. Точка. До них не дошел еще черед. Жил-был старик со старухой, в Москве, древнепрестольном граде, в котором житье старикам и старухам. Старик был отставной капитан, следовательно, старуха была отставная капитанша. Жили они со времен екатерининских пенсионом, состоявшим из двухсот рублей. В первые годы отставки старик и старуха считали себя обеспеченными навек.

– Слава богу, – говорила старуха в 1789 году, – двумястами рублей можно пожить в довольстве и роскоши: двадцать пять рубликов в год квартира, рублей по десяти в год нам на одежу, за пять рублей в месяц можно иметь сытный стол… Сколько это, батюшка, составит? Считай!

– Сколько ты, матушка, сказала?

– Экой какой! клади двадцать пять за квартиру.

– Постой, счеты возьму. Ну, двадцать пять за квартиру.

– Десять да десять на одежу.

– Куда ж мне, матушка, десять! Мундир мне прослужит еще лет пять; четыре рубахи в год не износишь – рубль шесть гривен; пара сапогов рубль – вот и все: два рубля шесть гривен; тебе – другое дело, мало ли: пара платья, салоп, чепчик…

– Пара платья! довольно и одного новенького в год. Ситцевое, например, или коленкоровое: пять аршин, ну, хоть шесть, в четыре полотнища, по шести гривен аршин – три рубля шесть гривен; а понаряднее, флоранской тафты[8] – пять рублей. Салоп немногим чем дороже, да зато уж лет на десять сошьешь хорошую вещь – жаль носить.

– Ну, положим нам обоим двадцать рублей на платье. Еще что?

– По пяти в месяц на стол.

– Шестьдесят. Всего сто пять рублей.

– Кухарке в год восемь рублей.

– Восемь.

– Чаю и сахару в год много на пятнадцать рублей.

– Не много! Один Иван Тихонович выпьет рублей на пять, да и Матрена Карповна придет в гости, вторую не покроет!

– Ах, батюшко, жаль стало; да что бы мы стали делать, кабы добрые люди к нам не жаловали хоть на чашку чаю!

– Ах, матушка, слово молвится не в упрек. Всё?

– А сколько всего-то?

– Сто двадцать восемь; смотри-ко ты!

– А на говенье-то, священник с крестом придет – положил?

– Да ты, матушка, не сказала.

– О-ох, Иван Леонтьевич, ты словно не христианин. Клади смело десять рублев.

Вот таким-то образом рассчитывали старик со старухой пятьдесят лет назад.

Квартирка у них была такая приютная, что чудо! Так все установилось и улеглось в ней к месту! Как войдешь – кухонька, всё в исправности: горшки, ухваты, уполовники, чашки, посуда столовая; на печке спальня кухарки; из кухоньки в гостиную; в гостиной комод с шкафом – тут чайная посуда, серебро, чайные ложечки, счетом двенадцать, вставлены в местах на верхней полке. Тут канапе и дюжина стульев, обтянутых кожей. В переднем углу образ, пред ним лампадка. Стены оклеены зелеными обоями; по стенам в черных рамках картины: царь Иван Васильевич Грозный, четыре времени года и разные птицы, выделанные из перьев, наклеенных на бумагу. У стен большой сундук, ломберный столик, над столиком круглое зеркало; в двух окнах клетки с чижами, по сторонам коленкоровые с плетеной бахромой занавесы.

Из гостиной – спальня; общее ложе старика со старухой под миткалевыми занавесами; тут же лежанка, на которой сохнет запасная голова сахару; подле кровати, на гвоздях, платья, салопы и прочее, покрыты простыней; белье в комоде, шубы в сундуке, обвернуты также в простыни и переложены от моли табаком. Подле окна столик овальный с вырезом и бронзовой окраиной, перед столиком креслы Мавры Ивановны, в которых она обыкновенно сидит и вяжет чулок или перед праздником, надев очки, читает священные книги, а в праздник, если никого нет, раскладывает пасьянс.

Далеко они не распространяют свое знакомство; но со всеми соседями знакомы, не пренебрегают никем; Мавру Ивановну навещает и попадья, и дьяконица, и купчиха Акулина Гавриловна, и магазейная приставша[9], и иные; она их угощает и чайком, и орешками, и яблочками; зато и ей у них почет и угощенье всем чем бог послал. У Ивана Леонтьевича также не без знакомых, то сам в гости пехтуром, то вместе с сожительницей. К обедне, к вечерне, ко всенощной, к заутрене, – смотришь и нет времени на скуку.

Надо знать, что Мавру Ивановну знала и старая княгиня – соседка и часто в церкви выговаривала ей, что редко у нее бывает. А когда приходила Мавра Ивановна к княгине, то, как свой человек, засидится у нее за полночь, и ее отвезут домой в княжеской карете.

Таким образом старик со старухой жили, не горюя ни о чем, до нового столетия. С новым столетием как будто что-то переменилось в их жизни, как будто стало недоставать двухсот рублей на год. Старый дьячок, у которого нанимали квартиру, умер; а новый дьячок говорит, что времена уж не те и нельзя отдавать трех покоев в год за двадцать пять рублей: что, дескать, ему дают пятьдесят рублей. Куда ни обернись – деньги как будто поусохли и рубль отощал, а на копеечку и на грошик никто и смотреть не хочет, подай, говорит, пятачок. Соседи повымерли, а новые соседи как будто и не соседи. С старухой и стариком никто слова не промолвит. Дотянули кое-как до двенадцатого года – с ним кончилось и благоденствие старика и старухи. Французы идут! Народ бежит из Москвы; побежали и они за народом. Где люди остановятся, тут и старики. Пенсии неоткуда получать, денег нет; что вынесли на плечах, – пораспродали. Пробились кое-как два месяца. Воротились в Москву, и ни у кого так не плакалась душа по Москве, как у них.

Уж бог только ведает, как прожили они до тех пор, покуда все поустроилось и Иван Леонтьевич получил сперва вспомоществование, а потом и пенсию. Да что ж, почти половину подай за угол; бывало, – не далеки времена, – копеечного калача и на сегодня и на завтра, да и на послезавтра достанет, а тут вдруг с девятью копейками – с денежкой и к лотку не подходи. Все во время нужды и беды выросло; а уж что выросло, того, верно, не понизить. С дешева на дорого – нужда велит; а с дорога на дешево никто не велит.

– Ну, матушка, доносил мундир, в котором родился, пора в чистую, – сказал, наконец, Иван Леонтьевич, умаявшись жизнию, и – отправился на тот свет.

Оплакала, похоронила его старушка, да еще как похоронила! По сю пору рассказывает, как без копеечки похоронила своего сожителя и как, по милости божией, живет половиною мужниной пенсии. Как бы, кажется, прожить ста рублями целый год в довольстве, не нуждаясь в людях? Живет. Приходите в гости к Мавре Ивановне, она еще вас и чаем напоит, своим собственным, купленным из ста рублей пенсии. На эту же пенсию она содержит у себя и кота Ваську. Кот Васька – не пустая вещь, с ним также подчас можно провести время и побеседовать. Мавре Ивановне как-то веселее, когда Васька лежит у нее на коленях и курнычет, или, проголодавшись, вскочит, вытянется верблюдом и мурлычет, ластится, трется около Мавры Ивановны, толкает ее под руку и не дает вязать чулок, или сядет на окно, начнет обмываться и захрапит песню.

– Для кого это ты моешься, Васенька?… а?… гости будут, что ли?… Да кому быть-то?… разве Степанида Герасимовна?… Где ж ей быть в такую погоду… Видишь, распелся, и горя себе мало… Ну, ну, ну, брысь! не люблю, как ты начнешь толкать под руку, когда я чай пью!.. Того и гляди, обварю кипятком, и, избави бог, еще и чашку выбьешь из рук. Чашка-то покойного Ивана Леонтьевича!.. только и осталось памяти!.. о-хо-хо! от целой дюжины одна-одинехонька!.. Что, не думаешь ли, что молочка дам, как бывало?… Нет, Вася! молочные-то дни уже повысохли!.. погулять захотел? ну, ступай, ступай!.. Чу! мяучит! Нагулялся? ох ты, проказник! Одно-то ты у меня утешение осталось; поди, я тебе щец налью. Не хочешь? Ну, честь приложена, от убытку бог избавил.

Мавру Ивановну можно было назвать молоденькой старушкой. На плечах лет восемьдесят, а она легко их носила, как будто это долгое время совсем ничего не весило. То ли дело в старину! Какое доброе чувство лежало на сердце, даже к окружающим вещам, не только что к людям. Язык еще не грубиянил, произносил: «Какой выдался нынче денечек; подвинь-ка, Дунюшка (Дунюшке леть шестьдесят), стулик-то ко мне; подай, голубушка, ложечку. Дай-ко стаканчик водицы, испить хочется». – «Не лучше ли кваску, матушка?» – «Нет, уж лучше чайку чашечку».

Таким-то образом Мавра Ивановна проводила день, если какая-нибудь старушка Гавриловна не навещала ее или если Саломея Петровна не присылала за ней. Иногда только она вяжет наобум чулок, да и задумается… да уж не об себе, а об Саломее Петровне, или Катерине Петровне, или об матушке их, или об Гавриловне: как это ей бог послал купить три кочня капусты на грошик?… и об других добрых знакомых; о добрых умерших она не задумывается: они в царстве небесном, – жалеть об них нечего. О худых людях она и вспоминать боится, чтоб не помянуть недобрым словом.

Сто рублей она аккуратно распределяла на год. Нанимает у Гавриловны уголок за двадцать рублей; шесть рублей заплатит за фунтик чайку, да купит фунтика три в полгода сахарку; а ежедневных расходов у нее нет. Вовремя запасет она грибков рублика на три, капустки кислой, да крупки рубликов на пять. Два фунта говядины достает ей на все скоромные дни недели, а полфунта снеточков – на постные; полтора фунта хлеба на три дня. Таким образом у нее остается еще около двадцати пяти рублей; из них десять рублей на говенье, на свечи, на просвиры, на панихиды; а пятнадцать – на всякий случаи, на приправу, на маслице да на пирог в праздник.

Одежда на ней уж не носится, не трется и не стареет.

Мы уже сказали, что у одного папеньки и у одной маменьки были две дочки: эти дочки назывались Саломеей Петровной и Катериной Петровной. Их папенька и маменька ничем не отличались от тех, которые не знают, что такое значит: папенька и маменька.

Катенька, меньшая дочка, была больше ничего, как миленькая девушка, которую очень приятно любить и которую все любили так, как будто бы ни зашто, ни прошто; старшая же сестрица ее была – Саломея Петровна – не иначе. Красавица в форме, с сознанием собственного достоинства; истинный доблестный муж в полдюжине юбок; настоящий юный чиновник министерства, приехавший из европейской столицы в азиатскую, со всем запасом важности, горделивости в походке, в посадке, в приемах, в движениях, в речах, во взгляде, в чувствах и даже помышлениях. Словом, это было существо великодушное, презирающее всех малодушных, слабодушных, тщедушных и радушных. В дополнение ко всем этим достоинствам она пела. Так как голос есть выражение души, а душа Саломеи была мужественна, то голос ее был яко глас трубный, не семейный, а, соответственно современному требованию, публичный. Она пела con fuoco[10], как поет на сцене какой-нибудь Mahometo[11]

Бесплатно

4 
(5 оценок)

Читать книгу: «Саломея, или Приключения, почерпнутые из моря житейского»

Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно