Правда, уже в сентябре 1802-го Державин, которого современники именовали не только «паршивой овцой», но и «бульдогом Фемиды»[88], цепным псом правосудия, займет место министра юстиции. Но спустя всего тринадцать месяцев будет отставлен. Для Александра (вообще несколько презиравшего людей, а екатерининских орлов – они же овцы, они же бульдоги – и подавно) старые вельможи были на одно лицо; выделить Державина из их орденоносного ряда он не пожелал – а жаль.
Конечно, Державин не хуже других умел извлекать пользу из своего служебного положения, неустанно искал чинов, от монарших благодеяний не отказывался, не отказываясь при этом и от коллегиального противостояния монархам – в Совете и Сенате. Конечно, он неустанно дерзил коронованному начальству, а всем остальным Псалмам предпочитал 81-й, жестоко обличающий царей:
Восстал Всевышний Бог, да судит
Земных богов во сонме их;
Доколе, рек, доколь вам будет
Щадить неправедных и злых?..
Ваш долг: спасать от бед невинных,
Несчастливым подать покров;
От сильных защищать бессильных,
Исторгнуть бедных из оков.
Не внемлют! видят – и не знают!
Покрыты мздою очеса:
Злодействы землю потрясают,
Неправда зыблет небеса.
Цари! Я мнил, вы боги властны,
Никто над вами не судья,
Но вы, как я подобно, страстны,
И так же смертны, как и я…
Воскресни, Боже! Боже правых!
И их молению внемли:
Приди, суди, карай лукавых
И будь един царем земли![89]
Конечно, столь же неустанно он льстил обличаемым государям; так, нелюбимого им Александра Павловича в стихах «Глас Санкт-Петербургского общества» он позже аттестует: «Небес зерцало, в коем ясный / Мы видим отблеск Божества, / О ангел наших дней прекрасный, / Благого образ Существа»[90].
Конечно, Державин мог практически одновременно, в 1797-м, бросить вслед царю: «Ждите, будет от этого… толк», – и сочинить оду, воспевающую «толкового»…
Конечно, он громко восхвалял Екатерину, Павла и Александра как полновластных земных богов – и потихоньку составлял проект Российской конституции, призванной ограничить их «божественное» полновластие.
Однако трудно ли понять, что двигало им не только честолюбие, не только сословная солидарность, не только трезвый расчет. И что была во всех его разнообразных жестах, от поэтического ласкательства до политической дерзости, своеобразная логика отчаянного державолюбия, столь созвучная говорящей фамилии. Когда, после отставки, у Державина появится свободное время и он сядет за мемуары, – то в строе первой же фразы запечатлит свое иерархически-стройное видение мира и представление о месте человека в этом мире.
«Бывший статс-секретарь при Императрице Екатерине Второй, сенатор и коммерц-коллегии президент, потом при Императоре Павле член Верховного совета и государственный казначей, а при Императоре Александре министр юстиции, действительный тайный советник и разных орденов кавалер, Гавриил Романович Державин родился в Казани от благородных родителей в 1743 году июля 3 числа»[91].
Говоря строго, июля 3-го числа появился на свет не статс-секретарь, не президент, не казначей, не кавалер и даже не Гаврила Романович, а крохотный младенец, безымянное счастье родителей и предмет акушерских тревог. Но Державин начинает с итога – со списка должностей. Ибо человек есть то, что из него в конце концов вышло, так должности суть поручения Российской державы, Российская держава – царство торжествующей справедливости и результат государственного творчества множества поколений русских людей, а награды – не что иное, как знаки государевой признательности за честно исполненный долг, с которым должность недаром состоит в корневом родстве.
Долг – перед кем? Перед Богом, перед Законом, перед Отечеством, перед царем. Именно в таком порядке, именно в такой соподчиненности, не иначе. В противном случае закон перестанет служить стержнем российского общества, сведется к набору необязательных для исполнения (ибо не укорененных в вечности) правил общежития, станет изменчивой прихотью общенародной демократической гордыни или падет жертвой монаршего произвола. Служба земному отечеству лишится статуса служения; личная преданность государю заставит подданных поступать вопреки интересам государства, а его благодеяния и милости превратятся в расплату за измену правде. И наоборот – непочитание государя, поставленного от Бога, будет равносильно предательству и грозит стране беззаконием и потрясениями. Но до тех пор, пока связь между четырьмя концами державного креста ненарушима – до тех пор нет и не может быть разлада в душе человеческой. И исполняя царскую волю, и «в сердечной простоте» давая советы царям, и в случае необходимости противодействуя им с помощью законосовещательных органов, чиновник оказывает важные услуги и Отечеству, и Закону, и Богу; он чувствует себя скрепом имперской гармонии, полнозвучной рифмой в историческом славословии, без которой строй и ясность «изложения» будут непоправимо утрачены.
А значит, нет непроходимой границы между поэзией и службой, между званиями чиновника и стихотворца. Действительный член и несостоявшийся правитель Верховного совета, Державин был шестью годами старше веймарского министра Гёте. То есть принадлежал к последнему литературному поколению, для которого поэтическая деятельность ни в коей мере не противостояла государственной. Эти сферы были равно одушевлены высшей страстью, и политика, в полном согласии с Аристотелем, казалась одной из областей человеческого творчества. Больше того: лира, по их представлениям, могла служить столь же мощной поправкой к абсолютизму, какой в иных странах служил парламент. Она увещевала монарха, язвила его, когда он отступал от своего долга карать и миловать по справедливости, поддерживала все его добрые начинания и даже намерения, создавала вокруг него необходимый ореол величия и напоминала ему о бренности всего земного, в том числе – о бренности власти, понуждала вспомнить, что лишь праведный государь достоин церковного и гражданского почитания. И, самое главное, она не позволяла царям забыть о любезном отечестве, о его своеобычном характере, о его душе и его людях; она не давала свести представления о государстве к набору абстрактных схем и наполняла образ этого самого государства живыми и чувственно переживаемыми смыслами.
Может быть, Александр Павлович все это понял бы – и сохранил бы Державина при себе «для говорения всегда правды»[92] и поддержания отечестволюбия, если бы внимательно прочел его стихи. Но, к сожалению, Екатерина Великая не рекомендовала воспитателям великих князей слишком много внимания уделять музыке и словесности как занятиям бесполезным и размягчающим душу. Стихов государь по доброй воле (то есть когда не требовали обстоятельства) не читал; Державина не понимал и считал его вредным самолюбцем, исполненным вздорных и давно изжитых просвещенно-монархических идей; при себе не сохранил. И невстреча со славным вельможей-поэтом стала первой в трагической цепи его последующих невстреч с людьми, на которых он мог – и должен был – опереться в своем четвертьвековом правлении.
Впрочем, Александру тогда было и впрямь не до Державина. Чтобы понять – почему, вернемся чуть-чуть назад, в самое начало царствования.
Чем успешнее шла реформа придворной жизни, тем острее, тем насущнее вставал давний, куда более сложный – пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что – вопрос. Для чего, во имя чего, ради чего все это?
Если бы трон был занят Александром «по очереди» или хотя бы бескровно, со сверхзадачей царства можно было бы и повременить или удовольствоваться туманно-далекой «президентской перспективой». Но все произошло так, как произошло. Куда было пойти, что принести, чтобы немедленно предъявленная стране и достигнутая в итоге цель задним числом оправдала бы жутковатое средство? Не только естественный человеческий ужас перед содеянным, но и жажда цели иссушала молодого царя; перед ее мукой меркло все – даже сладкая мечта о блаженстве торжествующего ухода. С мечтою, кажется, он не разлучался; быть может, именно ради нее из проекта коронационной грамоты русскому народу была вычеркнута статья о принципе престолонаследия, из-за чего русский трон опять как бы завис в юридической невесомости. Но задуманный уход возможен был только на вершине успеха; всенародное восхищение еще предстояло вызвать. Чем?
ГОД 1801.
Месяц тот же. 31.
Отмена запрета от 18 апреля 1800 года на ввоз в Россию книг и нот; дозволение частных типографий.
Апрель. 2.
Указы «О восстановлении Жалованной грамоты дворянству»; «Об уничтожении Тайной экспедиции».
Апрель. 8.
Указ «Об уничтожении публичных виселиц».
Апрель. 9.
Отменено обязательное ношение пуклей; обязательное ношение косы, однако же, сохранено.
Апрель. 26.
Мальтийский крест снят с русского государственного герба. Месяцем раньше царь сложил с себя звание великого магистра Мальтийского ордена; месяцем позже велит президенту Академии наук не включать более Мальту в число городов Российской империи.
Май. 22.
Священники и диаконы освобождены от телесных наказаний за совершенные ими уголовные преступления.
Май. 28.
Запрет на публикацию объявлений о продаже крестьян без земли.
Июнь. 5.
Утверждена Конвенция о взаимной дружбе с Англией.
Указом Сенату высочайше поручено самому определить, чем он должен стать в новых обстоятельствах русской истории.
Того же дня.
Указом предусмотрено создать Комиссию о составлении законов.
Любви, надежды, тихой славы
Недолго нежил нас обман,
Исчезли юные забавы,
Как сон, как утренний туман…
(Александр Пушкин. К Чаадаеву. 1818)
Сентябрь. 26.
Подписан мирный договор с Францией.
Сентябрь. 27.
Запрещены пытки.
Милости, сыпавшиеся на страну как из рога изобилия, возбуждали толки, восхищали молодежь, освежали атмосферу и доставляли радость самому царю, искренне желавшему блага своей стране и своему народу. Но все-таки освобождение заключенных из Петропавловки, открытие границ, уничтожение Тайной экспедиции и публичных виселиц – суть отмены, а не деяния, расчистка прошлого, а не строительство будущего. Жизнь без оправдывающей цели грозила превратиться в чавкающую трясину уныния. Царь имел несчастье познать всю ее богомерзкую силу, когда во время сентябрьских коронационных торжеств в Москве на него обрушивались приступы жестокой ипохондрии и охватывало полное оцепенение, так что разум оказывался на грани помешательства.
Причиной, ввергнувшей Александра в моральный паралич, в психологический ступор, вполне могли стать слова из речи выдающегося иерарха, митрополита Платона (Левшина), произнесенной 8 сентября, за неделю до коронации. В самое сердце могло ударить восклицание знаменитого проповедника, на удар вовсе не рассчитанное:
«…взяты уже врата и внешнего и внутреннего храма. Путь свободен. Вниди к жертвеннику Божию, к Богу, веселящему юность Твою… Вниди и вкупе с Собою введи Августейших Особ, а с ними введи и всю священную Твою кровь»[93].
Фон мартовской трагедии был способен проявить в риторических узорах непредусмотренные смыслы, родить в уме крайне мнительного Александра непредугаданные ассоциации. Путь действительно был свободен. Но цена свободы оказалась ценою священной крови, и покрыть ее не могла ни пышность торжеств, ни даже возможность сопроводить эти торжества благородными высокомонаршими жестами.
ГОД 1801.
Сентябрь. 15.
Коронация в Успенском соборе Московского Кремля. Подарки приближенным раздавались, но крестьян роздано не было.
«…счастие вверенного Нам народа должно быть единым предметом всех мыслей Наших и желаний, Мы в основание его… положили утвердить все состояния в правах их и в непреложности их преимуществ».
Из Коронационного Манифеста
Понятно, что перед Россией начала XIX века стояли по крайней мере две глобальные проблемы (точнее, сама Россия недоуменно стояла перед ними). Крепостное бесправие и полный беспорядок в законах – пресловутая «неконституированность». Не в зубовском понимании и не в версии Чарторыйского, а в самом что ни на есть болезненном и практическом смысле.
Решение любой из них – хотя бы предварительное, хотя бы вчерне – обессмертило бы имя царя.
Владеть людьми нехорошо во все времена; но России начала XIX века предстояло сделать неприятное открытие, что с некоторых пор это еще и невыгодно. Там, где при найме трудится несколько человек, в поместье трудилось (ленилось) несколько сотен. У генерала Измайлова дворня состояла из 800 человек. У графа Каменского – из Причем у каждого из 17 его лакеев имелась своя обязанность: тот, кто подавал раскуренную трубку, за наличие воды в кувшине не отвечал; тот, кто докладывал о прибытии гостя, о камине уже не заботился. Результаты узкой специализации были плачевны – описания российских поместий и домовладений начала столетия полны комических подробностей. Постройки того же графа Каменского занимали в Орле целый квартал. Но в половине окон за неимением стекол торчали тряпки и подушки; перила валялись возле дома на земле. При этом три великолепные люстры, свисая в огромной зале, освещали поставленные в угол турецкие знамена и бунчуки (граф был славный воин) и при них часового из дворни, одетого испанцем и сменявшегося каждые три часа. Впрочем, графу Каменскому было далеко до некоего помещика Маркова, владельца 200 тысяч душ, который жил в доме настолько ветхом, что кое-где потолки подпирались неотделанными березовыми столбами; правда, Марков объяснял это суеверием, что, обновивши дом, скоро умрешь на новоселье.
Людей нужно было чем-то занимать, иначе от безделья они могли учудить что-нибудь небезопасное. Так появилась в России увеселительная прислуга – шуты, фокусники, механики-самоучки. Самые богатые помещики могли позволить себе арапа или арапку, которые столь гармонировали с русским пейзажем. Наиболее утонченные натуры создавали из крепостных гаремы для услаждения души; знаменитый князь Юсупов организовал что-то вроде эротического театра. (Пушкин позже посвятит Юсупову стихотворение «К вельможе»: «Ты понял жизни цель: счастливый человек, / Для жизни ты живешь».) На подмосковной даче г-на Юшкова в течение трех недель кряду было дано 18 балов с фейерверками и музыкой в саду, «так что окрестные фабрики перестали работать, ибо фабричные все ночи проводили около его дома и в саду, а Новодевичья игуменья не могла справиться с своими монахинями, которые, вместо заутрени, стояли на стенах монастыря, глядя на фейерверк и слушая цыган и роговую музыку…»[94]
Нет сомнений, что все это Александр понимал – и с юных лет принимал близко к сердцу; что до последних дней он сохранил верность идеалу вольного хлебопашества. Недаром он допустит – если не поощрит! – дискуссии Вольно-экономического общества о барщине и оброке, о двойной выгоде вольнонаемного труда в сравнении с трудом подневольным. Но еще в цитированной записи из «Мыслей… на всевозможные предметы, до блага общего касающихся» было отчетливо сформулировано «необходимое и достаточное» условие всех грядущих преобразований: исподволь. Варьируясь на разные лады, мотив этот эхом прокатится через все гулкое пространство громокипящей александровской эпохи; троекратно аукнется в послевоенном (3 мая 1816 года) разговоре царя с П. Д. Киселевым: «Всего сделать вдруг нельзя… на все надо время, всего вдруг сделать нельзя… Вдруг всего не сделаешь, помощников нет… Россия может много, но на все надо время»[95], – чтобы под конец горькой насмешкой отозваться в восторженном обещании архимандрита Фотия уничтожить разгорающуюся общеевропейскую революцию «вдруг, тихо и счастливо», – об этом речь далеко впереди.
О проекте
О подписке