– Слушай сюда! Ты слишком не торопись. Не до тебя там. В общем, дождись, когда дед успокоится. Скажешь ему потом, что цемента мешок стоит. Ребята хотят рупчик. Ну, давай! Запарка у нас.
Мягкая пыль лежит на дороге тонким ковром. Ею припорошены лужи. Двадцать шагов – и я дома. И тут до меня доносятся громкие возгласы.
– Степан, ты прости, Степан! – с надрывом кричит незнакомый голос.
– Вон, сволочь, пошёл! – свирепо орёт дед.
Всё верно. Ему, похоже, не до меня. Сторонюсь, отхожу к забору.
Пьяный мужик в расхристанном пиджаке, спотыкаясь, летит на дорогу. Поднимается, падает на колени.
– Ты бей меня, бей, только прости!
– Сволочь! Какая же ты сволочь! – Дед толкает его прочь от двора и почему-то плачет.
Вот тут моя память ошиблась. Этот случай я помню, даже знаю, что сейчас происходит. Человек, который стоит на коленях, – бывший полицай, недавно досидевший свой срок. Когда-то он выдал немцам мою бабушку. Сказал, что её муж коммунист, бывший председатель колхоза и воюет сейчас в Красной армии. А потом моя мама и бабушка прятались у людей в погребах до самого конца оккупации.
В прошлый раз я видел всё это, стоя в проёме распахнутой настежь калитки. А теперь мне её не открыть…
Я присел на бревно, лежащее у забора, которое было у нас вместо скамейки, и засопел от обиды. Не такой я представлял эту встречу, нет, не такой. Лепёха узнал, дядя Ваня узнал, Культя поздоровался, а дед прошагал мимо. И бабушка хороша! – слышит же, как Мухтар разрывается? Хоть бы вышла, проведала, кто там? Полвека, считай, не виделись! Так нет, возится со своими борщами…
И тут мне реально жрать захотелось. Так захотелось, что хоть криком кричи. Только я это желание в себе придавил. Пожрать я и в больнице успею, когда в родные лица напоследок взгляну.
А над головой листочки трепещут. Яблоня «белый налив» роняет излишки плодов. Два воробья сорвались с дерева на дорогу. Волтузят друг дружку как оглашенные – бабу не поделили.
Тут слышу – мой дед возвращается. Шоркает чёботами, как я поутру. Увидел меня, рядом присел. Ну, думаю, сейчас что-нибудь скажет. А он только хмыкнул, да за цигаркой полез. Такая вот лирика. А что ему? Он, наверное, в прошедшем времени, где видит меня каждый день. Эка диковина – внук. И ведь не скажешь типа того, что я, мол, сейчас помираю, что попрощаться пришёл. Да что там слова? Просто сидеть рядом – это уже счастье. Пахнет от него дымом костра, жареными семечками и табаком. Настоящим табаком, а не разным говном в пачках по сто рублей.
Любил я смотреть, как дед курит. Он тогда «Любительские» предпочитал. Выбьет из пачки одну, постучит мундштуком по ногтю, разомнёт между пальцами, ещё постучит. И всё это степенно, не торопясь. Потом достаёт серники. Чиркнет, прикурит, пыхнет два раза – и тоненькой струйкой дыма гасит горящую спичку.
Сколько ему осталось? А это в зависимости от того, сколько сейчас мне. Он умрёт летом, когда я окончу школу и уеду в Ленинград с направлением. Буду сдавать экзамены в училище имени Фрунзе, потом в институт водного транспорта, а поступлю в мореходку. Дед будет лежать на кровати у печки и говорить:
– Сашка не подведёт, он молодчага!
А уже перед смертью скажет, что видел меня в форме капитана дальнего плавания.
Не в настроении он сейчас. За прошлое сердце болит. Повздыхал, покашлял и нараспев произнёс:
– Ох, чёрт его зна-ает!
А больше ничего не успел. Паровоз у щита начал спускать пары. Тут говори не говори – друг друга ни за что не услышишь. Хоть и сидишь рядом.
Вдруг чувствую – мне кто-то на голову положил руку, аж мурашки по коже и в глазах темнота. Прям какая-то волна узнавания. Я сразу понял, что это бабушка, в чьих же ещё руках может быть столько любви и ласки? Оглянулся – точно она, молодая ещё, на целую голову выше меня. Рукой машет, домой, мол, пора, деда тоже зови.
Послушно иду во двор. В этом времени я не хозяин, а безропотный исполнитель. По дороге глажу рукой родную калитку, которую разобрал и сжёг в прошлом году. Берёг до последнего, это ведь всё, что у меня оставалось в память о детстве.
Бабушка за спиной конкретно наезжает на деда. Куда до неё паровозу!
– Тю на тебя! Куды ж ты попёрся, старый дурак? У него же глаза залиты, а нет бы ножом ширнул?
– Да чёрт его зна-ает!
Завидев меня, кот чухает на чердак, а куры, наоборот, бегут к загородке. Я им частенько траву приношу, всегда наливаю воду. У меня много обязанностей.
Скандал за спиной не утихает. Прихожу деду на помощь:
– Там дядя Ваня, что со смолы, про цемент говорил.
Бабушка поворачивается ко мне:
– Ой, горе ж ты луковое! Да кто ж тебя так? А если бы глаз вышиб?! Майку-то всю изгваздал, а ну-ка, сымай!
И не поймёшь, кого ей сейчас жальче: меня или майку.
Дед у калитки вставляет свои пять копеек:
– Бьют меня, так я ж и добрый!
Вот такое прощание. Ни вздохов, ни слёз, ни платочков. Кажется, эти люди живут и собираются жить вечно. И я тоже впрягаюсь в эту реальность, хоть в душе понимаю, что она может оборваться прямо сейчас.
Бабушка толкает меня в шею, склоняет над рукомойником. По позвоночнику льётся струйка тёплой воды.
– И в кого ж ты такой неслухмяный? – в сердцах повторяет она.
Для неё нет мелочей, и порядок вещей незыблем. Если завтра придут девчонки из школы и скажут: «Ваш Саша сегодня был грязным», она всегда может ответить:
– Брешете, сучки! Я сама ему шею мыла!
Всегда поражался умению бабушки содержать в чистоте дом, двор, огород. Даже на кладбище возле её памятника всегда образцовый порядок. Будто выходит она по ночам из могилы цветы поливать и пропалывать сорняки. И ведь бываю там от Пасхи до Пасхи, раз в год. У деда, к примеру, часами муздыкаешься[3], а у неё? Вырвешь пару сурепок, листву подметёшь – и всё.
– Ну-ка, сбегай воды принеси, – бабушка шлёпает меня по спине мокрой ладонью, – да курям не забудь налить! А я пока хлеба нарежу и накрою на стол. Деда дождёмся, сядем снедать.
Хватаю вёдра. А что ж тут не бегать? Огород у нас вона какой громадный! И это не только потому, что я сейчас такой маленький. Нет забора, что делит его по меже. Вместо него дорожка, мощённая камнем. От кого загораживаться? В другой половине дома живут бабушка Паша с дедом Иваном. А это, как ни крути, родная сестра моей бабушки. Мчусь вдоль кустов винограда туда, где нацелился в небо колодезный журавель. Ступни обнимают тёплые камни, узнавая каждый на ощупь. Откидываю железную крышку. Пускаю солнечный свет туда, где бьют родники. С нижних колец свисает зелёная чёлка мха. Любуюсь, как песчинки танцуют на пузыре рвущейся на волю воды.
Ну, здравствуй! А я уж не чаял напиться твоей живительной влаги. Мои руки ничего не забыли. Отвожу ведро к дальнему краю, резким движением врезаю его в глубину. Закольцованное пространство порождает глухое эхо. Мне кажется, этот колодец понимает, что его уже нет. Что он снова увидел мир только волей моего разума. А ведь когда-то с него начинался дом. Здесь в каждом замесе раствора есть и его частица. Кольца вырвали, а яму засыпали, когда мамка сошла с ума. Так приказали ей голоса. Я тогда в море ходил и, приехав её навестить, столкнулся с уже свершившимся фактом.
– Да что ж ты так долго? Ведро, что ли, упустил?
Кричу:
– Я сейчас!
Бегу, перебираю ногами. Чтобы вёдра не цеплялись за камни, их приходится приподнимать. Гримасы возраста. Малому тяжело, а старому тяжко. Ну, попал! Что творится в моей голове?! Прошлое становится настоящим, а настоящее – прошлым. Но, чёрт побери, как хорошо! Если это и есть смерть, поклон ей до самой земли. А если ещё и успею пожрать…
Вот я в доме. Ставлю вёдра на лавку, закрываю деревянными крышками. Дед уже за столом. Влажный седой чуб гладко зачёсан. Левая нога согнута в колене и убрана под себя. На ней он сидит, привык после ранения. Бабушка орудует уполовником. Разливает по мискам свой знаменитый борщ. Когда на нашем краю кто-нибудь умирал, готовить поминальный обед приглашали только её. Сегодня и мне доведётся вспомнить его вкус.
– Сашка! – Дед задорно поблёскивает молодыми глазами. – Сбегай, сорви там перчину.
Там – значит в конце огорода. Я помню. Это тоже когда-то было моей обязанностью.
Вылетаю из кухни. Стремглав бегу по дорожке. Не мной придуманы правила этого времени. Не мне их и нарушать. Чего я сейчас больше всего боюсь, так это сфальшивить. На душу налип неприятный осадок. Пусть временно, но я занимаю чужое место.
На столе дымятся тарелки. Дед ждёт. Протягиваю ему зелёный стручок. Боясь не успеть, налегаю на ложку. Бабушка округляет глаза.
В детстве я не любил борщ. Ценил его вкус, но выхлёбывал только юшку. Смотрел на капусту, понимал, что это капуста, но не мог проглотить. Сырую – за милую душу, а варёную – никогда. Брат Серёжка однажды сказал, что «они похожи на червяков». С тех пор как отрезало.
Теперь же, на глазах у семьи, происходило чудо. Я вымахал всю тарелку и попросил добавки.
– Ты, часом, внучок, не сказился?[4] – осторожно спросил дед.
– Знатный сегодня борщ! – промычал я его словами.
Бабушка застыла у печки, прижав кулачки к груди. В её карих глазах светилось тихое счастье.
Потом была картошка-толчёнка с румяной котлетой. После неё – «какава» на молоке. В хрустальной розетке розовело варенье из айвы…
В общем, я наелся от пуза. Погостил, попрощался. Только жаль, не увидел маму. Серёга-то… хрен с ним. Заходил на прошлой неделе. Всё такой же круглый, вальяжный. Ну ещё бы! Ветеран МВД, старший следователь шестого отдела. Мент поганый, короче. Ничего не наворовал на старость! Ну разве что писатель Бушков о нём книжки писал. Так книжками сыт не будешь.
– Надя письмо прислала, – бабушка словно читает мои мысли. – Жалуется, что не пишешь ты ей.
– Вот приедет – ухи тебе надерё-от! – ворчливо зевает дед. – Пойду я прилягу. Мне сегодня в ночную.
Он работает охранником при железной дороге. Ну там, где лес разгружают.
Честно сказать, я и не знаю, что делать. Визит непозволительно затянулся. Что они там, совсем охренели? Не идти же в таком виде в реанимацию, требовать главврача? «Да кто ты, – скажут, – такой?»
Но у деда Степана есть готовый ответ на всё:
– Давай, милый друг Гандрюшка, уроки учить, стишок повторять. Смотри мне: проснусь, проверю. И письмо матери напиши!
И то правда. Пойду хоть узнаю, какое сегодня число.
О проекте
О подписке