Я из очень советской семьи. Мой отец 1905 года рождения, мать – 1906-го: во время Гражданской войны они были маленькими детьми, оба из очень бедных семей и совершенно естественно приняли сторону красных, оба стали комсомольцами, потом членами партии. У меня никто не был репрессирован в 30-е годы. В 1941 году, когда началась война, отца призвали в армию. Я в это время была в Крыму и вернулась, когда Москву уже бомбили. Перед отправкой из Москвы отец отпросился попрощаться со мной. Тогда я его видела в последний раз, он не вернулся с фронта. И он мне сказал: «Дочурка, я иду защищать советскую власть». Вот так: не Родину, не семью, а именно советскую власть. Мне потом на допросах говорили: «Мы понимаем, у таких-то родители были репрессированы, их с работы выгоняли. А вы чего? Вам-то что советская власть сделала?» Мне лично – ничего плохого.
Я пережила войну уже в таком возрасте, когда все понимала, – 20 июля 1941-го мне исполнилось четырнадцать лет. Такое экстремальное время, конечно, запоминаешь. Все знали, что на фронте делается, каким был первый год войны и сколько людей погибло. Сколько бы ни писали «Гром победы, раздавайся!». Кроме того, четыре года вся промышленность работала на войну. Для людей ничего не производилось и ниоткуда не привозилось. И до войны жили скудно, а тут и вовсе: не выживешь – помрешь. И не роптали, и делали больше, чем могли, чтобы была победа. Это было, безусловно, общее настроение: победа необходима. И мы очень гордились, было чем гордиться. В июле 1945-го мне исполнилось восемнадцать лет, кончилась школа, начался университет, взрослая жизнь.
Для нас все были героями – не только те, кто был на фронте, но и те, кто работал, кто не вынес, кто умер и кто остался жив. А с ними, с нами со всеми обращались не как с героями, выигравшими войну, а как с быдлом. Причем с быдлом под подозрением: просто в землю втаптывали. Время было тяжелое, полстраны разрушено, люди снова напрягались изо всех сил, а относились к ним как к скотам и без вины виноватым. Я четыре года была в университете – как комсомольское собрание, так обязательно кого-то исключают из комсомола, а это значит, что и из университета тоже. То он, видите ли, на майской демонстрации не принес транспарант: «А где ты его оставил?» Хорошо, кусок фанеры, вычти из стипендии, но нет – проработка на собрании, ломают человеку жизнь. Потом космополитическая кампания – евреи их не устроили. Это все было так несправедливо, так за людей обидно.
И ложь, кругом ужасная ложь. Я помню, дядя мой прочел в газете заголовок «Жить стало еще лучше» и озадачился: «Почему „еще“?!» Идешь в кино, там «Кубанские казаки»: столы ломятся, они в шелковых рубашках хлеб убирают. Приезжаешь в деревню… Я помню, мы в деревне под Каширой снимали часть избы у женщины с двумя дочерьми. Они ходили босые от мая до сентября включительно. Ботинки одни на троих берегли: если одна дочка ходит в школу, другая сидит дома. А в газетах читаешь: «Колхозы расцветают».
Наших людей я очень полюбила и очень ими гордилась, и до сих пор горжусь. Они вынесли такие испытания с таким достоинством, и после этого их вот так отблагодарили! И, наверное, советское воспитание советским воспитанием, но все мы выросли на великой русской литературе, а она вся построена на сочувствии маленькому, но честному человеку, которого безжалостно подавляет, мучает равнодушное к нему, огромное, непреодолимое для него государство.
В 1953 году я окончила исторический факультет как археолог. Меня послали отрабатывать по распределению учительницей в ремесленное училище на три года. Если рассказать, как мы жили, то по нынешним меркам мы были бы сущие бедняки, но по сравнению с крестьянами мы хотя бы были сыты и ходили в целых ботинках. А у них и этого не было, хотя они очень тяжело работали. Тогда я подумала: «Пойду в аспирантуру и за это время прочту всего Ленина от корки до корки. Может, я тогда что-нибудь пойму». Я поступила в аспирантуру на кафедру истории партии, чтобы понять, что у нас произошло с крестьянами. Про меня говорили: «А вот Люда, она всего Ленина прочла». Я была какой-то уникум, потому что ни у кого не хватала терпения одолеть все эти 30 томов1. И как раз моя аспирантура кончилась к 1956 году, к докладу Хрущева. Хотя к этому времени я уже и безо всякого доклада была готовая антисоветчица. Я не знала о масштабах репрессий, хотя, конечно, знала, что людей арестовывают. И вообще смутно представляла, что за лагеря. Но чтение Ленина меня очень даже убедило. Я потом еще встречала людей, которые целиком прочли Ленина. Например, основатель Московской Хельсинкской группы Юрий Федорович Орлов. Он меня на два года старше, но попал в армию в начале войны, потом был офицером-артиллеристом. И искал то же, что и я, и пришел к тем же результатам. Мой друг Анатолий Марченко в лагере тоже всего Ленина прочел. Так что пока не было самиздата, нас делал антисоветчиками Ленин.
А я во время войны вступила в комсомол, потом в партию – все как полагается. Доклад Хрущева читали на съезде, потом его читали партактиву, а потом – всем членам партии. Нас предупредили, что записывать нельзя, рассказывать никому нельзя. Я тогда еще в аспирантуре была. И был у нас в аспирантуре такой парень, Коля Демидов, провинциал и по багажу знаний, и по культурному уровню, ему было трудно учиться. Он меня просил иногда ему помочь, и я помогала чем могла. Мы с ним вместе вышли с чтения доклада Хрущева и зашли в «стекляшку» -пельменную, и он вдруг спросил: «А ты знаешь, как я в аспирантуре оказался?» Выяснилось, что он окончил юридический и по распределению работал прокурором где-то в Подмосковье. Каждый день он нескольким людям давал срока не менее десяти лет: кто-то колоски собирал на поле, вдова какие-то нитки с завода вынесла, чтобы продать и детей чем-то накормить. По десять лет! «Я, – говорит, – три года выдержал, как полагалось по распределению отработать бесплатное образование, и подал заявление на уход». Но ему сказали, что уйти нельзя: ты член партии, иначе положишь партбилет. «И я понял, – рассказывал Коля, – что я могу оттуда уйти только одним способом: в аспирантуру». И он стал готовиться и несколько лет проваливался, потому что у него не хватало ни знаний, ни культуры, чтобы поступить в Москве в аспирантуру, пить начал.
Он мне первой рассказал, до этого люди опасались друг друга. А тут как прорвало – поняли, что раз осуждают за террор, значит, не будут всех подряд сажать. Это был еще довольно суровый период, все по-прежнему очень строго по-советски, сплошная цензура: ни из газет, ни из книг, ни из театра – нигде ничего не узнаешь. А люди уже рассказывали друг другу то, о чем раньше никогда не говорили. Сейчас даже трудно представить, что в сталинское время большими компаниями не собирались, разговаривали с родственниками, и то далеко не со всеми, у кого-то была еще пара-тройка друзей, которые всю жизнь знакомы. Но дальше уже нет, никакого доверия. А тут стали каждый вечер где-то собираться и рассказывать друг другу: у кого родителей посадили, кто на фронте пострадал. У каждого был свой пусть маленький, но трагический опыт, а раньше казалось: «Может, это только со мною?» Теперь это множилось на опыт жизни других людей и на их размышления.
До 1956 года у меня и о себе представление было такое: «Почему все думают, говорят и живут нормально, а мне не нравится? Не может же быть, чтобы я была умнее всех? Значит, они правы, а я не права». Нас еще так воспитывали, что я считала, что коллектив всегда прав. Комплексы были жуткие. А когда стали в компании сбиваться, оказалось, ничего подобного, я не чудачка, я нормальный человек, таких немало. А вот те, кто мне это все в голову вбивает, они-то и есть нравственные уроды.
Так постепенно в этих компаниях и зародилось диссидентство. Сегодня идешь в одну компанию, а там: «Ой, слушай, а вот у нас завтра собираются, пойди туда, там такие интересные люди…» Эти компании все переплетались, появлялось очень много знакомых. Так я познакомилась с Юлием Даниэлем, и мы подружились. И я, конечно, знала, что он и его друг Андрей Синявский с 1956 года передавали свои произведения на Запад под псевдонимами. Юлик был Николай Аржак, а Андрей – Абрам Терц. Когда их арестовали, то, естественно, их друзья очень бурно переживали. Каждый раз, когда кого-то из друзей вызывали на допрос, мы собирались и ждали, когда они придут и расскажут, что там было. Иногда просачивались сведения о том, колются или держатся, как здоровье, что говорят, в каких условиях. Мы ведь ничего этого себе не представляли. А кроме того, каждый из нас понимал, что и его самого могут вызвать. Важно было знать, какие были вопросы, как ответить, чтобы и людей не подвести, и себя в тяжелые условия не поставить.
В октябре 1964 года скинули Хрущева, стал Брежнев, новая власть утвердилась и поняла, что самиздат гуляет по стране. Я специально ради самиздата выучилась на машинке печатать, и я была далеко не одна. Они решили прихлопнуть самиздат. И процесс Синявского – Даниэля хотели сделать показательным. Поэтому была статья в «Литературной газете», которая называлась «Перевертыши», о том, что они как бы выглядели советскими людьми, а на самом деле публиковались за границей. Готовили общественное мнение, как в сталинское время, чтобы кричали «Собаке собачья смерть!». Но получили другую реакцию. Все-таки уже прошло двенадцать лет со смерти Сталина и девять с XX съезда. Люди уже иначе смотрели на эту власть, особенно интеллигенция в Москве и Ленинграде, в Академгородке в Новосибирске. И вместо того чтобы осуждать этих писателей, очень многие интересовались, что же они такое написали.
А когда прочли, начали писать письма о том, что никакие они не «перевертыши», просто в СССР нельзя публиковать нормальную литературу, они с любовью и точно описывают людей, которые живут в нашей стране. И кто-то слушал по радио «Свобода», кто-то читал в самиздате, стали не только письма писать, но и приходить к женам Синявского и Даниэля, спрашивать, чем помочь. А были и друзья, которые, наоборот, испугались подписывать. Круг тогда очень сильно переменился. Я свою жизнь делила на период до Юликова ареста и после Юликова ареста. Это и было зарождение правозащитного движения.
Когда Алик Вольпин решил устроить первый митинг в защиту Синявского и Даниэля 5 декабря 1965 года на Пушкинской площади, я пришла в большой ужас. Во-первых, с детства и до сих пор не люблю митинги и демонстрации. А во-вторых, в советское время никто на неразрешенные демонстрации не ходил. Что им будет? Их арестуют или их расстреляют? Никто не знал, что будет делать эта новая власть. Но каждый из нас знал, что мы живем не по законам.
Мы с подругой долго уговаривали Алика не ходить на эту демонстрацию. Он нам объяснил, что не может не пойти, потому что сам позвал туда людей, как же это так – они придут, а он нет? Но нам как быть? С одной стороны, я не хочу и не могу идти на демонстрацию. А с другой – Алик пойдет, а я нет? Невозможно. Мы решили идти на эту площадь, но в демонстрации не участвовать. Не могли дома сидеть, надо было хотя бы узнать, что с ними будет. Когда мы пришли, обнаружили, что собрались участвовать вместе с Аликом примерно человек двадцать. Один был с лыжами, мы думали, что с лыжной прогулки приехал, а он потом объяснил, что взял с собой лыжи, чтобы в случае чего, когда его арестуют, сказать: «Да я мимо ж шел, вы что?» Их было двадцать, а таких, как я, кто не смог дома усидеть, было на площади человек двести – все наши знакомые. Каждый свой порог переступал.
О проекте
О подписке