Обратимся к тем особенностям сло́ва как единицы языковой системы, которые, в совокупности с упомянутыми выше, делают его столь уникальным материалом, инструментом и востребованным атрибутом игры, концентрирующим в себе потенциально высокую энергию.
В лексических единицах фокусированы черты всех уровней языковой структуры; выполнение словами своей главной функции – номинативной – обусловлено наличием у них лексического значения. Поэтому и возможны следующие характеристики слова: «Слово всегда глубинно-перспективно, а не плоскостно» [Лосев 1991: 62]. – «Слова суть символы… Слова суть вспыхивающие в сознании монограммы бытия» [Булгаков 1953: 26, 30]. – «Слова и формы как аббревиатуры или представители высказывания, мировоззрения, точки зрения и т. п., действительных или возможных. Возможности и перспективы, заложенные в слове; они, в сущности, бесконечны» [Бахтин 1986б: 316]. – «За словом и за его смыслом всегда стоит нечто большее – коллективный опыт народа, его дух, его подлинное величие… Все прочие уровни языка манифестируются только через лексику» [Трубачёв 2004: 154]. – «Слово – единственная единица языка» [Руделев 1995: 3].
Можно согласиться и с тем, что «слово – тот же текст, только обработанный, скомпрессированный и включенный в язык [что наглядно подтверждается, например, при сопоставлении левой и правой частей статьи толкового словаря. – А. В.] …Слово – не только преобразованный текст, это еще истоки совершенно новых, неожиданных текстов» [Руделев 1995: 3].
Кроме того, «в каждом слове, кроме понятия, заключены еще образ и символ» [Колесов 1999: 222]. Особое место занимают слова-символы, издревле прочно связанные с сакральной сферой общественного сознания; как полагают, примером этого может служить любое общее (т. е. родовое) слово Писания или народной поэтики (Бог, солнце и др.): «подобные слова – свернутый мир, вынесенный из прошлого» [Колесов 1990: 28]. Ср.: «Что такое всё христианское жизнепонимание? – Развитие музыкальной темы, которая есть… догматика. А что есть догматика? – Да не что иное, как разросшаяся крещальная формула – “Во имя отца и Сына и Св. Духа”. Ну, а последняя-то уж, несомненно, есть раскрытие слова ομοούσιος. Рассматривать ветвистое и широкосенное древо горчичное жизнеописания христианского как разросшееся зерно идеи “едино-сущия”, – это не логическая только возможность. Нет, исторически именно так и было» [Флоренский 1989: 54].
Слово способно вызывать обильные – и при этом устойчивые ассоциации: «Мы убеждены, что события, о которых теперь напомнит нам слово школа, тождественны с теми, которые были и прежде предметом нашей мысли…» [Потебня 1976б: 106].
В значительной степени подобные феномены свойственны, как считают, прежде всего (западно)европейскому сознанию номиналистического типа: наличие термина предполагает присутствие соответствующей идеи или явления [Колесов 2004в: 11–12]. В свою очередь, это позволяет не только конструировать нужные оценки словесно обозначаемого, но даже – при необходимости – наклеивать вербальный ярлык на заведомую пустоту. Ср.: «Гёте говорил: “Людям нечего делать с мыслями и воззрениями. Они довольствуются тем, что есть слова. Это знал еще мой Мефистофель: “Коль скоро надобность в понятиях случится, Их можно словом заменить””» (цит. по [Бунин 1988б: 79]). – «У нас глубокая психологическая привычка искать за формой обычного для нее содержания. …Если вы встретите осанистого старика с великолепной бородой, мудрыми бровями и репутацией крупного общественного или государственного деятеля – как трудно, как до жестокости тяжело будет вам признать, что перед вами просто старый дурак…» [Тэффи 1991: 396].
Может быть, при вербальном общении это происходит и из-за неспособности (или нежелания?) коммуникантов четко разграничить план содержания и план выражения речевого акта (в том числе и отдельного слова): «Выражение есть всегда синтез чего-то внутреннего и чего-то внешнего. Это – тождество внутреннего с внешним… Самый термин выражение указывает… на некое активное самопревращение внутреннего во внешнее… Выражение может быть символом» [Лосев 1991: 45, 48]. Иначе говоря, определенные слова как звукобуквенные символы сигнализируют и внушают адресату – еще раз подчеркнем, далеко не всегда склонному либо способному к анализу воспринимаемого высказывания («выражения») – то, что считает необходимым адресант (например, владелец СМИ и глашатаи его интересов).
Большую роль в общении играет и «экспрессивный момент» высказывания, определяющий его композицию и стиль, т. е. «субъективное эмоционально оценивающее отношение говорящего к предметно-смысловому содержанию своего высказывания… Абсолютно нейтральное высказывание невозможно» [Бахтин 1986а: 278]; упомянутое субъективное отношение адресант и передает (более того: даже должен передать, в соответствии с собственными установками, полномочиями и/или социальными и иными обязательствами) адресату. Это можно рассматривать как совершенно объективную и универсальную модель речевого поведения; ведь «прагматический фактор пронизывает всю речевую деятельность человека и предусматривается как в элементарных высказываниях, имеющих чисто утилитарные цели (приказание, просьба), так и в сфере широкой социальной жизни, где тесно переплетаются узкопрактические цели повседневной жизни и крупномасштабные социальные акции» [Колшанский 1990: 100]. Справедливо, что «воздействие через язык осуществляется не простым путем оценочных высказываний типа: “это – хорошо”, “это – плохо”, а различными языковыми обозначениями, которые содержат социально обусловленный оценочный компонент. Применение подобных обозначений позволяет выразить оценки имплицитно, незаметно для коммуникантов [прежде всего, наверное, – для адресата. – А. В.] и вызвать у них соответствующее отношение и поведение. При этом имеется в виду не то воздействие, которое язык оказывает и распространяет сам по себе [всё-таки, скорее всего, это делают носители языка. – А. В.], а то, что оценки и взгляды определенных социальных групп закрепляются в разных точках зрения на языковое употребление и в дальнейшем переносятся языком на специальное воздействие соответствующих социальных групп» [Матвеева 1984: 5–6].
Поэтому слово успешно выполняет функцию суггесторного воздействия, сила которого, как полагают, может быть сравнима с физиологическими факторами; «внушаемость посредством слова – глубинное свойство психики, возникшее гораздо раньше, нежели способность к аналитическому мышлению» [Кара-Мурза 2002: 84].
Оценку В. Гумбольдтом, который «замыкает мир в скорлупе национального языка», считают «стандартной, но всё же не совсем справедливой» [Комлев 2003: 95], однако при этом очевидным признают и «факт, что передача знаний, накопленных общественным опытом, может осуществляться главным образом через высказывания, т. е. в форме слов» [Комлев 2003: 92]. И именно язык самым активным образом участвует в сложении «социокода – основной знаковой реалии культуры»; социокод удерживает в целостности и различении «фрагментированный массив знания, расчлененный на интерьеры мир деятельности и… институты общения» [Петров 1991: 39]. И «абстрактная форма отражения мира в сознании человека выступает материально в словесной форме и конкретно – в сложной динамике своих связей в бесконечном речевом процессе» [Колшанский 1990: 46].
Положение о бесконечности речевого процесса, непрерывности речевого потока подразумевает и то, что «каждое высказывание – это звено в очень сложно организованной цепи других высказываний» [Бахтин 1986а: 261]; причем причинно-следственные отношения между ними, а также, очевидно, вытекающими из них решениями и поступками, могут быть довольно разнообразными, как и формы, сроки и интенсивность возможных ответных реакций адресата на слова-сигналы адресанта. Ими могут оказаться и непосредственная реализация действия – как выполнение понятого и принятого к исполнению приказа или команды; и молчаливое ответное понимание, которое остается таковым до какого-то момента: «рано или поздно услышанное и активно понятое откликнется в последующих речах или в поведении слышавшего. Жанры сложного культурного общения в большинстве случаев рассчитаны именно на такое активно ответное понимание замедленного действия» [Бахтин 1986а: 260]. Слово выступает как импульс поступка – пусть иногда и не сиюминутного.
На первый план, конечно, выходит вопрос о семантике лексем, используемых в манипулятивном акте коммуникации (информационно-психологическом выпаде, побуждающем к действию) в качестве ключевых: такие слова, которые способны перетряхнуть всю систему, заставить ее изменяться [Расторгуев 2003: 39]. Как ни парадоксально, но четко очерченные лексические значения подобных единиц могут быть и непонятны адресату. Тем не менее, они способны вызвать у аудитории желательную адресанту реакцию:
Есть речи – значенье
Темно иль ничтожно,
Но им без волненья
Внимать невозможно
[Лермонтов 1970, 1: 342] (ср.: «…Наташа с бледным и серьезным лицом вошла в комнату… “Николенька, я тебе растолкую, ты уйди… Вы послушайте, мама-голубушка”, – говорила она матери. Слова ее были бессмысленны; но они достигли того результата, к которому она стремилась. Графиня, тяжело захлипав, спрятала лицо на груди дочери, а Николай встал, схватился за голову и вышел из комнаты. Наташа взялась за дело примирения и довела его до того, что Николай получил обещание от матери в том, что Соню не будут притеснять, и сам дал обещание, что он ничего не предпримет тайно от родителей» [Толстой 1980, V: 303]).
Проблемы тождества слова и распознаваемости лексической семантики в процессе речевого общения продолжают оставаться весьма актуальными, несмотря на длительную историю их разработки. «Слово, взятое в целом, как совокупность внутренней формы и звука, есть прежде всего средство понимать говорящего, апперципировать содержание его мысли… Что касается до самого субъективного содержания мысли говорящего и мысли понимающего, то эти содержания до такой степени различны, что хотя это различие обыкновенно замечается только при явных недоразумениях…, но легко может быть осознано при так называемом полном понимании. Мысли говорящего и понимающего сходятся между собою только в слове» [Потебня 1976б: 139–140]. Ср. литературно-художественные осмысления подобных диалогов: «…И Щеголев пошел рассуждать о политике… Названия стран и имена их главных представителей обращались у него вроде как в ярлыки на более или менее полных сосудах, содержание которых он переливал так или этак… Совсем страшно бывало, когда он попадал на другого такого же любителя политических прогнозов. Был, например, полковник Касаткин, приходивший иногда к обеду, и тогда сшибалась щеголевская Англия не с другой щеголевской страной, а с Англией касаткинской, такой же несуществующей, так что в каком-то смысле войны международные превращались в межусобные, хотя воюющие стороны находились в разных планах, никак не могущих соприкоснуться» [Набоков 1990, 3: 142–143]. – Ср.: «Как, товарищ, у вас работа среди женщин? – скороговоркой грянул столичный [ответственный работник]… – Ничего, – добродушно ответил ему провинциальный, безответственный, беспартийный, дыхнув самогонкой, – у нас насчет этого хорошо. Я с третьей бабой живу» [Булгаков 1989, 2: 319].
Приведенные примеры наглядно иллюстрируют положения о том, что даже использование коммуникантами одного общего для них естественного языка не обеспечивает тождественности кода, поскольку требуются еще и идентичность языкового опыта, и совпадение объемов памяти, и единство представлений о норме, языковой референции и прагматике. «Если добавить влияние культурной традиции (семиотической памяти культуры) и неизбежную индивидуальность, с которой эта традиция раскрывается тому или иному члену коллектива, то станет очевидно, что совпадение кодов передающего и принимающего в реальности возможно лишь в некоторой весьма относительной степени. Из этого неизбежно вытекает относительность идентичности исходного и полученного текстов» [Лотман 1996: 13–14].
Интерпретации семантики слов, например актуального для той или иной эпохи политического лексикона, могут быть отягощены коннотациями, возникающими в зависимости от различных экстралингвистических (условно) факторов – социального статуса, культурно-образовательного уровня и иных индивидуальных характеристик реципиента. Это можно иллюстрировать, например, следующими эпизодами романа, где отражено восприятие таких лексем двумя персонажами – Катей Смоковниковой, вдовой блестящего столичного адвоката, (К.) и Анисьей Назаровой, бывшей крестьянкой, затем – бойцом Красной Армии (А.).
К.: «Она ничего не понимала в происходящем! Революция представлялась ей грозовой ночью, опустившейся на Россию. Она боялась некоторых слов, например, совдеп казался ей свирепым словом, ревком – страшным, как рев быка, просунувшего кудрявую морду сквозь плетень в сад, где стояла маленькая Катя (было такое происшествие в детстве). Когда она разворачивала коричневый газетный лист и читала: “Французский империализм с его мрачными захватными планами и хищническими союзами…”, ей представлялся тихий в голубоватой летней мгле Париж, запах ванили и грусти, журчащие ручейки вдоль тротуаров… “Ну, какие же они империалисты”, – думала Катя» [Толстой 1982, I: 294].
А.: «Она сидела, нахмуренная от внимания… Неприученный мозг с трудом впитывал отвлеченные идеи, – они, как слова чужого языка, лишь частицами, искорками проникали к ее живым ощущениям. Слово “социализм” вызывало в ней представление чего-то сухо шуршащего, как красная лента, цепляющаяся ворсом за шершавые руки. Эта лента ей снилась. “Империализм” был похож на царя Навуходоносора с лубочной картинки, засиженной мухами, – с короной, в мантии, окрашенной мазком кармина, – царь ронял скипетр и державу при виде руки, пишущей на стене: мене, текел, фарес… Но Анисья была трудолюбивая и упорно преодолевала эти несовершенные представления…» [Толстой 1982, II: 95–96].
Роль ассоциаций, подобных вышеприведенным, хорошо известна; не приближая реципиента к осмыслению лексических значений слов, они лишь играют роль некоего нимба; в других случаях не возникает и этого: ср. рассказ М. Зощенко «Обезьяний язык» 1925 г., малограмотные персонажи которого вполне уверенно – «вежливо», «небрежно», «интеллигентно» – употребляют «слова с иностранным, туманным значением» (вроде «пленарное», «кворум», «конкретно», «фактически», «минимально», «индустрия», «президиум» и т. п.), причем в составе штампов складывавшейся тогда официозной советской риторики.
Конечно, подобное легко объяснить низким культурнообразовательным уровнем основной массы носителей русского языка того времени. Любопытно, однако, что гораздо позже аналогичные пропагандистские формулы (но уже в период т. н. перестройки) высоко оценивались и некоторыми лингвистами.
Так, в одной из публикаций перестроечного периода после критики «темного языка бюрократов и догматиков, замысловатого и трескучего, составленного из клише и слов-паразитов», констатировалось возвращение русского языка «в лоно нормального использования и развития… Идет творение новой фразеологии, преодолевающей формализм и открывающей возможность прямого, демократического, откровенного обсуждения сложившегося положения, реальных дел и задач: убрать завалы, искать развязки, прибавить в работе, нужны прорывы, усилить поиск, оздоровить общество, воспитывать словом и делом, стратегия ускорения, нестандартно мыслить, ускорение социального и экономического развития, нравственная закалка кадров, человеческий фактор. Все эти простые и честные, прямые выражения пробуждают творческое мышление, превращают самостоятельную индивидуальность в жизненную потребность людей… Даже неказистые сложения… (самоуправление, самофинансирование, самоокупаемость, ресурсосберегающий, трудосберегающий, высокотехнологичный, наукоемкий, природоохранный) несут в себе заряд правды, момент истины, то есть то, что легло в основу перестройки» [Костомаров 1987: 3–5, 7]. Однако по истечении совсем непродолжительного времени стало ясно, что реальные плоды нового мышления, творчески примененного прорабами перестройки с приоритетным учетом общечеловеческих ценностей, оказались все-таки несколько иными, чем (может быть) предполагалось «не прогибавшимися под изменчивый мир». Впоследствии лексикографы оценили подобные «весьма посредственные штампы» как «негативный материал», который можно использовать при работе над Новым академическим словарем русского языка [Корованенко 1995: 42].
Следовательно, по-видимому, причина обаяния таких магически-манипулятивных словесных блоков заключается далеко не только в уровне образования или в характере профессиональной деятельности адресата.
О проекте
О подписке