Мне давно уже снится, что я – кентавр.
Причём совершенно беспомощный.
Я не могу ни скакать, как конь, ни владеть руками, как человек.
Я даже не способен дышать в этом сне.
Мой язык распухает и заворачивается.
Он больше не пропускает в горло дыхание.
И зубы, как грибы, ломаются!
И ноги лошадиные подгибаются.
И я валюсь, валюсь…
А закричать не могу…
Или заржать…
Несчастный, больной кентавр…
Посреди ночи я просыпаюсь в поту, в агонии.
Ну и что означает сей сон?
Думаю, кентавр соответствует моему месту среди людей.
То есть не месту, а его отсутствию.
Кентавру нет места в человеческом обществе.
И мне тоже нет.
Я никогда не чувствовал себя «своим» ни в каком окружении: ни в доме родителей, ни среди приятелей, ни в кинотеатре, ни на открытии выставки, ни на политической демонстрации, ни в питейных заведениях, ни на пляже – вообще нигде.
Я совершенно чужой в этой цивилизации.
Я не люблю эту цивилизацию.
Она выталкивает меня.
Поэтому мне снится кентавр.
Я и есть этот кентавр.
Дэвид Войнарович писал, что самый большой человеческий страх – оказаться перед сломанной стеной иллюзий, которая окружает общество.
«That moment of X-ray of civilization», – говорил он.
У меня этого страха нет.
Я знаю: стена безнадёжно сломана.
Общество – сплошные иллюзии.
И ужасающее, беспредельное, ни на минуту не прекращающееся насилие.
Вот и вся недолга.
Я не боюсь общества.
Я в нём не участвую.
Я боюсь только врачей и полицию.
Это совершенно конкретный страх: не дай бог им в лапы попасть!
Я быстро забываю свои сны.
От них остаётся лишь смутное недомогание.
Но последний – вчерашний – сон стоит передо мной.
Расскажу его.
Я, кентавр, торчу в Париже на мостовой.
Я знаю, что скоро умру.
Я уже растратил всю свою энергию.
У меня нет ни капли воображения.
Остались только дурацкие импульсы.
Например, прыгнуть с моста и утонуть.
Или крикнуть прохожим что-то непристойное.
Например, что Париж – говно.
Это ведь и правда так.
Тут только камень, машины, асфальт.
Витрины, кафе, люди, стекло.
Ещё машины, ещё бутики, ещё рынки, ещё супермаркеты.
Люди, дома, булочные.
А кентавру нужен лес.
Холмы.
Луг.
Река.
Я совершенно потерян здесь.
Возможно, я сам виноват?
Я уже не чувствую ничего.
У меня нет никаких идей.
Я гнилой внутри.
Одни кишки.
И кал.
У меня сводит низ живота.
Я пукаю, как больной конь:
– Орг-огх-пссссс…
У меня встают волоски на руках.
Зубы скрипят.
Мурашки бегут по спине.
Мурашки бегут по бокам.
Хвост бьёт по ляжкам, как хлыст.
Может, я не кентавр, а кадавр?
Париж омерзителен.
Я больше не могу впитывать в себя эту гнусь.
Капитал.
КАПИТАЛ.
К А П И Т А Л.
Неужели мне придётся здесь умереть?
Я хочу умереть в лесу.
Я хочу умереть как кентавр.
Я хочу умереть…
Или я уже и так кадавр?
Где я, собственно, стою?
Кажется, перед Gare du Nord?
Здесь много людей.
Они спешат.
Заняты только собой.
Собой и своей алчбой.
Выходят из вокзала, входят в него.
Бегут мимо меня, человека-коня.
Никто не замечает, что я здесь стою.
А ведь я не такой, как все.
Я – КЕНТАВР!
Настоящий древний кентавр!
Но они бегут, будто меня здесь нет.
Лучше б они атаковали меня!
Лучше б они растерзали меня!
И вдруг я вижу: бездомный заметил меня.
Бездомных легко отличить.
Они носят все свои вещи с собой.
Или возят их в тележке из супермаркета.
Но у этого нет никаких вещей.
Или он наркоман?
А может, бездомный наркоман?
Он смотрит на меня.
Он подходит ко мне.
И задаёт какой-то вопрос.
Я не понимаю его языка.
Но улыбаюсь ему.
Я стараюсь выглядеть естественно.
Я стараюсь держаться как нормальный человек.
Как кто-то, кто знает, что он тут делает.
Но на самом деле я не знаю ничего.
Вернее, я знаю, что я не такой, как все.
Я – кентавр!
КЕНТАВР ИЛИ КАДАВР.
Бездомный протягивает руку и что-то говорит.
Я не понимаю, но догадываюсь.
Он просит вспомоществование.
Монетку или две.
Как всегда, капитал хочет всё контролировать.
Даже отношения кентавра и бездомного.
Но у меня ничего нет.
Ни монеты, ни тем более двух.
Я – кентавр.
У кентавра капитала – ноль.
Кентавры живут безденежно.
Кентавры живут в лесу.
Кентавры лижут росу.
Но бездомный не понимает этого.
Он всё тянет и тянет руку ко мне.
Прямо в мой рот.
Его кулак залезает мне в пасть.
И я уже не могу дышать.
О, как страшен этот бездомный палач.
Да, ПАЛАЧ!
Настоящий палач, как и все.
Все люди, даже бездомные, – палачи.
Неужели мне это лишь кажется?
Или я уже видел этого бездомного?
Но где?
И когда?
А?
И тут меня осеняет: это бездомный из фильма «Mulholland Drive»!
Или из «Twin Peaks»!
Он всё глубже и глубже засовывает кулак в мой рот.
Не могу дышать!
НЕ МОГУ!
Я просыпаюсь – как от землетрясения.
Я весь в холодном поту.
Палач!
Дантист!
Бездомный!
Врач!
О, как я боюсь палачей и врачей!
И полицейских.
И всех людей.
Чтобы стряхнуть с себя липкий страх, я пытаюсь вспомнить что-нибудь хорошее.
Спасительное.
Но что?
ЧТО?
Я вспоминаю эпизод из романа Ясунари Кавабаты «Снежная страна».
Я эту книгу когда-то любил.
В ней есть замечательная эротичная история.
Бездельник из Токио отправляется зимой в провинцию и завязывает отношения с местной гейшей – молодой, не очень опытной женщиной.
Он приходит к ней ежедневно и проводит у неё долгие часы.
Всё это время он только и делает, что поглаживает её распущенные волосы.
У гейши очень длинные, очень красивые, очень чёрные волосы.
Гость запускает в них свои руки и приговаривает: «Какие холодные! Я никогда не трогал таких холодных волос!»
Вспомнив эту историю, я чувствую облегчение.
Я шепчу заклинание:
– Какие холодные! Какие холодные! Какие холодные!
Я повторяю это много, много раз…
Возможно, теперь я усну…
Скорей бы, скорей…
Я шепчу:
– Кентавр, спи. Спи. Спи. Спи. Спи. Спи. Спи.
И:
– Сундер варумбе… Сундер варумбе… Сундер варумбе…
И затем:
– Тили-тили-тили-бом… Загорелся кошкин дом…
Одним из самых больших потрясений в моей жизни был «Кошкин дом» Маршака.
В детстве эта вещь снесла мне голову.
И недавно, когда я её перечитывал, опять снесла.
Я снова пережил сильнейшее ощущение крушения, несчастья, жалости и опустошения.
О этот подлый, уютный, бездушный, отвратительный кошкин дом – и его неминуемое сожжение!
Это как греческая трагедия.
Только она у Маршака не героическая.
И с фарсовым счастливым окончанием.
Теперь я знаю, почему ненавижу все человеческие жилища, квартиры, хаты, морги, хоромы, трупарни, хрущёвки, казематы, покои, камеры: из-за Маршака.
Он привил мне эту тошноту, это отвращение.
И я говорю ему – патентованному советскому писателю:
– Obrigado, Самуил Яковлевич! Вы для меня всё равно что пророк Захария!
Я помню, как к моим родителям приходили их друзья-знакомые.
Я помню этих кур и петухов, этих кабанов и свиней, этих козлов и коз.
Они все были точно такие, как у Маршака: толстомясые, закоснелые, загребущие, заледенелые, неспособные увидеть ничего, кроме своих горшков и корыт.
А мои родители?
Маршаковские кошка и кот.
И всё почему?
А потому, что у них был дом!
Нельзя, нельзя иметь дом!
Даже если это избушка Хайдеггера!
Даже если это сруб Тарковского!
Даже если это пещера Делёза-философа!
Даже если ты пускаешь туда бездомных котят!
А моя мама, кстати, пускала котят, а не гнала их.
Моя мама была добрая.
Но дом (вернее квартира), к которому она прилепилась душой, губил её.
Зачем прилепляться душой к стенам, полу и потолку?
Незачем.
НЕ-ЗА-ЧЕМ!
Вот оно:
Бим-бом! Тили-бом!
На дворе – высокий дом,
Ставенки резные,
Окна расписные.
А на лестнице ковёр —
Шитый золотом узор.
По узорному ковру
Сходит кошка поутру…
У неё, у кошки,
На ногах сапожки,
А в ушах серёжки.
На сапожках —
Лак, лак.
А серёжки —
Бряк-бряк.
По своему экзистенциальному ужасу эти стихи не уступают Иннокентию Анненскому.
Здесь из псевдофольклорного лада высовывается и кажет свою насурьмлённую рожу ад: самая главная мифическая гадина: цивилизация.
Тут всё звенит, трясётся и пляшет на манер вавилонской блудницы или Саломеи с головой Иоанна Крестителя.
Платье новое на ней,
Стоит тысячу рублей.
Да полтысячи тесьма,
Золотая бахрома.
Вот этой самой тесьмой с золотой бахромой можно удавиться, даже не дочитав кошачью, рассказанную в стихах, детскую историю.
Человеческий дом всегда сводится к следующему:
Мне коза сейчас сказала,
Что у нас тут места мало.
Так всё было, будет и есть, Самуил Яковлевич.
Пока стоят на земле дома, будут стыд и кутерьма.
Пока есть квартирный вопрос, будут боль и понос.
Будут одни Мармеладовы, Михалковы и Кончаловские.
Будут одни собачьи конурки да дачки на Рублёвском шоссе.
Будут города Глуповы.
Будут Собакевичи и Коробочки.
Будут Свидригайловы.
Но Свидригайлов-то понял под конец: истинный дом – банька с паутиной и тараканами.
А когда поймут нынешние?
Никогда.
Всяк, у кого есть жилплощадь в бараке или в сталинке, похоронил себя там заживо.
Прав Батай: могила – прототип всякого обиталища.
Сколько раз в детстве я мечтал убежать из дома родителей?
Сто, сто и ещё сто раз!
Но никогда не думал убегать в какой-то другой дом.
Всегда хотел убежать только в цирк.
Потому что цирк – не дом.
Потому что цирк – антидом.
Вагончики.
Брезент.
Тряпки какие-то.
Кочевники.
Лошади.
Ослики.
Нищие пожитки.
Полуголые девушки.
Шпагоглотатели.
Канатоходцы, жонглёры, клоуны.
А укротителей я не любил и всегда ждал, когда на них прыгнет тигр.
И сожрёт.
Я жил с разными людьми и в разных домах, но в любом из них запрещалось летать не только летучим мышам, но и бабочкам.
Да они бы и не захотели там летать!
Только один дом был наполнен мотыльками, комарами и капустницами.
Но это был не дом, а сквот: Кан-Кун.
А в домах – ни-ни.
Какие-то взрослые грозные пацаны и накрашенные хамские дамочки ловят всех бабочек и на иглы насаживают.
И под стекло помещают для эстетического благообразия.
И на стены дома вывешивают.
И вот снова Маршак:
Мой дом для вас всегда открыт!
Здесь у меня столовая.
Вся мебель в ней дубовая.
Вот это стул —
На нём сидят.
Вот это стол —
За ним едят.
Какая цивилизованность!
Какое сучество!
Не хочу ваших стульев и столов.
Не хочу вашей дубовой мебели.
Не хочу у вас гостить, милые хозяева!
Уж лучше я буду стыть на улице!
Однажды я решил провести ночь под проливным дождём и посмотреть, что со мной сделается.
Простудился, слабак.
У-у!
Трудно без крыши и стен.
Но бушмены ведь обходились без них.
И без всяких стульев и столов жили эскимосы Гренландии.
Без комодов и шкафчиков.
Не все двуногие мебелью обзаводятся.
Поэтому верно говорит Коза, хотя и по-козлиному:
Сказать по правде, мы с козлом
Есть не привыкли за столом.
Мы любим на свободе
Обедать в огороде.
Это можно сказать и про нас с Барбарой.
Однажды я жил на острове.
Этот остров известен тем, что на нём родился Наполеон Бонапарт.
Да, Корсика.
Мы с Барбарой полгода там провели, в странном городке под названием Сартен.
Мы туда поехали по совету Жюльена Купа.
Он – один из самых свободных людей на земле.
И он сказал нам, что на Корсике хорошо.
И правда: там ты чувствуешь, что когда-то – ещё вчера! – существовал древний мир, древние боги и существа: титаны, Зевс, Гера, Аполлон, Дионис, Афродита, Геракл, Абарис, Орфей…
Так вот: на Корсике жил в то время некто по имени Орфил.
Про него ходили всякие россказни.
Говорили, что он – псих.
Или что он – колдун.
Или что он – шаман.
Словом, всякое судачили.
О проекте
О подписке