Если бы мы пошли за толпой по людной улице Сент-Антуан до Гревской площади, в которую она упирается, то, без всякого сомнения, встретили бы по пути много уже знакомых нам лиц. Но пока злополучные горожане, не отличавшиеся благоразумием Брике, медленно продвигаются вперед среди страшной давки, терпя толчки, стиснутые толпой до полусмерти, мы, пользуясь правами исторического писателя, предпочитаем перенестись на крыльях на площадь, окинуть взглядом общую картину и затем на мгновение обратиться к прошедшему, чтобы по лицезрении действия глубже вникнуть в его причину. Фриар был прав, определяя в сто тысяч число зрителей, которые соберутся на Гревской площади и ближайших улицах, чтобы насладиться готовившимся там зрелищем. Все парижане дали друг другу обещание встретиться у городской ратуши, а парижане очень аккуратны в этом отношении. Париж никогда не пропустит ни одного праздника, а разве не праздник, не редкий праздник – смерть человека, сумевшего так разжечь страсти, что одни его осыпали проклятиями, другие – восторженными похвалами, а третьи, и таких было большинство, жалели.
Первое, что бросалось в глаза зрителю, которому удалось бы с той или другой стороны добраться до площади, – отряд стрелков под командой офицера Таншона; эскадрон легкой кавалерии и значительное число швейцарцев, окружавших небольшой помост высотой фута четыре.
Этот помост, настолько низкий, что был виден лишь стоявшим рядом и тем, кому удалось заручиться местами в окнах домов, ожидал еще с утра попавшего в руки монахов осужденного, а его, по энергичному и меткому народному выражению, ожидали лошади – в дальнюю путь-дорогу.
Действительно, под навесом одного из ближайших домов четыре сильных першерона, с белыми гривами и мохнатыми ногами, нетерпеливо били копытами по мостовой и грызлись, оглашая воздух громким ржанием, чем наводили ужас и трепет на женщин, добровольно избравших это место или оттиснутых туда толпой.
Эти лошади никогда не ходили ни в упряжи, ни под всадниками, разве что случайно, в степях своей родины, снисходительно дозволяли толстощекому отпрыску крестьянина, спешившему вернуться с поля после заката солнца, проехаться на себе верхом.
После помоста и лошадей более всего привлекало внимание зрителей обтянутое красным бархатом с золотым позументом широкое окно ратуши, из которого свешивался бархатный ковер, украшенный королевским гербом. То была ложа, приготовленная для короля.
Часы на колокольне пробили половину второго, когда это окно, служившее как бы рамой для картины, заняли лица, которые должны были составить саму картину, вставленную в эту роскошную раму.
Первым показался король Генрих III, бледный и почти совершенно лысый, хотя ему было в то время не более тридцати четырех – тридцати пяти лет. Темная синева окружала его глубоко запавшие глаза, судорога то и дело пробегала по губам. Угрюмый, как всегда, с неподвижным взглядом, он шел величавой и вместе неуверенной поступью. Все в нем казалось странным: и манера держаться, и походка… Скорее тень, чем живой человек, скорее призрак, чем король, – олицетворение непонятной и не понятой его подданными загадки. При появлении короля народ обыкновенно недоумевал, кричать ли ему: «Да здравствует король!» – или молиться за упокой его души? Король был в черном бархатном камзоле, без орденов и драгоценностей. Только на берете, придерживая три коротких завитых пера, сиял бриллиант. На левой руке он держал маленькую черную собачку, присланную ему из тюрьмы его невесткой Марией Стюарт[10],– на длинной шелковистой шерсти сверкали белизной тонкие, как бы изваянные из мрамора пальцы.
За ним шла Екатерина Медичи[11], несколько согбенная годами – королеве-матери было шестьдесят шесть – шестьдесят семь лет, – но по-прежнему высоко неся голову, по-прежнему бросая по сторонам острые как сталь взгляды из-под сдвинутых бровей, что не мешало ей, в своем неизменном траурном одеянии, иметь вид бесстрастной восковой фигуры.
Рядом с ней виднелось кроткое, задумчивое лицо королевы Луизы Лотарингской[12], супруги Генриха III, – на первый взгляд бесцветная и безличная, она была на самом деле преданной спутницей короля в его бурной и несчастной жизни.
Королева Екатерина Медичи шла на торжество – королева Луиза присутствовала при пытке. Для короля Генриха это было прежде всего дело. Эти три оттенка душевного настроения легко читались на гордом челе первой, в покорно склоненном лике второй и на затуманенном, носившем печать скуки лице третьего.
За тремя высочайшими особами, возбуждавшими любопытство и внимание толпы своим безмолвием и бледностью, шли двое молодых людей: один лет двадцати, другой – не более двадцати пяти. Они шли под руку вопреки придворному этикету, по которому никто в присутствии короля, как и в церкви перед Богом, не смеет казаться привязанным к кому-либо. У обоих на губах улыбка: у младшего она дышала безграничной скорбью, у старшего – чарующей прелестью беззаботной молодости. Оба были высокого роста и хороши собой. Они были братьями. Первого звали Генрих де Жуайез граф дю Бушаж, второго – герцог Анн де Жуайез. Еще очень недавно он был известен под именем д’Арк, но Генрих III, питавший к нему исключительную, безграничную любовь, возвел его год назад в пэры Франции и из виконта сделал герцогом.
Народ не питал к этому любимцу короля ненависти, как некогда к Келюсу[13], Шомбергу и Можирону, – ненависти, унаследованной теперь одним д’Эперноном, – а потому приветствовал короля и обоих братьев хоть и сдержанными, но лестными кликами.
Генрих холодно, без тени улыбки поклонился толпе, а затем поцеловал свою собачку в морду.
– Прислонитесь к стене, Анн, – сказал он через секунду старшему Жуайезу[14], оборачиваясь к нему. – Вы устанете стоять все время на ногах. Это может продлиться долго.
– Надеюсь, государь, это продлится долго и, кроме того, будет хорошо, – вставила Екатерина.
– Вы, стало быть, полагаете, матушка, что Сальсед будет говорить? – спросил король.
– Господь, я надеюсь, пошлет это посрамление нашим врагам. Я говорю – нашим врагам, так как они и ваши враги, дочь моя, – прибавила она, повернувшись к королеве Луизе.
Та побледнела и потупила кроткий взгляд.
Король в знак сомнения покачал головой; обратив внимание, что Жуайез все еще стоит, несмотря на данное ему позволение устроиться удобнее, король снова обернулся к нему:
– Послушайтесь же меня, Анн, прислонитесь к стене или к спинке моего кресла.
– Ваше величество, вы слишком добры ко мне, – ответил молодой герцог, – и я только тогда воспользуюсь вашим позволением, когда действительно почувствую усталость.
– Но мы, конечно, этого не станем дожидаться, брат мой, не правда ли? – шепнул ему на ухо Генрих.
– Будь покоен, – скорее глазами, чем словами, ответил ему Анн.
– Сын мой, мне кажется, я вижу какое-то волнение в народе на углу набережной, – сказала Екатерина.
– Какое у вас острое зрение, матушка! – откликнулся король. – Как плохи в сравнении с вашими мои глаза, хотя я-то не стар еще! Да, вы, видимо, не ошиблись.
– Государь, – без всякого стеснения перебил его Жуайез, – это волнение вызвано тем, что толпу заставляют податься назад стрелки. Вероятно, везут осужденного.
– Как это лестно для коронованных особ, – проговорила Екатерина, – смотреть на четвертование человека, в чьих жилах течет капля королевской крови! – При этих словах она смотрела, не спуская глаз, на королеву Луизу.
– Государыня, простите, пощадите! – промолвила молодая королева, тщетно стараясь скрыть отчаяние. – Нет, этот изверг не из моей семьи, и вы, конечно, не хотели этого сказать!
– Разумеется, нет, – вмешался король. – Я уверен – матушка не хотела.
– Но он близок к Лотарингскому дому, – недовольным тоном продолжала Екатерина, – то есть к вашему, дочь моя; следовательно, этот Сальсед имеет к вам некоторое отношение, и даже довольно близкое.
– То есть, – перебил ее Жуайез в порыве благородного негодования, составлявшего отличительную черту его характера и всегда вырывавшегося наружу, кто бы ни возбудил в нем это справедливое чувство, – он, может быть, имеет близкое отношение к господину де Гизу, но никак не к французской королеве!
– А! Вы здесь, господин де Жуайез? – Екатерина с не поддающейся описанию надменностью отплатила ему унижением за неприятность. – Я вас и не заметила.
– Да, я здесь, государыня, и не только с ведома, но и по приказанию короля, – ответил Жуайез, вопросительно взглянув на Генриха. – Четвертование человека, право, не такое веселое зрелище, чтобы я пришел присутствовать при нем, не будучи к тому вынужден.
– Жуайез прав, государыня, – подтвердил Генрих, – здесь дело идет не о Гизах, не о лотарингцах и, конечно, не о королеве, а о том, чтобы видеть, как будут четвертовать господина Сальседа, то есть убийцу, покушавшегося на жизнь моего брата.
– Для меня сегодня несчастный день. – Екатерина сразу отступила и сменила тон, следуя своей обычной искусной тактике. – Я довела до слез мою дочь и, да простит мне Бог, кажется, служу предметом смеха для господина де Жуайеза.
– О государыня, неужели ваше величество может так неправильно истолковывать мою скорбь? – воскликнула королева Луиза, порывисто схватив руку Екатерины.
– И сомневаться в глубочайшем моем почтении, – прибавил Жуайез.
– Правда, правда, – промолвила Екатерина, пуская последнюю стрелу в сердце невестки, – я бы должна была подумать о том, дитя мое, как вам тяжело видеть разоблачение заговоров ваших лотарингских родичей, и хотя вы тут ни при чем, все же это родство заставляет вас немало страдать.
– Да-да, тут действительно есть некоторая доля правды. – Король постарался всех примирить. – Потому что на этот раз мы, по крайней мере, знаем, что думать относительно соучастия господ Гизов в этом заговоре.
– Но, государь, – несколько осмелела королева Луиза, – вашему величеству прекрасно известно, что, став французской королевой, я оставила всех своих родных у подножия трона.
– А, я не ошибся, государь! – воскликнул вдруг Жуайез. – Вот и осужденный. Боже! Какая у него отвратительная наружность!
– Он, видимо, очень боится, – предположила Екатерина, – и будет говорить.
– Если у него на то хватит сил, – проговорил король. – Смотрите – голова его бессильно качается из стороны в сторону, как у мертвеца.
– Да, государь, надо сознаться, он страшен, – согласился Жуайез.
– Как же вы хотите, чтобы человек, у которого в голове гнездятся отталкивающие мысли, был хорош собой? Ведь я вам, кажется, объяснял загадочное соотношение, существующее между нашей физической и нравственной организацией, согласно представлению и объяснению Гиппократа[15] и Галена[16]?
О проекте
О подписке