Читать книгу «Ложится мгла на старые ступени» онлайн полностью📖 — Александра Чудакова — MyBook.
image

8. Гений орфографии Васька Восемьдесят Пять

Всякий раз, когда Антон видел кирпич или слово «кирпич», он вспоминал Ваську Гагина, который это слово писал так: кердпич. Слово исчерчивалось красными чернилами, выводилось на доске. Васька всматривался, вытягивал шею, шевелил губами. А потом писал: «керьпичь». Когда учительница поправляла: падежи не «костьвенные», а косвенные, – Васька подозрительно хмурил брови, ибо твёрдо был уверен, что названье это происходит от слова «кость»; Клавдия Петровна в конце концов махнула рукой. Написать правильно «чеснок» его нельзя было заставить никакими человеческими усилиями – другие, более мощные силы водили его пером и заставляли снова и снова догадливо вставлять лишнюю букву и предупредительно озвончать окончание: «честног».

Из своего орфографического опыта он сделал незыблемый вывод: в русском языке все слова пишутся не так, как произносятся, причём как можно дальше от реального звучания. Все исключения, непроизносимые согласные, звонкие на месте произносимых глухих, безударные гласные – всё это бултыхалось в его голове, как вода в неполном бочонке, который везут по ухабам, и выплёскивалось с неожиданной силой.

В четвёртый класс измученная Клавдия Петровна перевела Ваську с переэкзаменовкой по русскому языку. Васькин дядька (родителей у него не было) отчесал его костылём. И пообещал повторить воспитание осенью, если Васька не перейдёт в следующий класс.

Надо было Ваську выручать. Мы стали писать с ним диктанты. Результат первого был ошеломляющим. В тексте из ста слов мой ученик сделал сто тридцать ошибок. Дед посоветовал, проработав их с Васькой, ту же диктовку повторить. Васька сделал сто сорок. Дед сказал, что за тридцать пять лет преподавания такого не видывал – даже в партшколе и на рабфаке. Мне тоже с тех пор приходилось читать разные тексты – заочников, слушателей ветеринарных курсов, китайцев, вьетнамцев, студентов с Берега Слоновой Кости, корейцев. Ничего похожего не было и близко. Думаю, и не будет. Васька был гений и, как всякий гений, был неповторим. Где, чья изощрённая фантазия додумалась бы до таких шедевров, как «пестмо», «педжаг», «зоз-тёжка»? Когда и кто бы ещё смог «абрикос» превратить в «аппрекоз»?..

Это был мой лучший друг. Когда в четвёртом классе (Вася бы написал: «в клазсе») учительница дала тему домашнего сочинения «Мой друг», я не размышлял и секунды. Начало пошло легко: «У меня есть друг. Летом, когда было очень жарко, мы писали с Васей диктанты». Однако дальше, когда следовало осветить уже Васькину помощь другу, то есть мне, писанье застопорилось. В памяти всплывало что-то не то: как Вася таскал для меня огурцы с тёткиной грядки или отдал обратно часть выигранных у меня же пёрышек, чтобы мы могли играть в эту запрещённую азартную игру дальше. Или вспомнилась история со штанами. Была такая весёлая забава: пока ты купаешься в речке, твою штанину завязывают узлом. Узел затягивают двое – вроде перетягивания каната. После этого штанину ещё замачивают. Развязать такой узел детскими пальцами и зубами практически невозможно. Я энергично приступил к описанию подобного эпизода, где главным героем был Вася. «Однажды жарким знойным летом, когда всё живое стремится к воде, мы пошли купаться». Начало своей художественностью мне понравилось. Но дальше пошло хуже: «Пока я купался, Вася не дал завязать узлом мою штанину…» Это была неполная правда, и я добавил: «и замочить её в тине, чтобы она стала грязная и скользкая и чтобы её нельзя было развязать». Это была уже неприкрытая правда. Но что-то главное из масштабов Васиной услуги всё же ускользало. Я долго грыз конец ручки, выплёвывая голубую краску, и закончил: «И я не пошёл домой без штанов». Получалась уже полная чепуха. Явно не подходила для школьного сочинения и другая тема, связанная с Васиным великодушием и добротой, – как он всегда оставлял докурить своим товарищам не «двадцать», а «сорок», т. е. окурок, составляющий лишь немногим меньше половины папиросы.

Но сочинение не могло остаться без конца. Не миновать было обращения к деду. Правда, он мог сказать: «Неудобовразумительно, в написаньи очень длительно»; однако он заметил только, что ограничился бы одной фразой общего характера, и тут же такую фразу предложил: «Приятель в моих делах также принимал живейшее участие, оказывая мне всяческую помощь, и во всех превратностях судьбы на него можно было положиться вполне». При этом дед особенно хмурил брови – как всегда, когда усиливался не рассмеяться. Но я очень торопился, и мне было не до дедовых бровей.

Через два дня Клавдия Петровна, раздавая сочинения, спросила:

– Антон, а какие превратности судьбы ты имел в виду?

Я молчал, потому что «судьба» в моём сознании тесно связывалась со словом «суд» – в этом соседстве они всегда оказывались в речах и деда, и бабки. Объяснить это было сложно. Но я всё-таки выдавил:

– Это когда меня будут судить.

– Судить? – поразилась Клавдия Петровна. – Тебя?..

– Ну, когда я вырасту.

Клавдия Петровна больше не расспрашивала.

Когда в этот приезд Антон её навестил, ей, как и деду, было за девяносто, она уже не помнила ничего и Антона. Но когда он произнёс: «превратности судьбы», в её водянистых глазах что-то мелькнуло и остановилось.

– Да, это ты… и Вася. Как же! – учительница оживилась. – Он ещё писал «пестмо», а «во втором» – с четырьмя ошибками: «ва фтаромм». Надо ж было изобрести! – она восхищённо всплеснула слабыми руками. – Это мог только он!

Но прославился Василий не своей орфографией, с которою был знаком лишь узкий круг. Славу ему принесло художественное чтение стихов – его главная страсть.

На уроках он о чём-то думал, шевеля губами, и включался, только когда Клавдия Петровна задавала на дом читать стихотворение.

– Назуст? – встрепёнывался Васька.

– Ты, Вася, можешь выучить и наизусть.

Он выступал на школьных олимпиадах и смотрах. На репетициях его поправляли, он соглашался. Но на сцене всё равно давал собственное творческое решение. Никто так гениально-бессмысленно не мог расчленить стихотворную строку. Стихи Некрасова:

 
Умру я скоро.
Жалкое наследство,
О родина, оставлю я тебе, —
 

Вася читал так:

– Умру я скоро – жалкое наследство! – и, сделав жалистную морду, широко разводил руками и поникал головою.

Отрывок из «Евгения Онегина» «Уж небо осенью дышало», который во втором классе учили наизусть, в Васиной интерпретации звучал не менее замечательно:

 
Уж реже солнышко блистало,
Короче: становился день.
 

После слова «короче» Вася деловито хмурил свои густые тёмные брови и делал рубящий жест ладонью, как завроно Крючков.

Энергичное обобщение в стиховой речи Вася особенно ценил. Строку из «Кавказа» «Вотще! Нет ни пищи ему, ни отрады» он сперва читал без паузы после первого слова (его он, естественно, принимал за «вообще»). Но Клавдия Петровна сказала, что у Пушкина после него стоит восклицательный знак, а читается оно как «вотще», то есть «напрасно». Вася, подозрительно её выслушав (учителям он не доверял), замечанье про «вотще» игнорировал, про паузу принял и на олимпиаде, добавив ещё одну домашнюю заготовку, прочёл так: «Вааще – нет ни пищи ему, ни отравы!»

В «Родной речи» были стихи:

 
Я – русский человек, и русская природа
Любезна мне, и я её пою.
Я – русский человек, сын своего народа,
Я с гордостью гляжу на Родину свою.
 

Имя автора изгладилось из моей памяти. «Любезна» и «пою» тяготеют к державинскому времени, но «сын своего народа» – ближе к фразеологии советской.

Вася, встав в позу, декламировал с пафосом:

 
Я русский человек – и русская порода!
 

И гулко бил себя в грудь. По эффекту это было сопоставимо только с выступленьем на районной олимпиаде Гали Ивановой, которая, читая «Бородино», при стихе «Земля тряслась, как наши груди» приподняла и потрясла на ладонях свои груди – мощные, рубенсовские, несмотря на юный возраст их обладательницы.

Шедевром Васи было стихотворение «Смерть поэта»: «Погиб поэт – невольник! Честипал! Оклеветанный! – Вася, как Эрнст Тельман, выбрасывал вперёд кулак. – Молвой с свинцом!»

Дальнейшую интерпретацию текста за громовым хохотом и овацией разобрать было невозможно. Васька был гений звучащего стиха.

Его пробовали исключать из списка участников очередной олимпиады. Но на совещании директоров школ-участниц завроно Крючков неизменно спрашивал директора нашей школы: «А этот, поэт-невольник, будет что-нибудь декламировать?» И Гагина срочно вписывали обратно.

Начиная с четвёртого в каждом классе он сидел – всё из-за того же русского языка – по три года. Дядька после получения очередного известия о второгодничестве вздувал Ваську костылём, после чего воспитательный вопрос считал исчерпанным.

К шестому классу это был здоровенный 16-летний парень с мощной мускулатурой и широкими плечами. Начиная с мая месяца он ночевал не в избе, а на сеновале. Вскоре туда же переселялась Зинка, его кузина, в свои пятнадцать выглядевшая на девятнадцать. Всё лето Васька жил с ней как с женой (они даже ругались по утрам, и Зинка, девка здоровая, один раз спихнула Ваську с повети). Тётку это почему-то не волновало; каждый вечер, после ужина, она командовала: «Дети, марш на сеновал!» (Зимой эти дети жили с нею и её мужем в одной комнате.) Васька свою связь передо мной не скрывал, но особенно про неё и не распространялся – может, потому, что я смертельно ему завидовал.

В шестом классе они вернулись в свою деревню. Последним, дошедшим до меня в чужой передаче его шедевром стало слово «арарх» – так, полагал Вася, называлось явление, обозначаемое в учебнике как «феодальная иерархия».

Прозвище у Васьки было «Восемьдесят Пять». Почему – никто не знал. Но Ваське оно чем-то очень подходило.

9. В бане и около

Венцом сегодняшнего маршрута была баня. Утром, уходя, Антон сказал деду, желая его развеселить:

– Таз брать?

В Антоново время в баню ходили не только со своими вениками. Отец Антона, человек в городе уважаемый, учитель, известный лектор общества «Знание», шествовал через город с огромным белым эмалированным тазом: шаек в моечной не хватало, и кто со своим тазом – шёл без очереди.

Баня была на месте – краснокирпичное одноэтажное здание со странно, у самой крыши расположенными окнами – чтоб не подглядывали. Её, как и школу, построил купец Сапогов; Антон долго считал, что благотворитель – такая должность, тот, кто строит главные здания в городе: больницу, почту, школу, райком партии. Всё это были большие дома, из кирпича или могучих брёвен, рассчитанных на вековое стояние.

И теперь, в конце века, они стоят так же прочно, не оседают, не гниют, не требуют капитального ремонта.

Баня была не просто моечным заведеньем – она была клубом, кафе. В предбаннике отдыхали после парилки (парились жестоко, до морока, выскакивали, как из преисподней), помывшись, долго сидели в чистых кальсонах, попивая клюквенный морс, домашнюю бражку (мысль о том, что мог быть буфет, никому и в голову не приходила), курили, не торопясь одевались. И разговаривали – из-за этого Антон с одеваньем всегда сильно запаздывал, слишком много интересного рассказывали, сидел раскрыв рот. Как-то, услышав, что отец выговаривает ему за это, сидевший на соседней скамейке, завернувшись в огромное трофейное полотенце, сосед, капитан Сумбаев, солдат шести войн, как он себя именовал, сказал:

– Ты же будущий боец. Отменили в младших классах военную подготовку. А зря! За сколько может одеться солдат? У кого часы с секундомером? Засекай. Минута будет – скажешь.

Открыв шкафчик, где вся одёжа была разложена в невероятном порядке, капитан, как будто и не очень торопясь, надел бельё, галифе, неуловимыми движеньями, как фокусник, в несколько секунд обернул ступни белоснежными портянками, которые до этого были аккуратно расправлены на жерлах сапог, влез, звякнув медалями, в гимнастёрку, затянул ремень и, ещё успев провести по редким волосам гребешком, притопнул и прищёлкнул каблуками.

– Пятьдесят пять, – сказал владелец секундной стрелки.

Антон глядел зачарованно – и больше всего на сапоги, сверкающие, как карагандинский уголь-антрацит. Из-за забора он иногда видел, как Сумбаев чистил их на крыльце. Антон успевал дойти до колодца, набрать воды, сходить ещё раз – капитан, громко плюя и стуча щёткой о щётку, всё чистил. Осенью при чебачинской грязи хватало этого блеска на полквартала, но он чистил всё равно. Это было непонятно. Отец же – неизменно восхищался. Сам он тоже придавал чистке сапог большое значенье, варил с помощью мамы гуталин по особенному рецепту, взятому ещё в Москве у знакомого ассирийца на углу Тверской и бульваров. Гуталин получался неважный (не тот воск, разве это воск? стеарин), плохо растирался, сапог приходилось греть при открытой заслонке у печки, и когда после войны отец поехал в Москву, то навёз множество баночек, бутылочек и разноцветных бархоток, после чего мог соперничать с Сумбаевым в зеркальной гладкости сапожных головок и мягком глубоком блеске гармошек голенищ.

Баня была клубом, своей газетой. Поэтому в неё ходили даже тогда, когда мытьё там не очень отличалось от домашнего – замерзал водопровод («Мелкое заложение», – говорил работник водокачки Гурка), воду привозили на быках, заливали в котёл вёдрами и выдавали по норме – четыре шайки на человека. Именно в предбаннике я впервые услышал про Васю Тёркина, который воевал «в соседнем батальоне» и про которого один поэт, тоже наш брат-фронтовик, майор, так здорово написал – про всё: про окопы, про кормёжку и про баню тоже: «Не спеша надел солдат новые подштанники, не спеша надел штаны и почти что новые, с точки зренья старшины, сапоги кирзовые». С точки зренья старшины! Это тебе не вошь на блюде, это промеж нас потереться надо! Тут же сказали, что майор этот – из кулацкой семьи, которая вся кукует где-то на поселении за Уралом, и что через такие стихи её должны бы отпустить или, по крайности, срок скостить – но вряд ли, не зависит, Русланова сидит вон уж сколько.

Может, из-за того, что близко были Карлаг, Долинка и другие большие лагеря, или потому, что в Чебачье приезжали для отбытия послелагерной ссылки из самых разных мест, но осведомлённость жителей была поразительна. И с младых ногтей Антон знал, что Козин отбывает срок под Магаданом, а Зоя Фёдорова – в Дубровлаге, жена Зиновьева отмотала срок и после войны работает воспитательницей в детсаду в Магадане, что сидят жёны Калинина и Молотова. Рассказывали с таинственными лицами подробности: продукты жене Молотов отправляет туда на самолёте – белый хлеб, колбасу там, шпроты. Фамилия её Антону очень нравилась: Жемчужина (до она была главная в стране по духам и одеколонам). Слышал Антон и то, что в войну самые большие посадки и расстрелы были после крупных поражений на фронтах и осенью, когда предстояло собирать урожай, что сажали волнами: волна дворян, волна инженеров, учёных, церковников, партийцев.

Маленьким Антон иногда ходил в баню с мамой. Женское отделение он любил гораздо больше: в предбаннике был большой фикус в кадке, а в моечной разглядывать было что, картины эти запечатлелись навсегда. Но с шести лет мама его брать с собою перестала. Друзья его продолжали ходить в баню с матерями уже будучи школьниками, и не первого класса, и, бывало, встречали там своих учительниц. Васька Гагин получил однажды намыленной мочалкой по физиономии, когда слишком долго рассматривал старшую пионервожатую – ещё шею вытянул, гадёныш. «Ну чего шумишь, – успокаивала её Васькина тётка. – Не Лемешева я сюды привела, ребёнка!» Учительницы выговаривали банщице Петровне, она давала обещанья больших впредь не пускать, но всё равно пускала, потому что была женщина добрая и понимала, что мальчику послевоенной безотцовщины идти больше не с кем (без взрослых – не разрешалось).

Антона отправляли мыться с дедом. Самое лучшее в бане было – мочалка, огромная, лохматая, взбивавшая чудную пену. Когда поистёрлась довоенная губка, дед принёс с конного двора две рваные рогожи; из них он дня три дёргал мочалу, Антон немножко ему помогал.

– Дедка, а как ты узнал, что там есть рогожи?

– Где извозчики и лошади – не может не быть. Накрыть поклажу, да и самому укрыться в непогоду.

Мочалку у деда нередко просили – те, кто мылись носовыми платками, холстинками. Дед давал, но без особого удовольствия.

– Дед, а почему они не надёргают, как мы, себе такую же?

– Спроси у них.

Отец в баню ходил гораздо чаще чем раз в неделю, изыскивая предлоги всяческие: уголь разгружал – надо отмыться, в лес за дровами ездил – надо прогреться, бывший ученик можжевеловый веник подарил – надо опробовать, никогда не паривался. Бабка поглядывала неодобрительно: стирки на одиннадцать человек и так было выше головы, отец же, кроме чистого белья, всякий раз требовал свежее полотенце, а то и два, чтоб как в Сандунах.

1
...
...
20