Читаю сегодня в английской газете: подростку семнадцати лет (имя не названо) предъявлено обвинение в том, что он умышленно столкнул шестилетнего ребёнка со смотровой площадки в лондонском музее Tate Modern.
Музей современного искусства Tate Modern – самая посещаемая лондонская аттракция.
Смотровая площадка находится на десятом этаже новейшей пристройки к музею, которая носит имя миллиардера Леонида Блаватника – спонсора этого архитектурного детища.
Жертва – французский мальчик, пришедший в музей со своими родителями, – упала на крышу пятого этажа и находится сейчас в критическом состоянии.
Он лежит в лондонской больнице, куда был доставлен из Tate Modern на вертолёте.
У него травматическое кровоизлияние в мозг, а также многочисленные переломы позвоночника, ног и рук.
Семнадцатилетний обвиняемый был задержан на месте преступления и предстанет перед судом по обвинению в попытке убийства.
Лондонская полиция обратилась к возможным очевидцам события: «Если вы видели произошедшее, просим вас незамедлительно обратиться к нам и дать свидетельские показания».
Одна из свидетельниц – журналистка Ольга Малевска – так отозвалась о случившемся: «Абсолютный ужас».
Ну а я – какое я имею к этому отношение?
Прочитав сообщение в газете The Guardian, я тут же вспомнил, что всегда, когда нахожусь на крыше здания или на каком-нибудь высоком балконе, хочу спрыгнуть оттуда – раз и навсегда.
Высота манит?
Смерть притягивает?
Возможно.
В любом случае: меня тянет сигануть – и в смятении я отступаю от края.
А однажды, стоя на краю зенитной башни Люфтваффе в Вене, я почувствовал искушение столкнуть вниз Варьку, державшую меня за руку.
В голове мелькнуло: потяну её за собой – и вместе кувыркнёмся, опрокинемся, грохнемся.
А ещё представилось: «Что если мы не упадём, а полетим, полетим, полетим?»
Может, семнадцатилетний в Лондоне тоже нечто подобное вообразил?
Или что там у него было в башке?
Генрих фон Клейст – вот кого надо спросить.
Есть старая истина: человек живёт, только когда он умирает – по десять раз за день.
Значит, смерть тоже может оживлять, а как же.
Вот я сейчас умру – и мне же станет легче.
И всем вокруг – мерзавцам и святым, клопам и бабочкам, цветам и носорогам – всем им, во мне живущим, полегчает.
Не ждать же мне, пока я стану трупом!
Я лучше уберусь в траву сейчас.
В дремучий лес, в лога, в берлогу, в чащу.
Уйду – с бездомным взглядом – без прощаний.
Но прежде я спрошу: а где же тот майор – бежавший с Колымы, убивший лагерную сытую охрану?
Где он во мне?
Неужто умер и воскреснуть может лишь в совести больной?
«Последний бой майора Пугачёва» – шаламовский рассказ о бунте, бегстве, смерти (оживительнице жизни).
Где ты, майор, – спаситель мой – где, где?
Где твой упорный поцелуй гадюки?
Где твой славянский мстительный триумф?
Сто раз я спрашивал себя: жив ли во мне тот человек в погонах, который ранним утром по весне пошёл прикончить Сталина в его хлеву кремлёвском?
Где был ты, Рокоссовский, в этот час?
Где выдержка военная была – и мысль, и смех, и кобура, и доблесть?
Где честь мундира и восторг стрелка?
Где совесть маршала и клокотанье гнева?
Ведь ты носил наган с утра до ночи.
Так почему ты, сволочь, не убил – в любом году, в сороковом, сегодня?
А граф фон Штауффенберг – брат твой – попытался.
О, как же я – в своём масштабе мелком – хочу помочь убить тебе, убийца.
Я осветить хочу твой твёрдый шаг, который мне дороже всех доводов людских, всех благ и всей ничтожной славы.
Иди, иди – и прострели тот череп.
Чтоб брызнули мозги на стол, на самовар, на китель.
Чпок! – и каюк мужикоборцу-суке.
«Последний бой майора Пугачёва» – вот ветхий мой завет, вот лучший мой рассказ, молитва, стих, помин, псалом и притча.
Вся жизнь моя – в кромешном промежутке: меж носом, убежавшим от майора Ковалёва, и выстрелом майора Пугачёва.
Сталин, падай!
Всем подлым сукам: умертвитесь вмиг!
Омойся кровью – и в тайгу, убийца!
Однажды я читал американский рассказ о человеке, заснувшем в шкафу своей гёрлфренд.
Это история первичного оживления индивида.
Итак, некто залез в шкаф, чтобы подшутить над своей возлюбленной.
Он залёг в шкафу, расслабился и был одурманен запахами и прикосновениями пустых одежд любимой.
Незаметно этот человек провалился во мрак кромешный.
Неизвестно, сколько он спал, но когда проснулся, то уже не помнил, как выглядит его гёрлфренд и как звучит его собственное имя.
Он забыл, на каком языке говорил и кто его мама.
– Abba-babba…
Зато он ощутил, что такое ночь: темнота и звёёёёёёёёёёёёёёёёёёёзды.
Есть на свете такой человек – Альгис.
Кто он и откуда?
Не суть важно.
Где он сейчас?
Не знаю.
Известно лишь, что он ходит с дворняжкой по кличке Рига.
Я встретил их в Цюрихе в переулке возле Лангштассе.
Там продают пиво и сидят путаны.
Альгис шёл на руках, а за ним бежала Рига.
Она громко лаяла – не от злобы, а от восторга.
Некоторые из нас до сих пор радуются жизни.
Я был поражён лёгкостью, с которой Альгис шёл на руках, и признался:
– Всегда мечтал ходить на руках, но так и не научился.
А он:
– Исполнение желаний вносит в жизнь дополнительный ад и ничего больше.
Оказалось, Альгис ходит на руках с самого детства.
А на ногах ходить так и не научился.
Мало кто в Цюрихе следует его примеру.
А стоило бы: когда идёшь на руках, небо виднее.
Альгис всегда и везде хотел видеть небо.
Но вскоре ему это запретили.
Полиция остановила Альгиса на Банхофштрассе.
Там находятся элитные магазины.
Его посадили в машину, увезли в психиатрическую больницу и положили в палату с диагнозом «шизофрения».
В Цюрихе до сих пор не знают, что усилиями Делёза и Гваттари слово «шизофрения» детерриторизировалось и стало почётным.
Шизофрения – имя древней богини?
Или название звезды из созвездия Гидры?
Я потерял Альгиса из виду.
Но однажды снова его обнаружил.
Он сидел на мостках у реки Лиммат, а рядом его Рига.
Он был бледен – в психушке недоставало неба и солнца.
Голые ступни он опустил в реку.
Указав на них пальцем, Альгис сказал:
– Теперь я хожу как Наполеон или Цезарь.
Так его научили в больнице.
Мы молчали и смотрели на текущую воду.
А потом Альгис рассказал мне вот это:
– Ночью мы можем наблюдать звёзды в небе. Говорят, что тогда мы видим Вселенную и она бесконечна. Учёные даже утверждают, что Вселенная постоянно расширяется дальше. Но существует и белый космос, который ещё больше чёрной Вселенной. Он вроде игольного ушка, в которое пролезает каждый, когда с ним случается радость или горе. Этот белый космос похож на мягкий камушек, внутри которого мы – ты и я. Мы сидим там давно, так что уже позабыли: кто – кто. Может, ты – это я. А может, я – это ты. Мы сидим там и друг на друга глазеем. Нам уже нечего друг другу сказать, да и не надо. Зато мы прекрасно знаем, что нужно делать: обниматься. Опять. И опять. И снова. Будет больно. Но мы это сделаем, точно. Может быть, не сейчас, но позже. Когда-нибудь. Через чёрную бесконечность Вселенной.
Кто это сказал: «Юноши, скачите и прячьтесь в пещеры и в глубь моря, если увидите где-нибудь государство»?
А кто сказал: «Click… Click… Click…»?
Кто сказал: «Слушал я, слушал, господа, про что вы толкуете, и вижу, что просто вы из пустого в порожнее перепускаете»?
А кто сказал: «I came to the planet in the desert where there are tubes underground»?
Кто сказал: «Только не цинизм: мне не было бы трудно в этом признаться, но этой зги нету во мне»?
А кто сказал: «Тут ни зги света, сплошной мрак и вдобавок ещё чувствительный запах ладана»?
Ну?
А кто сказал: «Уже сумерки набежали. Между деревьями – ни зги. Я шёл, и не было цели»?
А?
А кто сказал: «Двадцать копеек послужили мне в пользу»?
Ну?
И это: «Нигде не останавливалось столько народа, как перед картинною лавочкою на Щукином дворе»?
И это: «Пестуй молчанье»?
Григорий Перельман – великий математик.
Он доказал гипотезу Пуанкаре, но я в этом ничего не смыслю.
Перельман представляется мне тем высшим существом, которое совершило ошибку, а потом постаралось её исправить.
Сначала он стал знаменитым математиком, а потом скрылся от человеческих взоров в Купчино.
Как сказал Поль Валери: «Любой великий человек запятнан ошибкой. Каждый ум, считающийся могущественным, начинает с ошибки, которая делает его известным».
И далее: «Самыми сильными умами, наиболее прозорливыми изобретателями, наиболее точными знатоками человеческой мысли должны быть незнакомцы, скупцы, – люди, умирающие не объявившись. О существовании их я догадывался по жизни блистательных людей, несколько менее стойких».
Значит, в Купчино?
В Купчино!
В Купчино!
В Купчино!
Есть, оказывается, такой итальянский поэт – Bartolo Cattafi.
И у него есть маленькое стихотворение под названием «NON SI EVADE»:
non si evade da questa stanza
da quanto qui dentro non accade
В переводе на английский:
NO ESCAPE
therés no escaping from this room
from all that doeśnt happen here
А вот перевод на русский:
НЕТ ИСХОДА
нет исхода из этой комнаты
и всего что в ней не происходит
Когда я прочитал это стихотворение, то сразу вспомнил о своём позоре.
У меня есть сын Женя.
Я его давно не видел.
А когда в последний раз встретил в Вене – испугался.
Мне показалось, что Женя похож на Франкенштейна.
Я, наверное, просто спятил.
Он не Франкенштейн, а святой, – вот как я считаю.
Мой ребёнок двухметрового роста, и он уже лысеет.
Женя, сынок, кто тебя пожалел, когда твой дед разбудил тебя в шесть утра и послал в проклятую школу?
Меня не было рядом.
И сейчас нету.
Дед твой умер, и бабка тоже.
Ты остался в Израиле один со своей мамой.
Как ты там, Женя?
Он молчит, не подходит к телефону.
Он ничего не делает – просто сидит дома.
Он спит днём, а ночью то ли дрочит, то ли мечтает.
Он что-то думает, соображает, читает.
А вокруг все из кожи вон лезут – делают карьеру, стучат на компьютере, зарабатывают деньги, пишут стихи, рисуют маслом, как Игорь Шуклин, издают журнальчики, как Осмоловский, поднимаются в лифте в офис, опускаются в шахту, летят в самолёте, отравляют жизнь, смешат подружек.
А Женя ни то ни сё – сидит дома.
Что это, почему, Женя?
Он молчит – не пишет, не рисует каракули, не едет ко мне, не летит в космос.
Он как будто знает: ничто уже не спасёт эту планету.
Он не хочет помочь ни себе, ни своему папе.
Он чует: оживители ушли за черту горизонта.
Оживители скрылись.
И там, в своём далеке, они выставили оленьи рога, высунули языки и копыта.
Они потрясают своими длинными иглами дикобразов.
Они молчат, и их молчание – воздух, которым мы дышим.
Без этого воздуха вода рек и озёр станет кровью и слизью.
А сейчас вода, невзирая на кровь, остаётся водою.
Недавно я видел художественного критика и куратора Екатерину Дёготь.
Мне нравится её имя – Дёготь.
Оно напоминает мне нечто опасное, разбойничье, чёрное, запретное, вне закона.
Но это – иллюзия, химера.
Я знаком с Катей с московских времён, с 1990-х.
Тогда она была газетной критикессой.
А сейчас работает куратором в Австрии, в Граце.
Она там важная шишка – директриса.
А я сижу в Цюрихе на скамейке.
Я – без паспорта, без гнезда, с одной только голой Варькой – торчу в жирной Швейцарии, как цыганка Чирикли.
И вот Катя приехала к нам из Граца.
Мы сходили с ней в старый ботанический сад, посидели на озере, поговорили.
Оказалось, она не хочет ни думать, ни воображать, ни оживляться.
Она не хочет быть ни разбойником, ни святой, ни вавилонской блудницей, ни маленькой девочкой Катей.
Она не хочет быть чёрным, опасным дёгтем.
Она хочет лишь одного – быть защищённой.
И так было всегда – со всеми с ними.
О проекте
О подписке