Но за это время ситуация несколько изменилась. Кабацкая драка сама собой прекратилась, плавно перейдя в настоящий бой. Первыми за шпаги схватились голштинцы, которые бой на кулачки проигрывали безнадежно. После этого потащили шпаги из ножен корнеты, но вынужденно, стоять с голыми руками против шпаг не хотелось. Немного помедлив, взялась за шпаги и наша компания, решив не отставать от остальных. На какое-то время австерия превратилась в поле боя, лязгало железо, раздавались хриплые выкрики и проклятья. И вот тут голштинцам пришлось туго, потому что против их парадных шпажонок наша компания имела тяжелые кавалерийские сабли (повезло еще, что не кирасирские палаши). В общем, довольно быстро голштинцы были разбиты наголову и позорно бежали, хотя пытались грозить и вопили: «Scheiße! Luderzeug!»
Разгоряченные победители выскочили на улицу, размахивая оружием, но догонять неприятеля почему-то не захотелось. Зима все-таки, и вообще там на столе недоедено и недопито. Тем более что преславную викторию обязательно требовалось отпраздновать. Не каждый день удается безнаказанно голштинской сволочи рыло начистить, уж очень они в последнее время силу набрали, великий князь Петр Федорович их повсюду защищает и отличает. Когда б не матушка-государыня, вообще проходу бы не дали. Ну а тут еще корнеты пришли с поздравлениями и благодарностями.
Короче, празднование затянулось настолько, что при общем одобрении было решено никуда не уходить, а посидеть до утра. Так и было сделано. Утром они поднялись с большим трудом, пришлось немножечко поправить здоровье, и в результате наша четверка выбралась на улицу почти что трезвая и в плохом состоянии духа. Нет, конечно, Саблукова время от времени приходилось аккуратно поддерживать под локоток, но в целом достоинство офицера российской армии они поддержали. Куда там партикулярным до них, только шуметь способные…
Компания двигалась по Литейному, шумно обсуждая события прошлого вечера. Конечно, февраль – не самое лучшее время для прогулок по Петербургу, и народу на улице было немного, но приятели не обращали на это внимания. Зато Окунев неожиданно заметил, что прохожие почему-то испуганно жмутся к стенам домов и вздрагивают при малейшем звуке. Когда они попытались узнать, что же это такое, пойманные за воротник мещане пугливо крестились и бормотали что-то невнятное. Наконец Ханыкову это надоело, он ухватил какого-то писарчука за плечо и крепко встряхнул:
– А ну, песий сын, говори, что тут такое творится.
– Не спрашивайте, вашбродь, не надо.
– А ну, говори, мерзавец, если жить хочешь, – вконец озверел поручик, еще не совсем стряхнувший последствия вчерашней вечеринки.
– Ах, вашбродь, это все голштинцы.
– Не понял. Зачем голштинцы?!
– Ах, ваше благородие, они снова затеяли скачки по улицам.
– Ну скачки, и что из того? – не понял Ханыков.
Но тут издали донеслись визги, вопли и пальба пистолетная. Писарчук задергался в руках Ханыкова, забился и, вырвавшись, торопливо юркнул в ближайшую подворотню. Петенька недоуменно пожал плечами:
– И чего они все так?
Ответить никто не успел. Из переулка вывернулась кавалькада, всадники, бешено горячившие коней, десяток саней, битком набитых людьми в синих голштинских мундирах да плащах внакидку. Сани были шикарные – медвежья полость, по бортам изукрашены медным чеканным узором, не иначе немецкая работа. Над ними трепыхались на промозглом невском ветру красные флажки с белым крестом – ну до чего же подлый народец, и флага-то своего нет, только датский в герцогстве и имеется. Хотя нет, болталась пара флажков с белым как бы кленовым листом посередине, внутри в желтом круге два синих льва. Позади катила пара саней попроще, в которые офицеры, похоже, запихали полковой оркестр – там гнусаво хрипели горны, брякали барабаны, кажется, даже мелькал жезл тамбурмажора.
Голштинцы были пьяны до изумления, потому что кричали что-то неразборчивое, размахивали саблями и пистолетами. Впрочем, из их воплей складывалось нечто похожее на «Holstein, Holstein über alles!». Головные всадники пару мгновений покрутились на месте, а потом припустили по Литейному, причем прямо по тротуарам. Вот теперь приятели поняли, почему народ разбегался от голштинских скачек. Хорошо еще сами они успели прижаться к стене, пропуская ополоумевшего всадника.
Саблуков от души выругался, Ханыков его поддержал, Петеньке пришлось не отставать от товарищей и тоже сказать пару ласковых. Но тут он вдруг почувствовал неприятный царапающий взгляд из саней. Петенька вскинулся, но сани уже промчались мимо.
– Черт знает что! – рявкнул Саблуков и от души добавил нечто из жаргона, который используют матерые унтера на занятиях с новобранцами. Хорошо загнул, кудревато!
– Да, вконец распоясались голштинцы, никакой управы на них нет, – согласился Ханыков, отряхивая снег с плаща. – Хорошо бы кто им укорот дал.
– Пойди попробуй, – уныло возразил Окунев. – Они в чести у наследника Петра Федоровича. Ходят слухи, что, когда он взойдет на престол, вообще всю армию перестроят на голштинский лад. Заставят присягать голштинским знаменам, яко принесенным от наследственного владения государя. Вот тогда попляшем.
– Не бывать тому! – вскинулся Саблуков. – Чтобы знамена Петра Великого, кои под Полтавой и Гангутом себя прославили, заменить тряпками голштинскими?! Да чем они знамениты? Тем, что Фридриху Прусскому прислуживают – и только!
– Вот тебя спросить забыли, – так же мрачно возразил Окунев. – Прапорщик Саблуков будет государю-императору указывать, как ему лучше государством Российским управлять.
Но тут снова вдали послышался полоумный кошачий концерт голштинского оркестра и пьяные вопли, только на сей раз к ним примешивался треск пистолетных выстрелов.
– Да что они, вконец с ума сошли, что ли? – с легкой ноткой испуга спросил Саблуков. – Не лучше ли нам убраться подальше, господа?
– Испугался? – съехидничал Ханыков.
Но Саблуков даже не обиделся.
– Я без колебаний поведу свою роту на вражескую картечь, но я не хочу погибнуть в собственной столице под копытами коня какой-то пьяной голштинской гниды. Позорная и бессмысленная смерть получится. Посмотри, как умные люди поступают.
И действительно, прохожие снова шарахались в стороны, прижимались к стенам, взлетали на ближайшее крыльцо, только чтобы не оказаться на пути сумасшедшей кавалькады, которая с криками и гиканьем мчалась обратно. Причем на этот раз время от времени кто-то из голштинцев, особенно пьяный, хватал пистолет и палил по окнам. Но благо всадники были настолько пьяны, что на звон разбитых стекол не оборачивались.
Но не все успели скрыться. Какая-то молоденькая девушка, явно из хорошей семьи, ведь ее сопровождала надменная бонна, явно англичанка по виду, замешкалась неосторожно. Не привыкли хорошенькие девушки к тому, что их лошадьми могут потоптать иноземные унтера. И замерла, бедная, словно гром ее ударил, стоит, смотрит на несущегося красномордого голштинца, хоть бы в какую сторону шагнула. Так нет… А тот рот разинул, глаза выпучил, коня горячит, чтобы вернее ее сшибить.
Даже наши друзья растерялись. Ну никак не предполагали такого поворота, думали: побуянят-побуянят, да и только. Да, всякие там синяки да порванные пелерины, нехорошо, конечно, ну да чего не бывает. Сами не без греха. А тут ведь к смертоубийству идет!
Единственный, кто опомнился, так это Ханыков. Бросился к девушке, прямо под копыта коня, считай, оттолкнул ее в сторону. Девица отлетела да прямо на руки Петеньке, который сразу поставил ее за спину и саблю из ножен потащил, как раз ту самую, которой блюдо рубил. Зато Ханыкову плохо пришлось, сшиб его голштинский конь, послышался треск противный, какой-то влажный, с хлюпаньем, дикий крик, и голштинцы унеслись прочь, гогоча, как безумные.
Наша троица бросилась к лежащему. Лицо Ханыкова казалось даже белее снега, вероятно, потому, что приняло какой-то синеватый оттенок. Его еще сильнее подчеркивала красная струйка крови, сбегавшая из уголка рта. А на епанче совершенно четко виднелись два отпечатка копыт: один на животе, второй на правой стороне груди, и дышал он как-то странно, со стонами.
– В полк надо, к лекарю, – сразу решил Окунев.
Они перехватили первую же карету, которая осмелилась показаться на проспекте после того, как исчезли голштинцы, благо сидевший в ней надворный советник оказался человеком совестливым и понятливым. Он даже предложил сразу перевезти пострадавшего к нему в дом, который, на счастье, находился совсем рядом, потому что долгая дорога и тряска могли дурно сказаться, и затем уже отправить карету хоть за полковым лекарем, хоть за каким другим. После недолгих колебаний предложение было принято, так как Ханыков окончательно впал в забытье и лишь постанывал жалостно.
Петенька уже собрался было прыгнуть на запятки, потому что в карету втиснуться было невозможно, но тут его остановила девица, буквально повисшая на локте.
– Сударь! – возопила она. – Неужели вы бросите меня одну?! Ведь они могут вернуться!
– Что вы, сударыня, ни в коем случае, – возразил Петенька, бросая беспомощный взгляд на Окунева, который уже садился в карету.
– Нет, вы просто обязаны проводить меня до дома. Кто бы только мог подумать, что даже в самой столице могут встретиться такие опасности? Сударь, неужели вы столь бессердечны?
– Но…
В этот момент оглянувшийся Окунев широко ухмыльнулся, хоть сие совсем не приличествовало положению, и махнул рукой:
– Иди! Без тебя обойдемся, все равно там лишние люди не нужны. Оттуда ступай в полк, мы тоже приедем.
– Вот видите! – воскликнула девица. – Теперь у вас просто нет иного выхода.
Петенька вздохнул и капитулировал.
– Кстати, – продолжала трещать девица, – воспитанные люди имеют обыкновение представляться дамам из опасения быть принятыми за невоспитанного парвеню.
– Ах, сударыня, до того ли было. Сами же видели, что сейчас на улицах столицы творится… – вздохнул Петенька. – Однако ж я готов исправиться незамедлительно. Пермского мушкатерского полка поручик Валов, – щелкнул он каблуками.
Девица лучезарно улыбнулась и изобразила книксен.
– Княжна Дарья Шаховская. А это моя бонна мисс Дженкис, Энн Дженкинс… – Княжна завертела прелестной головкой и растерянно спросила: – А где же она?
Увы, английская гувернантка исчезла, как ее и не было. Поэтому Петеньке не оставалось ничего иного, как предложить свою мужественную руку юной княжне, дабы сопроводить ее в родительское гнездышко. Хорошо, что гнездышко оказалось не столь далеко, хотя кто бы такую девицу на другой конец города отпустил.
Гнездышко оказалось солидным домом, хотя и не столь внушительным, как дворец графа Шувалова, который Петеньке приходилось видеть. Сразу при входе их встретила переполошенная стайка девиц – горничные да всякие камер-фрау, которыми верховодила сурового вида дама, оказавшаяся матерью Дашеньки. Девицы сразу оглушили Петеньку стрекотанием: да что, да где, да как, да почему, да зачем. Но княгиня лишь сдержанно поблагодарила, а рассказ о голштинцах оборвала в самом начале, заявив, что молодым девицам неприлично слушать подобное.
Но Дашенька, похоже, думала иначе, потому что никак не могла остановиться, пересказывая всяческие ужасы, причем по ее рассказу выходило, что главным героем оказывался вовсе не пострадавший Ханыков, а Петенька, в одиночку разогнавший злодеев и вырвавший девицу из лап огнедышащего дракона. Этот рассказ вызвал откровенное неудовольствие княгини. Действительно, какие могут быть драконы на Литейном?! Однако обрывать дочку она не стала, а лишь мягко укорила. Кажется, княжне в этом доме позволялось многое. Еще она высказала сожаление, что князя Михаила Ивановича нет дома, дабы он мог лично выразить свою благодарность поручику. Впрочем, она рискует от своего имени пригласить господина поручика сделать визит позднее, потому что не в обычае князей Шаховских оставаться неблагодарными. Дашенька горячо подтвердила, что да-да, наша семья обязательно вас отблагодарит. И при этом так стрельнула глазами, что Петеньке лишь осталось гадать, в чем именно будет заключаться эта благодарность. В общем, в полк господин поручик возвращался в чувствах слегка растрепанных, зато обнадеженный.
В офицерском собрании настроение царило самое мрачное. Вернувшиеся Саблуков и Окунев ходили чернее тучи, злобно огрызались и ни с кем не разговаривали. Выяснилось, что вызванный доктор определил состояние Ханыкова как крайне тяжелое. Его пришлось оставить в доме милосердного самаритянина, чему господин надворный советник был не слишком рад. До таких пределов его милосердие не распространялось, однако ж он не посмел выставить раненого офицера на улицу, тем более что доктор настрого запретил неделю трогать его. Саблуков хорошо заплатил доктору и намекнул самаритянину, что его милосердие потом также будет оценено по достоинству. Кажется, это несколько примирило надворного советника с печальной действительностью.
Сейчас же в собрании самым живейшим образом обсуждали, как именно отомстить голштинцам за столь возмутительное покушение на честь и достоинство русского офицера. Понятное дело, что даже самого последнего обывателя давить на улицах нежелательно, но вот офицеров нельзя, ни в коем случае нельзя. Тем более гвардейских. В общем, решено было на следующий же день вызвать оскорбителей на дуэль. Дело оставалось за малым – выяснить, кто же они такие. Мелькнула было светлая мысль: вызвать на дуэль поочередно вообще всех голштинцев, какие только заимеют наглость высунуть нос из своего Рамбова на питерские улицы, но одобрения не получила. Как ни задирайся, но было понятно, что Петр Федорович не одобрит, если лейб-гвардейцы всю его голштинскую свиту перережут. Хотя – соблазнительно!
В общем, решено было учинить свидетелям допрос с пристрастием участникам событий, но прежде всего сидельцам в австерии. Потому как общим согласием приняли, что это были те самые голштинцы, которые ну никак не успевали отъехать в Рамбов, а остались в городе, дабы продолжить веселье, примерно так же, как поступили наши приятели. Вести оный допрос поручили как раз Петеньке Валову как человеку наиболее трезвому и здравомыслящему, а вдобавок еще и незаинтересованному. Отчислен из Преображенского полка? Отчислен. Значит, будет совершенно беспристрастным. Правда, это означало, что Петеньке придется производить допрос самого себя, что придавало ситуации особую пикантность. Поскольку серьезное дело требовало серьезной подготовки, денщиков отправили за венгерским.
О проекте
О подписке