Суровцев стоял перед ним в грязном, замасленном ватнике, в обледенелых – потому что нередко приходилось шлепать по воде в кирзовых сапогах, с которых здесь, в тепле, уже потекли тонкие струйки. Вызов на КП застал его в тот момент, когда он лазал по паромной пристани, отремонтированной после того, как вчера вечером в нее угодил снаряд: пристань требовалось восстановить быстро – работать днем не давала вражеская артиллерия, – а надо было, чтобы с наступлением темноты здесь опять могли швартоваться паромы.
Убедившись, что пристань теперь уже в исправности, Суровцев намеревался соснуть в своей землянке хотя бы часа два. Он очень устал: всю ночь пришлось руководить переброской на плацдарм людей и танков. Последний танк подошел к переправе часов в шесть утра. Суровцев распорядился подтянуть к пристани паром и дал команду высунувшемуся из люка механику-водителю загонять машину на деревянную площадку, укрепленную на двух понтонах.
Водитель с сомнением глядел на эту шаткую основу, покачивающуюся на черной воде, пока Суровцев не рявкнул на него. Водитель исчез в люке, через минуту заработал двигатель, и танк медленно пополз на паром, который удерживали за причальный канат четверо бойцов-понтонеров.
В этот самый момент в воздухе с хлопками и шипением взорвались немецкие осветительные ракеты, а еще несколько мгновений спустя на пристань обрушились тяжелые снаряды и мины. И сразу же загрохотала в ответ наша артиллерия.
Танк резко подался назад: водитель, видимо, решил, что понтонеры разбежались из-за обстрела и зыбкий деревянный настил, никем теперь не удерживаемый, уплывет из-под гусениц при первом же соприкосновении с ними. Это было опасным заблуждением, и Суровцев бросился к танку, загрохотал рукояткой пистолета по броне. Танк остановился.
Костя водителя последними словами, Суровцев требовал, чтобы тот не мешкая заводил машину на паром. Единственный шанс на спасение – быстрее достичь по полынье «мертвого пространства».
Кое-как паром отвалил от пристани. И вовремя, потому что минутой позже, как раз там, где швартовался паром, угол сборной, бревенчатой пристани разбило прямым попаданием снаряда. Немцы били и по парому, однако безрезультатно – он успел уйти под прикрытие высокого противоположного берега…
…Прежде чем пожать протянутую Васнецовым руку, Суровцев осмотрел растерянно свою грязную ладонь – сквозь масло и еще какую-то черноту на ней явственно проступала запекшаяся кровь. Хриплым, простуженным голосом ответил:
– Здравствуйте, товарищ дивизионный комиссар!
– Оставьте нас, пожалуйста, – попросил Васнецов, обращаясь к Болотникову и Бычевскому, – хочу поговорить с капитаном наедине.
Те молча надели свои полушубки, нахлобучили шапки и вышли из землянки.
– Присядьте, – сказал Васнецов Суровцеву, когда они остались одни, и кивнул на раскаленную печку: – Вам не жарко?
Суровцев хотел ответить, что после ветра и ледяной невской воды он еще не успел почувствовать тепла, но промолчал. Расстегнув ватник, подсел к столу.
– Вы член партии, товарищ Суровцев? – начал Васнецов.
– Кандидат, – ответил Суровцев и добавил: – С тридцать девятого года.
– Значит, срок кандидатский вышел, – заметил Васнецов, – пора вступать в члены.
– Я… не мог, товарищ дивизионный комиссар, – запинаясь, сказал Суровцев. – С первых дней на фронте. То в одном полку, то в другом. Сами видите.
Васнецов пропустил было мимо ушей последние слова Суровцева: «Сами видите». Но тут же он мысленно вернулся к ним, пытаясь понять их смысл. И Суровцев, как бы читая мысли Васнецова, улыбнувшись, уточнил:
– Мы же с вами встречались, товарищ дивизионный комиссар.
– Да? – переспросил Васнецов, оживляясь. – И где же?
– На Пулковской высоте.
Васнецов внимательно вглядывался в лицо Суровцева. Не то вопросительно, не то утвердительно произнес:
– Обсерватория…
– Точно, товарищ дивизионный комиссар!
– Ну конечно, обсерватория! – обрадовавшись, что не подвела память, воскликнул Васнецов и снова пристально посмотрел на Суровцева. – Вы тогда, насколько я помню, стрелковым батальоном командовали, а теперь, значит, в саперы переквалифицировались?
– Это я тогда переквалифицировался… из сапера в общевойсковика, – усмехнулся Суровцев. – Даже не тогда – чуть раньше. А теперь вернулся, как говорится, на круги своя.
– Понимаю. Полковник Бычевский говорил мне, что забрал с «пятачка» всех, кто раньше служил в инженерных войсках. – И опять оживился, припоминая: – А комиссаром тогда был у вас такой… ну, не очень молодой старший политрук. Верно?
– Был, – ответил, потупясь, Суровцев.
– Убит?
– Нет, что вы! – как-то испуганно откликнулся Суровцев. – Просто, когда я из госпиталя вернулся, комиссара на месте не застал. Ранило его, и батальона моего, в сущности, не было: в клочья немцы разметали… А комиссар уцелел! – неожиданно громко, точно споря с кем-то, почти выкрикнул Суровцев. – Ребята его живым видели…
– Будем надеяться, что вы еще встретитесь! – ободрил Васнецов и наклонился над столом вперед, ближе к Суровцеву. – Есть у меня к вам еще один вопрос, товарищ капитан. Бычевский рассказал мне, что вы из госпиталя удрали, не долечившись. Так? – Васнецов произнес это таким тоном и столь пристально поглядел на Суровцева, что тому подумалось: «Уж не собирается ли он взыскание накладывать?» Отвел глаза в сторону и ответил:
– Было дело.
– Так вот я и хочу спросить, – продолжал Васнецов, – что вас заставило уйти из госпиталя, не долечившись? О чем вы думали, возвращаясь сюда, к Неве?
Внезапно Суровцев почувствовал, что ему стало как-то скучно. «Политработник! – с какой-то внутренней усмешкой произнес он про себя. – Ждет, что я начну сейчас выкладывать ему как по писаному: Родина, мол, позвала».
В сущности, Суровцев не соврал бы, если б дал именно такой ответ. Чувства, которые он испытывал, лежа на госпитальной койке, в переводе на язык газетных передовых вполне соответствовали этому.
Тем не менее ему не хотелось объясняться с Васнецовым таким вот образом. И вообще не желал он чеканить звонкую монету из того, что пережил тогда. «Может, тебе еще и про бомбу рассказать?» – с раздражением подумал он.
– Что же вы молчите, капитан? – нетерпеливо спросил Васнецов.
– Еда в госпитале неважная, товарищ дивизионный комиссар, – с явной уже теперь усмешкой ответил Суровцев, – тыловая норма!.. А думал, когда уходил, только об одном: на патруль не наскочить бы. Без документов ведь…
Сказав это, Суровцев посмотрел прямо в лицо Васнецову, ожидая увидеть на нем выражение недовольства. Но, к своему удивлению, не обнаружил ничего подобного. Васнецов даже качнул утвердительно головой, сказал согласно:
– Да, теперь плохо кормят в госпиталях. Очень плохо. Хотя все же лучше, чем гражданское население…
Он произнес эти слова как-то отрешенно, точно обращал их не к Суровцеву. С какой-то не высказанной до конца, усилием воли сдерживаемой внутренней болью. Потом спросил сочувственно:
– Наверное, и холодно там было, да? Нечем топить госпитали…
Суровцеву стало не по себе. Он устыдился, что затеял эту нелепую игру, к которой были склонны многие фронтовики перед лицом тылового начальства. Теперь она представлялась Суровцеву жалкой, мальчишеской. Оказывается, никаких громких фраз Васнецов от него не ждал и принял всерьез ссылку на то, что в госпитале было голодно. Васнецову даже в голову не приходило, что кто-то посмеет шутить сейчас такими словами, как «голод» и «холод»…
Суровцев поспешил поправиться:
– Тяжко, товарищ дивизионный комиссар, лежать в госпитале, зная, что батальон остался без командира. И было обидно, что блокаду прорвут без меня. Потому и вернулся.
– Значит, не могли не вернуться? – упорно добивался Васнецов.
– Не мог, – задумчиво проговорил Суровцев… – Только лучше бы мне сюда не возвращаться.
От такого неожиданного заявления Васнецов заметно подался назад, всем туловищем прижался к бревенчатой стене. Резко спросил:
– Как это понимать?
– Сейчас все объясню, товарищ дивизионный комиссар, – сказал Суровцев. – Ранило меня в бою за Арбузово – знаете, такая деревня есть на той стороне Невы, на «пятачке»? Мне довелось провоевать за нее меньше суток. Возвращаясь на «пятачок» из госпиталя, был уверен, что наши вперед ушли километров… ну, хоть на восемь. Подхожу к Дубровке, навстречу раненых везут. Спросил: «Где дрались, ребята?» – «За Арбузово, говорят, бои идут». Вы понимаете, опять за Арбузово! – с горечью воскликнул Суровцев. – За три почти недели никакого продвижения! Ну, может быть, на сотню-другую метров! И все!
Васнецов молчал. Совсем иного ждал он от разговора с этим командиром инженерного батальона, которого Бычевский охарактеризовал как человека, хорошо знающего и условия боев на «пятачке» и все трудности, связанные с переправой туда танков. Рассчитывал, что Суровцев сообщит ему нечто такое, что укрылось от глаз старших начальников. По опыту довоенной партийной работы Васнецов знал, что, когда завод находится в прорыве и надо выяснить, где корень зла, нельзя ограничиваться беседой с директором, с начальниками цехов, необходимо идти к рабочим, к бригадирам, мастерам, партгрупоргам. С них же нужно начинать и подготовку к производственному штурму, если завод получил ответственное задание, которое к тому же требуется выполнить досрочно.
От Суровцева Васнецов тоже хотел услышать какие-то практические советы, деловые предложения, как бы лучше организовать переправу. А он вместо этого…
Васнецов еле сдерживался, чтобы не вспылить. С его губ уже готовы были сорваться упреки в малодушии, пессимизме, хныканье…
Усилием воли он подавил в себе эту вспышку гнева, молча рассудив: «Какое я имею право упрекать его? Ведь этот человек командовал батальоном, принявшим на себя главный удар врага у Пулковских высот, и враг не прошел! На „пятачке“ этот Суровцев тоже уже собственной кровью заплатил за наше общее стремление прорвать блокаду. И вернулся он сюда, в эту страшную мясорубку, без приказа, по велению сердца. Нет, я не имею права упрекать его… Надо иначе… иначе!»
А вслух, собравшись с мыслями, сказал:
– Мы не смогли прорвать блокаду не потому, что бойцам и командирам нашим не хватало воли к победе. Вся беда в том, что немцам удалось опередить нас своим наступлением на Тихвин и Волхов. Но чтобы все-таки прорвать блокаду, нам необходимо сейчас удвоить и утроить свои усилия именно здесь, на «пятачке».
– А танки и артиллерия тоже будут удвоены или утроены, товарищ дивизионный комиссар? – спросил Суровцев.
Васнецов настороженно посмотрел на капитана. Показалось, что в голосе Суровцева прозвучала ирония. Впрочем, нет: Суровцев простодушно смотрел на него широко раскрытыми главами, ожидая ответа по существу.
– Ты же знаешь, товарищ Суровцев, что это сейчас неосуществимо, – оставив официальный тон, сказал Васнецов. – Враг стоит под Москвой, и новые танки направляются именно туда. Нам надо управляться с тем, что имеем, немедленно восстанавливая каждый подбитый танк. И кировцы стараются. Но в цехах холод, обстрелы по нескольку раз в день, рабочие недоедают, зарегистрирован уже ряд случаев голодной смерти за станком. Нельзя требовать от этих людей невозможного.
– А от тех, кто на «пятачке», – можно?! – опять спросил Суровцев.
Васнецов даже вздрогнул от этого его вопроса и снова перешел на «вы».
– Я не понимаю вас, товарищ капитан. У Пулкова вы таких вопросов не задавали.
– Не задавал, товарищ дивизионный комиссар. И в голову не приходило задавать. Но это там. А здесь иное…
И Суровцев умолк. Молчал и Васнецов. Они смотрели друг другу в глаза, и каждый из них знал, что хочет сказать его собеседник.
«Вам известно, что ни один из командиров взвода, роты, батальона не остается невредимым, пробыв хотя бы сутки на „пятачке“? – спрашивал взглядом Суровцев. – Вам известно, что мы получаем меньше трети потребных танков, а из полученных половину враг топит на переправе? Вы знаете, какова убыль среди понтонеров?..»
«Знаю, все знаю! – так же безмолвно отвечал Васнецов. – А вот ты многого не знаешь. Если бы ты знал, что известно мне, – о количестве людей, уже умерших в Ленинграде в результате голода и связанных с ним болезней, о том, что через две-три недели голод может стать и, наверное, станет массовым. И что только надеждой на скорый прорыв блокады поддерживаем мы силы измученных ленинградцев. Если бы ты знал все это, то не стал бы задавать мне своих вопросов!..»
И Суровцев понял смысл того, что хотел ему сказать Васнецов.
– Мы будем драться, товарищ дивизионный комиссар, – тихо произнес он. – Пока живы, плацдарм не отдадим. Но ведь умереть на этом «пятачке» не самое мудрое. Кому мы, мертвые, нужны! Трупами, даже горой трупов врага не остановишь, а у нас здесь задача не просто держать плацдарм, мы должны наступать!
– Это верно, – согласился Васнецов. – Задача именно такая… – И, передернув плечами, точно сбрасывая с себя груз тяжелых, горьких мыслей, предложил: – Давайте перейдем к конкретному разговору. О танках я уже слышал. Со дня на день окрепнет невский лед. Тогда можно будет переправлять их сразу в нескольких местах. У Бычевского есть проект строить «тяжелые» переправы, вмораживая в лед тросы. Мы постараемся раздобыть потребное количество тросов. А теперь скажите вы мне и как общевойсковой командир, лично дравшийся на «пятачке», и как военный инженер, работающий на переправе: если наладим переброску тяжелых танков, прорвем блокаду? Говорите прямо и честно.
«Прямо и честно?» – мысленно произнес про себя Суровцев и повторил вслух:
– Прямо и честно?.. Если утроить количество тяжелых танков и орудий, тогда, возможно, прорвем.
«Утроить! – с горечью подумал Васнецов. – Понимает ли он, этот капитан, что говорит? Даже об удвоении не может быть речи…»
– Что ж, – глухо произнес Васнецов, вставая, – спасибо за откровенность. – Он внимательно посмотрел в глаза тоже вставшему Суровцеву и только сейчас заметил, что перед ним стоит измученный бессонными ночами, недоеданием, иссеченный ледяным ветром, рано начавший седеть человек. – У меня есть еще один вопрос… точнее, предложение, – неуверенно произнес Васнецов. – Вы были ранены, ушли из госпиталя, не долечившись. Хотите, я распоряжусь, чтобы дали вам недельный отпуск? Можете съездить в Ленинград… У вас есть семья?
На мгновение мысль о том, что он сможет увидеть Веру, вытеснила у Суровцева все остальное. В какие-то считанные секунды он представил себе, как приближается к госпиталю, как поднимается по лестнице…
Но что он ответит ей, если Вера спросит: «Как там, у Невской Дубровки?» Чем утешит, если мать ее находится при смерти? Какую подаст надежду?.. А может быть, она и не хочет видеть его? Может быть, объявился, вернулся тот, другой человек, к которому она устремлена все время?..
– Семьи у меня нет, – ответил Суровцев. – Есть мать. Но она далеко…
– Все равно, – возразил Васнецов, – сменить на несколько дней обстановку вам не вредно.
Суровцев улыбнулся. Это была уже явно ироническая улыбка.
– Сменить обстановку? – повторил он. – Вернуться в голодный, холодный, разбиваемый снарядами город и думать, день и ночь думать и гадать о том, что происходит здесь, у Невы? Нет, товарищ дивизионный комиссар. Я останусь тут. При деле легче.
Суровцев надел ушанку, одернул ватник, кинул к виску ладонь:
– Разрешите идти?
– Идите, – разрешил Васнецов и совсем неофициально добавил: – Надо выдержать, капитан! Всем нам надо выдержать. Больше мне сказать нечего. Попроси там, чтобы позвали сюда Болотникова и Бычевского.
Поджидая их, он попробовал подвести итог встречи с Суровцевым. Наедине спросил себя придирчиво: «Бесполезный разговор?.. Без конкретных результатов? Без следа?..»
Нет. След остался. Какой? Васнецову еще трудно было определить. Но он чувствовал: след остался…
Когда Васнецов возвращался в Смольный, в городе было уже темно.
Он сидел в своей «эмке», почти упрятав лицо в приподнятый воротник полушубка. Шоферу и расположившимся позади автоматчикам казалось, что член Военного совета задремал.
Но Васнецов бодрствовал. Мысль его работала напряженно. Возникали и решались тут же десятки самых разнообразных вопросов. И только один вопрос, одна проблема оставалась перед ним постоянно: судьба Невского плацдарма.
Васнецов по-прежнему был убежден, что именно там решится будущее Ленинграда. Именно там завязан главный узел на шее города и там, только там есть возможность его разрубить.
Он настолько свыкся с этой мыслью, она настолько вошла в его плоть и кровь, что казалось, нет и не может быть аргументов, которые заставили бы Васнецова расстаться с ней.
Объективно оценить возможности наступления с Невского плацдарма Васнецов был уже не в состоянии. Он представлял себе этот плацдарм с развалинами ГЭС и двумя почти исчезнувшими деревеньками – Московской Дубровкой и Арбузовом – лишь на фоне коченеющего от холода и охваченного голодом Ленинграда. С этим, шириной в 2–3 километра и глубиной всего в 600 метров, клочком земли были связаны у Васнецова все надежды на избавление громадного города от ужасов блокады. Однако, будучи человеком практическим, Васнецов не мог не отдавать себе отчета в том, что осуществление его надежд, казавшееся столь близким во второй половине октября, неумолимо отдаляется. Одна за другой возникают все новые трудности. Сперва не хватало плавсредств для переброски войск через Неву. Потом, когда немцы пристреляли всю ту часть правого берега, с которой осуществлялась переправа живой силы и техники на левобережье, к этому прибавилась нехватка артиллерии, способной подавить вражеские батареи…
Но Васнецов, как и Жданов, по-прежнему жил верой в прорыв. Он не сомневался, что при новом нечеловеческом напряжении воли можно отремонтировать и вооружить достаточное количество боевых машин, а трудности с переправой их окончатся, как только окрепнет лед на Неве.
Фанатическое упорство? Нет. Потому что альтернативой прорыву блокады была голодная смерть десятков и сотен тысяч людей. Потому что другой возможности избавить город от смерти не существовало. Потому что в эти дни самая страшная фантазия не могла допустить, чтобы блокада продлилась более двух лет.
…Жданов верно угадал, что Васнецов поехал к Неве, желая лишний раз убедиться в возможности, нет, еще сильнее утвердиться в решимости продолжать наступательные бои. Яростное восклицание Васнецова во время разговора с Болотниковым и Бычевским: «Или вы не верите в реальность прорыва блокады?!» – было всего лишь риторическим вопросом. В положительном их ответе он не сомневался.
В сознании Васнецова трудности наступления никогда не складывались в единую неразрешимую проблему, а всегда дробились на множество отдельных задач, которые надо и можно решить. Надо увеличить количество танков! Надо ускорить производство понтонов! Надо подбросить на «пятачок» еще одну танковую часть, еще одно стрелковое соединение!..
После разговора с Болотниковым и Бычевским добавились еще два «надо»: достать стальные тросы и обеспечить электроэнергией сварочные работы…
С тем и вернулся бы Васнецов в Смольный, если бы не встретился с Суровцевым. Странная эта встреча посеяла в душе его сомнения, чего днем раньше не сумел добиться даже командующий фронтом.
Почему произошло именно так, Васнецов и сам не объяснил бы.
«Нельзя требовать от трудового Ленинграда невозможного!» – сказал он Суровцеву. И что же услышал в ответ? «А от тех, кто на „пятачке“, – можно?!»
Васнецов хотел забыть эти слова Суровцева, но не мог, хотя старался всячески, чтобы услышанное от Суровцева было смыто, исчезло из памяти, как исчезает под набегающей морской волной человеческий след на прибрежном песке.
«Может быть, трус этот Суровцев или у него сдали нервы? – спрашивал себя Васнецов. И ощутил чувство стыда за такое предположение. – Он же не ухватился за мое предложение отдохнуть! И совсем не трусом показал себя в боях, где решалась судьба Ленинграда – у Пулковских высот, на „Невском пятачке“. Получив ранение, вернулся в строй, не долечившись… Нет, трусы ведут себя иначе! Тем не менее ясно, что сегодня этот человек не верит в успех нашего наступления…»
О проекте
О подписке