Итак, что касается нашего дела, то через полтора месяца после своего убиения Федор Павлович был перезахоронен и перенесен с городского кладбища на монастырское. И упокоился он, наконец, рядом… С кем бы вы думали? Да-да – есть чему удивляться! Рядом с незабвенным нашим старцем Зосимой!.. Да, так и оказались рядом два таких противоположных типа – разве можно было бы представить это заранее? Старец Зосима выбрал себе местечко для упокоения еще заблаговременно. Он почему-то намеренно не захотел упокоиться на скитском кладбище, что, казалось, ему и следовало бы сделать. Ведь со времени основания скита все подвизавшиеся в нем старцы и отшельники там и находили себе последний приют. Но старец Зосима выбрал себе место упокоения на территории самого монастыря. Оно находилось в самой дальней части монастырского кладбища, уже непосредственно у монастырской стены, сложенной в этом месте из рыхлого, источенного временем и мышами песчаника. Алеша еще при жизни старца несколько раз помогал ему прийти сюда и потом, после молитвы, уводил его обратно. А в отсутствие старца – следил за этим местом – под раскидистой дуплистой ветлой, чтобы оно не зарастало крапивой и лопушником. Федора же Павловича сюда определил сам владыка Захария. Он, видимо, руководствовался мотивом – «чтобы не бросалось в глаза» – и повелел определить ему место там, где мало кто бывал из приличной публики. Когда ему сказали, что там уже упокоился преподобный старец, даже рассмеялся, впрочем, как-то грустно, и добавил:
– Большой святости был человек, молиться призывал за всю тварь, всех грешников, даже самоубийц дерзал не лишать сей милости. Вот теперь пусть и покоятся вместе, а святой старец, глядишь, не оставит своим вниманием и любовью, как и учил ранее, – будет вымаливать у Бога прощения сей многогрешной душе.
Владыко Захария, говорят, знал Федора Павловича лично; он, еще будучи в епархиальном управлении в подчинение у предыдущего владыки, сталкивался с имущественными и семейными делами старшего Карамазова, когда улаживались дела с передачей его детей под опеку теткам Миусова. Знал он естественно и старца Зосиму. Правда, злые языки говаривали, что владыка Захария не входил в круг почитателей старца и старческого явления как такового. И теперь не то, чтобы «отомстил», а как бы «показал место» старцу. Уже позже молва донесла его отзыв, что хорошо было бы сделать традицией подобную практику: самых молитвенных и «святых» монахов хоронить рядом с самыми большими грешниками – очень назидательно получится. Это у Бога каждая душа на своем месте и в своем ранге будет, а на земле, своим прахом – все должны быть равны – святые и грешники. Да и люди, ходя на могилки к святым людям, глядишь, не забудут помолиться и о лежащих рядом грешниках. Одним в утешение, другим в назидательную память. Так и легли рядом по обе стороны от ветлы святой преподобный старец Зосима (а мы еще до канонического прославления уже дерзали называть его святым) и убиенный Смердяковым старик Карамазов. Единственное, что не удалось продавить Ивану, выполняя завещание отца своего, – это «неугасимую лампадку» и «неусыпаемую псалтырь». Владыка сослался на канонические правила и прещения: мол, лампадка положена только монахам, а неусыпаемую псалтырь вообще читают только по строго определенной категории официально прославленных Церковью святых (мученикам, преподобным, основателям монастырей и т.д.). Так что Иван вынужден был отступить, добившись главного и посчитав благоразумным не вступать в пререкания по этому поводу. Впрочем, владыка сказал, что никто не мешает зажигать лампадку на могилке и читать ту же псалтырь по «убиенному родителю» в частном порядке.
Пару слов нужно сказать и об упомянутом вскользь Смердякове, точнее, и о его могиле, так как тут тоже вышла своего рода загадочная, даже несколько мистическая история. Федор Павлович оказался положенным рядом не только со старцем Зосимой (о чем, чисто теоретически, он мог предполагать, когда составлял свое завещание), но и со своим незаконным сыном, главное – со своим убийцей Смердяковым. Вот это-то ни при каком раскладе не могло прийти ему в голову, как, впрочем, и всем нам, бытописателям и сторонним наблюдателям. Они оказались разделенными только одной монастырской стеной. Смердяков был похоронен сразу же за ней на территории уже городского кладбища. Все дело в том, что сразу за этой каменной монастырской оградой начиналось это самое городское кладбище, точнее, оно там заканчивалось. И вот в этой части кладбища, самой глухой и заброшенной, прямо у монастырской ограды и оказался похороненным Смердяков, отделенный от могил старца Зосимы и своего родителя только этой самой каменной кладкой. Те, кто выбирали ему место для погребения, руководствовались тем же принципом, что и владыка Захария – подальше с глаз долой. Хоронили его за городской счет – Мария Кондратьевна и ее мать наотрез отказались забирать тело после всех необходимых следственных процедур, говорят, чуть ли не проговорили ту же фразу, что и Митенька на суде: «собаке собачья смерть», что тогда выглядело довольно странно – ибо Смердяков у них жил, все думали, на правах жениха. Впрочем, на втором процессе все прояснится – но об этом речь еще впереди. Итак, Смердякова засунули в примыкающую к монастырю самую глухую часть городского кладбища, где хоронили только бродяг, околевших безродных нищих, самоубийц, а также умерших или казненных преступников – такое редко, но в прежние времена случалось в нашей городской тюрьме. И все-таки справедливости ради нужно сказать, что те, кто определял здесь место для подобных типов, видимо, руководствовались неким религиозным чувством – все же поближе к монастырю, авось их душам будет полегче, да и монахи нет-нет, да и помолятся за таких погибших. Кстати, еще в прошлом веке, в той же самой каменной стене, сюда на городское кладбище вели небольшие ворота, которые уже давно были заложены тем же самым песчаным камнем. Очертания этих ворот до сих пор сохранились и легко просматривались под низкой арочкой, сразу за ветлой, у которой были похоронены старец Зосима и Федор Павлович. С обратной стороны – уже чуть похуже, так как тут было полной буйство зарослей бузины и выродившейся малины, имевшей здесь странно горчащий, а иногда даже прямо горький, вкус. Сюда-то и приткнули могилку Смердякова, не поставив над ней креста, а только табличку с фамилией и датами рождения и смерти. Крест над ней со временем появится, станет предметом нового всплеска активности нашей либеральной Скотопригоньевской публики, но об этом мы пока опустим – надеюсь, со временем найдем место в нашем последующем повествовании.
III
наконец оправдали
Теперь нам пора продолжить историю долгого судебного мытарства Дмитрия Федоровича Карамазова, как он, наконец, был оправдан на повторном процессе, состоявшимся через три года после его осуждения. Я постараюсь не утомлять больше читателей разными процессуальными и юридическими подробностями, хотя, право же, иногда очень тянет, так как и на этом процессе было много занимательного и даже выдающегося в своем роде, о чем толковали не только в нашей местной, но даже и в столичной печати.
Первоначально повторный процесс планировали провести в закрытом режиме – но вмешалась наша общественность, посыпались жалобы в губернию и даже угрозы «дойти до столиц», и разрешение на «открытость» было получено. Еще какое-то время заняло утрясение разного рода юридических нюансов в связи с отсутствием обвиняемого – это тоже вызвало продолжительную бюрократическую переписку между различными инстанциями. Но вот, наконец, процесс открылся. Сторону защиты на этот раз на нем представлял не Фетюкович, а присланный им вместо себя очень похожий на жидка маленький черненький человек (так и хочется сказать «адвокатишко») по фамилии Малиновский. Как-то странно в адвокатской среде не принято обращаться друг к другу по имени отчеству – одни фамилии, вот и он нам не запомнился своими именем-отчеством, а так и остался в памяти адвокатом Малиновским. Впрочем, он был хорошо проинструктирован Фетюковичем, был в курсе малейших тонкостей дела – так что на качестве процесса отсутствие «знаменитого адвоката» особо не сказалась. Что касается самого Фетюковича, то, хотя мы все были убеждены в его долге личного присутствия, сам он так явно не считал, хотя и прислал поздравительный адрес на имя председателя суда от имени своего «частного лица» и «всего адвокатского сообщества». Это обращение зачитал в начале заседания Малиновский, хотя даже это обращение не остановило «злые языки» в предположении, что Фетюкович просто струсил открыто выставляться в этом деле – помнились угрозы и предупреждения во время первой попытки.
Хотя, сказать по правде, большой роли сторона защиты в этом процессе не играла, точнее, и сторона защиты и сторона обвинения на этот раз не сильно противоречили друг другу, а зачастую выступали почти согласовано. И если уж наши скотопригоньевские обыватели и могли назвать «пиесой» какой-то судебный процесс, то именно этот, второй, ну уж ни как не первый. Сторона обвинения была представлена вместо уже безвременно ушедшего от нас Ипполита Кирилловича (а он умер от злой чахотки, не прожив и года после первого процесса), заступившим на его место Нелюдовым Николаем Парфеновичем. Он нам известен по первому нашему роману в качестве судебного следователя. Но и он тоже не «играл первой скрипки» – повторюсь, по практически полной согласованности сторон защиты и обвинения. А это в свою очередь могло быть только благодаря хорошей следственной работе, когда сторонам уже практически не о чем было спорить. И эту решающую следственную сторону, раздобывшую все необходимые доказательства невиновности Дмитрия Федоровича, представлял ни кто иной как наш новый следователь Перхотин Петр Ильич. Мы не зря в первом романе одну из глав посвятили ему и назвали ее «Начало карьеры чиновника Перхотина». Это было действительно начало его головокружительной карьеры, так как, имея солидное столичное юридическое образование, он, наконец, сумел реализовать его, и именно с Карамазовского дела начинается его быстрый взлет, и если на втором процессе он выступал в качестве следователя, то перейдя в судебную часть, к настоящему времени он уже был помощником прокурора.
Нельзя не сказать несколько слов и о его семейной жизни. Ибо сильно нашумела в нашем городе примерно через полгода после суда над Митенькой его свадьба со старшей Хохлаковой. Это действительно была в своем роде «история», ибо уже на свадьбе шептали, что невеста будущего своего женишка «нянчила на руках», что, впрочем, никак не могло быть непременной правдой, ибо она не могла быть старше Перхотина и десятью годами. Но Хохлакова явно расцвела и действительно выглядела гораздо моложе своих лет, а особую прелесть ей придало длящееся какое-то время соперничество между Перхотиным и Ракитиным, соперничество, в котором она, в конце концов, склонилась на сторону Перхотина. Ракитин, говорят, после этого «проигрыша» и уехал окончательно в Петербург, раздосадованный и обозленный. А Хохлакова, видимо, продолжая находиться в эйфории от брачных уз, долго не могла решить, как она будет теперь прозываться. Она решительно отказалась взять «чистую» фамилию – «Перхотина», ибо это, дескать, будет, как она выразилась, «изменой родовым корневищам и плодам». И какое-то время находилась в мучительно-сладостном колебании, как изменить свою фамилию и называться – «Хохлакова – Перхотина» или «Перхотина – Хохлакова»? Петр Ильич совсем не препятствовал ее воле в этом плане, даже высказываемой и публично. А она говорила, что вариант «Перхотина – Хохлакова» ее не устраивает, так как несет в себе «родовые пережитки семейного домостроя» с «мужеподобным преобладанием маскулинного элемента», а вариант «Хохлакова – Перхотина» претит ей наигранным «эмансипе» с выставлением наружу того, что должно быть «только в недре семейного очага». Говорят, непрестанно повторяя: «C`est tragique!.. Choix impossible!..1», она дискутировала и колебалась еще и при записи в паспортном столе и разрешила свои колебания «горячей молитвой» пред иконой Богородицы в кабинете у начальника паспортного стола и вытаскиванием жребия (из двух бумажечек с вариантами), определившего ее «окончательно и бесповоротно» как Перхотину – Хохлакову.
Но вернемся к Петру Ильичу, ибо это благодаря его юридическому гению Дмитрий Федорович смог быть оправдан на повторном процессе. Прежде всего Перхотин взялся за исследование денег, принесенных Иваном на суд от Смердякова, которые так безосновательно и легкомысленно были заявлены деньгами самого Ивана Федоровича. Они так и пылились в качестве приобщенных к делу «вещественных доказательств», но стали таковыми и обрели свою подлинную силу в качестве этих самых «вещественных доказательств» только благодаря усилиям Петра Ильича. Тщательно списав номера и серии купюр, он отправился в банки, где содержался капитал старика Карамазова, а последний, кстати, держал свои деньги в разных банках, порой перемещая их из одних в другие, более преуспевающие, чем тоже способствовал приросту процентов. В этих банках Петр Ильич узнал одну очень важную подробность: оказывается, старые, потрепанные банкноты время от времени обмениваются по существующей в нашем государстве процедуре на новые и, получив новые купюры, банки должны были фиксировать их номера и серии с тем, чтобы определить время их последующего хождения и износа. Большинство купюр в пачке Смердякова были новыми – это естественно, старый обольститель даже этой подробностью хотел угодить своей пассии, Грушеньке, – и Петр Ильич не зря рассчитывал на удачу. И действительно, он нашел банк, в котором и были сняты стариком эти деньги, более того, серии всех новых купюр из пачки точно соответствовали зафиксированным в самом банке сериям и номерам, а значит, это и были те самые деньги, а не какие-то другие, о чем бездоказательно заявил на прошлом суде Ипполит Кириллович. Это подтвердилось и еще одним доказательством. Оказывается, уже упомянутому нами Ильинскому батюшке, Федор Павлович пожаловал на рясу» тоже, не много ни мало, сторублевую купюру. (Такие приступы щедрости с ним иногда случались.) К вящей радости Перхотина тот не успел ее «пустить в оборот», положил «под спуд», задумав обновить иконостас, и вот, оказалось, что на этой купюре серия и номер совпали с записанными в банке. Только не в этом, где были записаны деньги, предназначенные Грушеньке, а в другом и некоторыми годами ранее – ибо купюра была уже не новой. Это ничего напрямую не доказывало, но все же служило подтверждением, что все деньги, связанные с Федором Павловичем, действительно принадлежали ему и не имеют какого-то «потустороннего» происхождения.
Уже на этих фактах можно было бы выстроить доказательную базу для оправдания Митеньки, но Петр Ильич на этом не ограничился. Он нашел и живого свидетеля, чьи свидетельства не просто потрясли, а порой заставляли содрогаться и краснеть многих присутствовавших на повторном судебном заседании. Этим свидетелем стала Марья Кондратьевна Белокопытова (мы кажется, в первом нашем повествовании не приводили еще ее фамилии), бывшая, как все думали, невеста Смердякова, но, как оказалась, главная причина его, как выразился адвокат Малиновский, «перемещения с этого незабвенного света на тот» и еще по, по его выражению, «штучка еще та». Как известно, она первая обнаружила повесившегося Смердякова, была страшно потрясена, по свидетельству всех очевидцев – «тряслась как осиновый лист», но это потрясение как-то уж очень быстро прошло, так что они с маменькой даже не захотели забрать из морга их предполагаемого «жениха и зятя». Не прошло и пары месяцев после суда над Митей, как мы все поразились неожиданному богатству этой, как мы помним, бедной прежде семьи, где Марья Кондратьевна не брезговала ходить за супом на кухню к Федору Павловичу и где, собственно, и познакомилась со Смердяковым. Так вот, они приобрели себе очень добротный домик практически в центре нашего города, а со временем даже открыли небольшой магазинчик, где стали торговать так любимыми Марьей Кондратьевной платьями с длинными богатыми шлейфами и некоторыми другими атрибутами женского гардероба. На все это требовалось никак не менее двух, а то и трех тысяч, и маловразумительные объяснения о получения наследства от каких-то дальних «родственников-благодетелей» едва ли кого удовлетворили. Но самым неожиданным оказалось даже не это. Вскоре обнаружилась, что Марья Кондратьевна беременна. Это очень долго с помощью тех же самых платий и продолжительных болезней скрывалось, но шила в мешке не утаишь – и сие новое обстоятельство стало предметом острейших и язвительнейших зубоскальств нашей Скотопригоньевской публики. Однако Марья Кондратьевна не смущалась кривотолками и до поры до времени хранила тайну происхождения своего «плода», и только после его рождения разразился скандал, который сразу приобрел какую-то мистическую окраску. С трехдневной девочкой (а это была девочка – подробный разговор о ее судьбе у нас еще впереди) она явилась в карамазовский дом, где в то время никто не проживал, и всучила своего ребенка… Кому бы вы думали? Старику Григорию!.. Слова, которые она при этом произнесла, невозможно дословно воспроизвести в печати, но смысл был примерно такой – «забирайте свое проклятое отродье обратно».
И этот поворот своей судьбы Григорий воспринял стоически, хотя его верная жена Марфа Игнатьевна, говорят, вопила и билась в истерике от суеверного ужаса. У девочки на одной ножке оказалось четыре пальчика. (Ежели читатели помнят, то у собственного их давно умершего ребенка было их шесть и тоже на левой ножке.) Григорий по этому поводу, угрюмо уставившись куда-то в пол, – нет, он, конечно, тоже был поражен не меньше Марфы Игнатьевны, только не выражал свои чувства так бурно – сказал свою очередную загадочную фразу, которые, похоже, приходили к нему откуда-то свыше:
– Что ж, старуха, Бог не забыл нас своею карою. Порода Смердяковская требует восполнения…
И уж конечно, никто бы не смог добиться от него, что он имеет в виду. Девочка так и осталась у них, и ничтоже сумняшеся – несомненно, что это было решение Григория – ее назвали Лизой. Это, видимо, в честь ее уже поистине легендарной бабки – Лизаветы Смердящей. Правда, ее имя как-то очень быстро трансформировалось в уменьшительный вариант – Лизка. И этот вариант настолько закрепился за ней, что никто по-другому и не помышлял ее называть. Впрочем, пока не будем забегать вперед – вернемся к повторному суду.
Марья Кондратьевна была вызвана на суд в качестве свидетеля и дала там свои показания, причем, настолько откровенные, что некоторые дамы выбегали из зала суда с визгами, пунцовые от стыда и затыкая уши руками. Но еще до выступления Марьи Кондратьевны на суде был опрошен один очень важный свидетель, давший невероятно ценные показания – Катерина Ивановна Верховцева. Она заявила суду, что три года назад незадолго до первого процесса ходила к Смердякову и дала ему три тысячи (опять три тысячи!), чтобы он выступил на суде с «признанием» о своем преступлении. Катерина Ивановна особенно напирала на то, что она всегда верила в «неповинность» Дмитрия Федоровича, а ее «истерическое», как она сама сказала, выступление на прошлом суде, объясняется нервным срывом, вызванным переживаниями по поводу состояния здоровья Ивана Федоровича, ее будущего (сейчас уже настоящего) мужа. А три тысячи она принесла Смердякову, чтобы поддержать его материально после суда – чтобы он не боялся за свою судьбу по его итогам. Она рассказала, что Смердяков поначалу очень недоверчиво воспринял ее заверения в том, что его могут полностью оправдать, признав его покушение на убийство временным помешательством, «аффектом», вызванным болезненным его состоянием. Но, в конце концов, деньги взял, сказав, что «подумает», но выступит с признанием только в том случае, если Катерина Ивановна «навсегда» сохранит тайну ее визита и выданных ему денег – что последняя ему и пообещала. Точнее даже не пообещала, а «поклялась», и видно было, как Катерину Ивановну все-таки беспокоит необходимость открытия этой «клятвенной тайны», хотя и она заявила, что клятвы отцеубийце и самоубийце не имеют для нее никакого значения.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке