Внимание Робера Брике привлекла одна группа, состоявшая из значительного числа горожан, застигнутых вне городских стен врасплох неожиданным закрытием ворот. Горожане эти столпились около четырех-пяти всадников, отличавшихся весьма воинственной осанкой, которым, по-видимому, был крайне неприятен тот факт, что ворота заперты, так как они кричали изо всей силы легких:
– Откройте ворота! Ворота!
Крики эти яростно подхватывались толпой и сливались в общий адский шум и гул. Робер Брике приблизился к этой группе и принялся кричать громче всех:
– Откройте ворота! Откройте ворота!
Результат не замедлил сказаться: один из всадников, восхищенный силой его голоса, обернулся к нему и, поклонившись, заговорил:
– Ну разве не стыд, сударь, запирать среди бела дня городские ворота, точно Париж осажден испанцами или англичанами?
Робер Брике внимательно оглядел того, кто обратился к нему: лет сорока – сорока пяти; похоже, начальник тех нескольких всадников, что стояли рядом. Вероятно, этот осмотр внушил Роберу Брике доверие к говорившему – он ответил на поклон и откликнулся:
– Ах, милостивый государь, вы правы, десять, двадцать раз правы! Но, не желая показаться вам слишком любопытным, осмелюсь ли я спросить вас, чем, по-вашему, вызвана эта мера предосторожности?
– Черт возьми! – вмешался кто-то. – Очень просто: боятся, как бы у них не скушали их Сальседа.
– Незавидное кушанье, клянусь честью! – произнес чей-то голос.
Робер Брике обернулся в ту сторону, откуда раздался этот голос, произносивший слова с резким гасконским акцентом: молодой человек лет двадцати – двадцати пяти держал руку на крупе лошади; всадник на ней показался Брике главным над остальными. Молодой человек, вероятно, потерял шляпу в свалке – голова его была не покрыта.
Брике, по-видимому любитель производить наблюдения, но за очень короткое время, скоро отвел глаза от гасконца, вероятно сочтя его мало для себя интересным, и снова устремил взгляд на всадника, проговорив наконец:
– Но уж раз говорят, что этот Сальсед служит господину де Гизу, – не такой он невкусный кусочек.
– А-а! Разве так говорят? – подхватил с любопытством гасконец, моментально навострив уши.
– Ну да, конечно, говорят, – пожал плечами всадник. – Но мало ли какого вздора теперь не рассказывают!
– А! – Брике смотрел на него испытующим взором и насмешливо улыбался. – Так вы полагаете, что Сальсед не служил господину де Гизу?
– Не только полагаю, но совершенно уверен, – отвечал всадник и продолжал, видя, что Робер Брике сделал жест, означавший «А на чем вы основываете вашу уверенность?»: – Конечно, если бы Сальсед принадлежал герцогу, тот не допустил бы, чтоб его взяли, или, по крайней мере, не дал бы его привезти из Брюсселя в Париж скованным по рукам и ногам, не сделав ни малейшей попытки отбить и увезти его!
– «Отбить», «увезти»! – повторил Брике. – Это довольно рискованно. Ведь удайся эта попытка или нет, но раз она исходила бы от господина де Гиза, так он тем самым сознался бы, что затевает заговор против герцога Анжуйского[4].
– Господина де Гиза, – холодно ответил всадник, – я уверен, не удержало бы такое соображение, и раз он не требовал выдачи Сальседа и сам ничего не сделал для его спасения, значит, между Сальседом и ним ничего не было общего.
– А между тем – извините, что настаиваю, но не я это выдумал, – продолжал Брике, – есть сведения, что Сальсед наконец заговорил.
– Когда? На суде?
– Нет, не на суде, а под пыткой. Да разве это не все равно? – Робер Брике тщетно пытался придать себе наивный вид.
– Нет, конечно, не все равно, далеко не все равно. Ну хорошо, заговорил, но что именно он сказал – неизвестно?..
– Извините, сударь, – заметил Робер Брике, – и это известно во всех подробностях.
– Что же, что? – не скрыл нетерпения всадник. – Сообщите нам, если вы так хорошо осведомлены.
– Не могу этим похвастаться, сам желал бы получить от вас какие-нибудь сведения.
– К делу! – перебил его всадник. – Как вы утверждаете, в городе известно, что сказал Сальсед. Что же именно?
– Не могу ручаться, что по городу ходят его собственные слова. – Робер Брике явно находил удовольствие, раззадоривая собеседника.
– Но все же – какие слова ему приписывают?
– Говорят, он сознался, что принимал участие в заговоре в пользу господина де Гиза.
– Против французского короля, конечно? Вечно та же песня!
– Нет, не против его величества короля Франции, но против его высочества монсеньора герцога Анжуйского.
– Если он сознался в этом…
– То? – подхватил Робер Брике.
– То он негодяй! – Всадник нахмурил брови.
«Да, – про себя молвил Брике. – Но если он сделал то, в чем сознался, то он хороший человек».
– Ах, сударь, чего не заставят произнести честных людей «испанский башмачок», дыба и раскаленный горшок!
– Увы! Это великая истина! – Всадник слегка вздохнул, тон его смягчился.
– Э! – прервал его гасконец, который не пропустил ни слова из этого разговора, поворачивая голову то к одному из говоривших, то к другому. – «Испанский башмачок», дыба – все это такие пустяки! И если этот Сальсед что-нибудь сказал, то он негодяй и его покровитель таков же.
– Ого! – воскликнул всадник, не в состоянии сдержать негодования и делая порывистое движение всем корпусом. – Вы запели что-то очень громко, господин гасконец!
– Я?
– Да, вы.
– Я пою, как мне нравится, черт возьми! Тем хуже для тех, кому мое пение не по нраву.
Всадник сделал грозный жест.
– Спокойнее! – произнес чей-то нежный и вместе повелительный голос.
Кому он принадлежал – этого Роберу Брике не удалось узнать. Всадник старался, видно, совладать с гневом, но не сумел справиться с собой.
– А вы знаете тех, о ком говорите, милостивый государь? – спросил он гасконца.
– Знаю ли я Сальседа?
– Да.
– Совершенно не знаю.
– А герцога де Гиза?
– Точно так же.
– А герцога Алансонского?
– Еще менее.
– А известно вам, что господин де Сальсед – испытанный храбрец?
– Тем лучше – сумеет мужественно встретить смерть.
– Знаете ли вы, наконец, что, когда господин де Гиз задумывает какой-нибудь заговор, он сам работает над ним?
– Мне-то что до этого, черт возьми?!
– И что герцог Анжуйский, носивший прежде титул Алансонского, сам приказал умертвить или допустил убить всех, кто был ему привержен: Ла Моля[5], Коконнаса[6], Бюсси[7] и других?
– Ну и пусть себе! Мне-то что! А, провались они!
– Как так? – негодующе воскликнул всадник.
– Мейнвиль! Мейнвиль! – пробормотал тот же неведомо откуда исходивший голос.
– Конечно, провались они. Я знаю, черт возьми, только одно: что у меня есть дело в Париже сегодня утром, а из-за этого сумасшедшего Сальседа у меня под носом закрыли ворота. Черт возьми! Этот Сальсед – бездельник, как и все, из-за кого ворота заперты, когда должны быть открыты.
– Ого! Какой свирепый гасконец! – пробормотал Робер Брике. – Сейчас, верно, произойдет что-нибудь любопытное…
Но то любопытное, чего он ожидал, и не думало происходить. Всадник – ему вся кровь бросилась в лицо при последних словах гасконца – опустил голову и промолчал, подавив в себе гнев.
– Да, вы правы, – согласился он наконец. – Черт побери всех, кто мешает нам войти в Париж!
– Ого! – пробормотал себе под нос Робер Брике, от которого не ускользнули ни частые изменения лица всадника, ни двукратные, обращенные к нему призывы быть терпеливее. – Кажется, я увижу нечто еще более любопытное, чем ожидал.
Меж тем как он предавался этим соображениям, раздался звук трубы. Швейцарцы, энергично раздвинув толпу алебардами, разрезали ее, точно огромный паштет из жаворонков, на две части – они выстроились в линию по обеим сторонам дороги, оставив середину пустой. На оставшееся незанятым пространство въехал офицер, которому была поручена охрана ворот, и, вызывающе посмотрев на собравшихся, приказал трубить в трубы.
При первом же их звуке в толпе наступило глубокое молчание – такого, казалось, невозможно было и ожидать после царившего только что шума и бурного волнения. Тогда выступил вперед герольд в длинной, затканной лилиями тунике с гербом города Парижа на груди. Держа в руке бумагу, он прокричал характерным для всех глашатаев голосом немного в нос:
– «Сим извещаем наш добрый парижский народ и окрестных обывателей, что ворота будут заперты до часа пополудни, и до этого часа никто не войдет в город. Такова воля короля; исполнение ее вверено бдительности парижского мэра».
Прокричав это, герольд остановился перевести дух. Паузой воспользовались в толпе, чтобы выразить удивление и недовольство, – герольд, надо отдать ему справедливость, не моргнув глазом выдержал и продолжительные свистки, и ропот. Но вот офицер повелительно махнул рукой – и немедленно воцарилась тишина. Герольд продолжал, бесстрастно и не спеша, – долгий опыт выработал у него, как видно, привычку к подобной реакции:
– «Исключение будет сделано только для тех, кто предъявит условный знак, по коему его можно признать, или кто официально призван письмами или указами.
Дан сей в парижской ратуше, на основании особого указа его величества, двадцать шестого октября тысяча пятьсот восемьдесят пятого года».
– Трубачи, трубите!
Сразу загремели раздирающие звуки труб. Едва герольд успел замолчать, как толпа позади выстроившихся шеренгой швейцарцев и солдат стала переливаться и заволновалась, извиваясь во все стороны, точно змея своими кольцами.
– Что все это значит? – спрашивали друг друга наиболее мирно настроенные. – Верно, опять какой-нибудь заговор!
– О! Несомненно, все это подстроено, чтобы помешать нам попасть в Париж, – тихим голосом заметил своим спутникам всадник, с таким необычайным терпением отнесшийся к грубым выходкам гасконца. – Швейцарцы, герольд, запоры, трубы – все для нас. Я горд этим, клянусь честью!
– Дайте место, вы, там! – приказал офицер, командовавший взводом солдат. – Тысяча чертей! Видите же, что мешаете пройти тем, кто имеет на то право.
– Черт побери! Я знаю кого-то, кто пройдет, пусть между ним и воротами встанут обыватели всего земного шара! – воскликнул, работая локтями, гасконец, возбудивший восхищение Робера Брике своими смелыми репликами.
И действительно, через мгновение он уже пробрался на свободное пространство, оставшееся не заполненным толпой благодаря энергичным действиям швейцарцев. Стоит ли говорить, что все взоры с любопытством устремились на взысканного судьбой – он дерзнул попытаться войти в город, тогда как ему надлежало оставаться за его стенами.
Но гасконец не обращал ни малейшего внимания на завистливые взгляды. Он горделиво стоял, выпятив грудь и напрягши мощные мускулы под зеленым поношенным камзолом, рукава которого были пальца на три короче, чем следовало, и не закрывали длинных сильных рук. Взор его был ясен и открыт, курчавые волосы были какого-то желтого цвета, – может быть, от природы, а может, и просто от дорожной пыли. Его крупные сухощавые ноги были гибки и жилисты, как ноги оленя. Одна рука его была в замшевой вышитой перчатке, казавшейся крайне изумленной тем, что ей приходится прикрывать столь грубую кожу, гораздо более грубую, чем она сама. В другой руке он держал ореховый хлыстик. Оглядевшись по сторонам и решив, видимо, что офицер, упомянутый нами выше, представляет собой самое значительное лицо, он направился прямо к нему. Тот, прежде чем заговорить с ним, некоторое время молча его разглядывал. Гасконец, нимало не смущаясь, поступил точно так же.
– Вы, кажется, потеряли шляпу? – осведомился офицер.
– Да, милостивый государь.
– Вероятно, в толпе?
– Нет. Я только что получил письмо от своей возлюбленной и читал его у реки, за четверть мили отсюда, как вдруг порыв ветра вырвал у меня письмо и унес шляпу. Я побежал за письмом, хотя на шляпе у меня красовался в виде застежки крупный бриллиант. Письмо-то я поймал, но когда хотел погнаться за шляпой, то увидел, что ветер отнес ее на реку, а река – в Париж. Тем лучше – обогатит какого-нибудь бедняка!
– Так что вы остались с непокрытой головой?
– Да разве в Париже нельзя достать шляпы, черт побери! Куплю себе там еще более великолепную и посажу на нее бриллиант вдвое крупнее!
Офицер едва заметно пожал плечами, и жест этот при всей его неуловимости не укрылся от гасконца.
– Милостивый государь… – начал он.
– У вас есть пропуск? – перебил офицер.
– Конечно, есть, даже два, если надо.
– Одного достаточно, если он в порядке.
– Но я не ошибаюсь… – продолжал гасконец, широко раскрыв глаза. – Э нет, черт возьми, не ошибаюсь! Я имею удовольствие говорить с господином де Луаньяком?
– Может быть, – сухо отвечал офицер, видимо, вовсе не очарованный тем, что узнан собеседником.
– С господином де Луаньяком, моим земляком?
– Возможно.
– С моим кузеном?
– Прекрасно, но ваш пропуск?
– Вот он. – Гасконец вынул из-за перчатки половинку искусно вырезанной карточки.
– Следуйте за мной. – Луаньяк так и не взглянул на карточку. – Вы сами и ваши спутники, если они у вас есть. Будем проверять пропуска. – И он стал на свой пост перед воротами.
За офицером последовал гасконец с непокрытой головой, а за ним в свою очередь – еще пятеро. На первом из них была кираса такой чудной работы, будто вышла из рук самого Бенвенуто Челлини[8]; но из-за старомодного фасона великолепие это возбуждало не столько восторг, сколько смех. К тому же весь остальной костюм обладателя кирасы далеко не соответствовал почти царственно роскошному ее виду.
Позади второго, худого и загорелого, выступал толстый, с проседью слуга – как Санчо Панса вслед за Дон Кихотом. Третий нес на руках десятимесячного ребенка; за ним, ухватившись за его кожаный пояс, шла женщина, а за ее платье держались еще двое детей – четырех и пяти лет. За ними выступал четвертый гасконец, вооруженный длиннейшей шпагой, – он прихрамывал.
Шествие замыкал молодой человек красивой, представительной наружности, на вороном, запыленном, но чистокровном коне. По сравнению с остальными у него был прямо-таки рыцарский вид. Двигался он тихим шагом, чтобы не опережать сотоварищей, и, быть может, втайне был даже доволен возможностью держаться не слишком близко от них. Доехав до демаркационной линии, образованной толпой, он слегка приостановился – и в эту минуту почувствовал, что кто-то дергает его сзади за шпагу. Пришлось обернуться: внимание его старался привлечь черноволосый юноша с блестящими глазами, небольшого роста, стройный, изящный, с перчатками на руках.
– Чем могу вам служить? – осведомился молодой человек на коне.
– Окажите мне одну милость, сударь.
– Говорите, но скорей: видите – меня ждут.
– Мне необходимо войти в Париж… Понимаете – крайне необходимо. А вы как раз один, и вам нужен паж, который, при вашей представительности, не портил бы картины.
– Так что же?
– Так вот, по пословице – рука руку моет. Помогите мне войти в Париж, а я буду вашим пажом.
– Благодарю вас, – ответил всадник, – но я не нуждаюсь ни в чьих услугах.
– Даже в моих? – И совершенно неотразимая улыбка озарила лицо юноши.
Ледяная оболочка, которой всадник пытался оградить свое сердце, мгновенно растаяла.
– Я хотел сказать, что не могу иметь собственных слуг…
– Да, знаю, вы небогаты, господин Эрнотон де Карменж. – И продолжал, не обратив никакого внимания на то, что собеседник его вздрогнул: – Поэтому не будем и говорить о жалованье… Наоборот, если вы исполните мою просьбу, то сами будете вознаграждены сторицей. Позвольте же мне вам служить, прошу вас, и знайте, что тот, кто обращается к вам с просьбой, не раз сам отдавал приказания. – Юноша пожал всаднику руку – чересчур свободный жест со стороны пажа – и обернулся к знакомой уже нам группе всадников: – Я проеду, что всего важнее… А вы, Мейнвиль, постарайтесь сделать то же самое любым путем.
– Этого еще мало, что вы проедете. Надо, чтобы он вас увидел.
– Будьте спокойны: раз я перешагну за эти ворота – он меня увидит.
– Не забудьте условного знака.
– Два пальца к губам, не правда ли?
– Да… А теперь – помоги вам Бог!
– Ну что же, – поторопил обладатель вороного коня, – скоро ли вы решитесь, господин паж?
– Вот я, хозяин! – И юноша легко вскочил на лошадь позади де Карменжа.
Тот немедленно присоединился к пятерым, уже занятым предъявлением карточек и отстаиванием законности своих прав.
«Э-э! – сказал себе Робер Брике, все время следивший за ними глазами. – Да это целый съезд гасконцев!.. Чтоб меня черт побрал, если я ошибаюсь!»
О проекте
О подписке