Читать книгу «Мечта о Французике» онлайн полностью📖 — Александра Давыдова — MyBook.
image

Даже не знаю, чем меня привлекла рекламная страничка международного пансиона для неприкаянных художников (в рекламе говорилось «художников любого профиля»). Да, очень красивая, даже изысканная, местность – невысокие горы, чуть повыше грузных дождевых туч, поросшие лесом и отчаянной желтизны кустарником, горные террасы, ухоженные трудом хлебопашцев, но мало ли на свете красивых мест? Однако за этой гламурной роскошью мне почуялась какая-то особая нота, чистый и верный звук – сущий манок для моей души, которая везде будто иностранка. Не обладая музыкальным слухом, в мелодии, бередящей иль, может, ласкающей, самый, по моим понятиям, что ни на есть корень мироздания, он, разумеется, не ложь и не скука, я всегда различаю какой-то несомненный для меня, хотя и отнюдь не акустический, что ли, звон. Впрочем, «звон» в данном случае пустое слово. Скорей речь идет о неких особых нотах, вне привычной гаммы, чтоб уловить которые, вовсе не нужен музыкальный слух, – не исключу, что здесь он даже помеха.

Художник ли я? В привычном смысле – да нет, конечно. Приятно думать, что я не овладел никаким художеством лишь опять-таки из-за лености, нехватки упорства и прилежания, необходимого, чтоб совладать с каким бы то ни было материалом, ему навязать собственную волю. Трудней признать, что у меня попросту нет никакого таланта, который оправдал бы мои некоторые, правда, не такие-то многочисленные жизненные чудачества. А без даже мелкого талантика кто я, собственно, такой? Пустопорожняя экзотика – по сути, никчемная, но весьма требовательная к жизни личность, неудачливый ловец вечно ускользающих смыслов. Но если речь о «любом профиле», то я, видимо, действительно художник: мои мечты и фантазии всегда ярко разукрашены, мысли, случается, даже афористичны, почти парадны, а вымышленные мною сюжеты, кажется, достойны великих романов. Однако попробуй все это выразить словом, красками, нотами, получается (разумеется, пробовал) нечто не то чтобы бездарное, неприглядное, но куцее, несовершенное, в каком-то изломанном чувстве и приблизительном выражении. (Кто знает, возможно, я потенциальный мифотворец?) И все ж, учитывая, безусловную художественность моей натуры, я себя счел достойным горного парадиза с довольно скромной оплатой жилья и услуг. Без колебанья заполнил краткую анкету, где себя и назвал «художником чувства и мысли», что вполне устроило хозяйку пансиона, тем более в туристическое межсезонье.

Милейшая, надо сказать, молодая женщина, с дипломом по слегка пугающей всех отпрысков тоталитаризма специальности – «администрирование искусством». Жуть какая! Однако в ее университете, видимо, учили весьма деликатному администрированию, которое заключалось в том, чтобы создать атмосферу, благоприятную для творчества «любого профиля». А что для этого нужно? По моим понятиям, ничего, кроме доброжелательства, неназойливости и минимальной организации быта. В этом хозяйке помогали повар и еще, думаю, горничная, но тихонькая, незаметная – кто-то ведь исполнял черную работу: мыл посуду, наводил порядок в комнатах, изредка менял постельное белье. (Еще там жили два одинаковых черных котенка по кличке Джотто и Чимабуэ.) Правда, одно условие отличало этот скромный пансион от обычного хостела: каждый творец был обязан рано или поздно обнародовать результаты своих трудов на ниве искусства, тем подтвердив звание художника. Но разве такая уж беда где-то раз в неделю из вежливости выслушать переведенные на корявый инглиш какие-нибудь там японские хокку на современный лад или уважительно покивать головой, разглядывая свежесозданную картину приезжей абстракционистки? Сам же я отговариваюсь тем, что пока не созрел в мысли и чувстве, – и это правда. Прежде-то я был весьма легок и на мысль, и на чувство, эмоционален и подвержен умственным увлечениям, теперь они вызревают медленно, но уже не легковесны, а мне указуют путь. Надо сказать, что и этот блокнотик, и рекламную шариковую ручку с адресами, электронным и географическим, хостела я обнаружил на письменном столе в своей вполне уютной комнатке как безвозмездный дар и все-таки, наверно, неназойливое побуждение к творчеству.

Разноплеменное соседство меня вполне устраивает. Благо постояльцы вовсе ненавязчивы, поскольку, как и свойственно художникам, увлечены исключительно собой. Притом это не какие-то заносчивые, прославленные творцы, а почти самозванцы. Собственно, как догадываюсь, от меня отличающиеся только большей дерзостью и, возможно, менее взыскательным вкусом, по крайней мере, относительно собственного творчества. (Был издавна уверен, что графомания – не отсутствие таланта, а именно вкуса.) Поэтому понятие «неприкаянный художник», достойно не только меня, но и любого из здешних постояльцев: хмуроватой финской четы, напоминавшей обликом, одеждой, мимикой и вообще повадкой сильно потрепанных жизнью байкеров, избыточно вежливой японки средних лет, задумчивого, довольно бесцветного испанца (я-то воображал, что они сплошь тореадоры), польки с чуть унылым обликом, видимо женщины трудной судьбы, и бородатого араба с каким-то подозрительным, ускользающим взглядом.

Симпатичная хозяйка мне сразу же объяснила «художественный профиль» каждого: финны – оба фотохудожники (они каждое утро отправлялись на велосипедах искать подходящую натуру), японка – поэтесса, испанец – сценарист мыльных опер, полька – живописец, араб – специалист по файер-шоу. Возможно, это политкорректное наименование терроризма, что, вероятно, тоже некий род искусства, но араб, пожалуй, самый тихий и неприметный из всех этих мало востребованных творцов: в разговоры вступает редко и неохотно, только вечно пощелкивает клавишами своего нотбука да еще три раза в день совершает намаз на полянке перед домом, прямо под моим окном. Таковы немногочисленные в осеннюю межеумочную пору обитатели этого скромнейшего парадиза. На мой вкус, вполне пристойная публика. И главное, повторю, ненавязчивая, неспособная мне помешать созреть в мысли и чувстве. Правда, чуть смущала необходимость, встречаясь с моими сожителями по несколько раз на дню, изображать слишком уж радушную, очевидно неискреннюю, улыбку. Но это была все же минимальная, как я считал, временная, уступка мнимостям, борьбе с которыми я твердо решил посвятить остаток жизни. Общались мы на принятом международном языке, то есть пиджин-инглише, которым все владели одинаково бойко. Очень удобный язык – им, разумеется, не выразить всю глубину человеческой личности, он чужд метафизики, но вполне пригоден для поверхностного общения – обмена необходимой информацией и проявления, – как добавки к дежурной улыбке – столь же ни к чему не обязывающего доброжелательства. Подозреваю, что в подоплеке всех нынешних национальных языков таится этот самый пиджин-инглиш. По крайней мере, если это пока и не совсем так, то за ним будущее.

И одноэтажный домик мне сразу глянулся – вроде и неказистый, но, как говорится, экологичный, точно, нераздражающе, вписанный в горный ландшафт. Сразу ясно – это бывший, хотя и основательно перестроенный коровник, что отнюдь не отрекающийся от своего плебейского происхождения. Наоборот, будто им еще и гордится, самодовольно подчеркивает рустическую преемственность быта. Ну пусть коровник, – даже символично, ибо где как не в загоне для домашней скотины исток Рождественской сказки? Тем более внутри он вполне комфортабельный, со всеми положенными удобствами нынешней цивилизации, но без их переизбытка: простая сельская мебель; разумеется, горячий душ и ватерклозет, на кухне, что одновременно столовая, помимо газовой плиты, микроволновки, тостера и посудомоечной машины – традиционный крестьянский очаг и все ж грубо, но прочно слаженные ясли…

А все-таки увлекательное дело выводить на бумаге букву за буквой, слово за словом. Это тебя приобщает будто к иной, чем твоя, судьбе, к неиссякающему мирозданью, где ты не пешка и не жертва, а которому отчасти хозяин. К чему ж сетовать, что выходит вовсе и не дневник, а скорей повесть моей жизни, где я одновременно герой и автор, которую рассказываю сам себе, как постороннему, выявляя сюжет моего существования, было потерявшийся в суматохе будней? Я так пристрастился к этому непривычному мне занятию, что и не заметил, как солнце уже присело на горный пик и теперь там торчит, как на колу отрубленная голова. Вот-вот услышу трубный призыв польской художницы на вечерние посиделки. Дело в том, что дама с трудной судьбой немного попивает, а я для нее тут единственный собутыльник: своего рода славянское братство. Остальные пьют цивилизованно (даже и финны) – бокальчик вина за обедом, не говоря уж об арабском пиротехнике, твердо придерживающемся шариата. Не скажу что тягостная повинность, поскольку женщина нуждается не в собеседнике, а в слушателе, – если молчаливом, так и еще лучше. Чего ж плохого скоротать часок-другой на пристроенной к хлеву открытой террасе, там попивая местное кисловатое, но довольно приятное, терпкое на вкус винцо, притом думая о своем и машинально считая падучие звезды? Покой, благодать, непривычная мне беззаботность! Можно и не прислушиваться к полупонятному бормотанию соседки, в данном случае с непрошенной откровенностью изобличавшей мужское скотство. (Что ли, намек? Недаром ее зовут Эвой. Но из меня-то сейчас, даже и в этом раю, никакой Адам. Я б скорей нашу хозяйку избрал Евой, но не решусь к собственной судьбе, которая сейчас колеблется, как шарик, зависший на ребре, еще приплести чужую, – это было б и негуманно, и неразумно.) Впрочем, к этим вечерним посиделкам я даже успел привыкнуть, будучи несомненно человеком привычки.