Суздальцев работал в «секретном отделе» с радиоперехватами. Над пустыней, в разных направлениях, со стороны Пакистана и Ирана, носились позывные. Переговаривались полевые командиры. Окликали друг друга уходившие на задания группы. Давали знать о себе бредущие по пустыне караваны. Все это кружилось, металось, как чаинки в пиале чая. Шифры и позывные было невозможно привязать к поселениям и ведущим через пустыню дорогам. Местонахождение караванов и боевых групп оставалось невыявленным. И только особым воображением, бессознательным созерцанием Суздальцеву удавалось совместить голоса эфира с координатной сеткой пустыни. Было странное чувство, что пустыня уже пропустила сквозь себя груз «стингеров». Сквозь пески пролегали коридоры радиомолчания, по которым с выключенными рациями мог пройти караван. Это было недостоверно, имело малую вероятность, не исключало допросы пленных и облеты песков. Пустыня хранила тайну. Была запечатана для него, русского офицера разведки. На ней лежали огненные сургучные печати, над которыми, словно легкие семечки, кружили вертолеты.
Он думал о докторе Хафизе, который поставлял из Кветты драгоценную информацию. Доктор Хафиз из службы безопасности «хад» был белозубым черноусым красавцем, с которым Суздальцев встречался в Ташкенте, а потом в штаб-квартире «хада», в Кабуле. У него была странная, неудобная для разведчика примета – половина головы была седой, словно эту половину, рядом с черными, курчавыми волосами, накрывал белый парик. Говорили, что он поседел от пыток, когда находился в тюрьме Пули-Чархи, вместе с другими, арестованными Амином партийцами. Внедренный в Кветту, поставляя верблюдов для караванов с оружием, он вскрывал их маршруты, наводя вертолеты. Общаясь с приходящими из Афганистана погонщиками, он многое знал о пакистанской агентуре, о базах оружия в кишлаках, о тайной сети, сотканной пакистанцами вокруг Кандагара. Через несколько дней, с очередным караваном, доктор Хафиз прибудет в Лашкаргах, и они встретятся на окраине города, на конспиративной квартире.
Вышел на солнце. Нестерпимо палило. Бесцветный жар налетал из пустыни, прожигал одежду, подошвы ботинок. Глаза тоскливо обжигались о вспышки консервных банок, о тусклый блеск брони, о радужную пленку крупнокалиберного пулемета.
Проходя мимо саманного дома, где жили комбат и его заместитель, Суздальцев увидел у ступенек привязанного варана. Животное было крупных размеров, с шершавой, как наждак, чешуей. Спина и выпуклые бока были зеленовато-розовые. Белесое брюхо переходило в желтое горло и желтый отвисший зоб. Хвост загибался. Заостренная голова приподнималась на мускулистых когтистых лапах. В голову были инкрустированы злые рубиновые глаза, окруженные желтыми веками. Пасть, похожая на заостренный клюв, улыбалась длинной улыбкой. Варан был пойман солдатами в пустыне, привезен в гарнизон и содержался, как домашнее животное. Брюхо окольцовывала проволока, прикрепленная к ступеням, как поводок. На земле валялись обглоданные кости грифа.
Суздальцев наклонился к варану. Животное недвижно, не мигая, смотрело. Казалось каменным изваянием, выточенным из материала пустыни. Загадочное божество, извлеченное из песчаных барханов, накаленных утесов, мутных перелетавших песчинок. Суздальцев заглядывал в его красноватые глаза, стараясь проникнуть в таинственное свечение. В них была все та же запечатанная тайна пустыни. Божество было древним – ровесником мира. Ведало концы и начала. Ведало о судьбах возникавших и исчезавших народов. О занесенных песками царствах. О гробницах великих и ныне позабытых вождей. Оно знало о судьбе каравана со «стингерами». Знало об исходе этой азиатской войны и о его, Суздальцева, судьбе, которая могла оборваться среди жгучих предгорий.
Ему захотелось узнать свою судьбу. Захотелось угадать, отпустят ли его эти пески, эти хребты, эти груды камней с кривыми палками, на которых ветер треплет зеленые и черные ленты.
«Скажи, – вопрошал он варана, – я выживу на этой войне?»
Божество молчало, глаза не мигали. Суздальцев чувствовал свою зависимость от сфинкса пустыни, который под одной из своих чешуек хранил знанье о нем, тайну его жизни и смерти.
«Если ты меня слышишь, если наделен божественной прозорливостью, подай мне знак. Не говори о жизни и смерти. Просто подай мне знак».
Глаза рептилии дрогнули, на них упали и тот час взлетели желтые складчатые веки. Суздальцев уходил, видя длинную улыбку варана, обглоданные кости грифа.
Вечером он сидел в модуле вертолетчиков, в комнате, где жил замкомэска Леонид Свиристель. Тут же находились его друг и «ведомый» Равиль Файзулин и Вероника, «фронтовая жена» Свиристеля. Ее заботливые руки облагородили суровое жилище пилота – занавесочка на окне, салфеточка на тумбочке, штора, скрывавшая вместе с летными комбинезонами и бушлатами женские сорочки и платья. Не было по углам пустых бутылок, пепельницы с окурками, замызганных у порога ботинок. Стояла вазочка с робким цветочком пустыни, клетчатый панцирь черепахи, из которого выглядывали матерчатые лоскутки и иголка. Над кроватью висел старинный азиатский кинжал и гитара. Все разместились за столом, под рукодельным матерчатым абажуром, угощаясь шипучкой из баночек «Си-Си» и бутылок «7 UP».
– Опять, Петр Андреевич, прочесываем квадраты впустую. Хоть бы какой-нибудь занюханный верблюдик попался, какая-нибудь задрипанная «Тойота». Хоть бы по ней построчить из курсового пулемета для очистки совести, – Свиристель мотал золотистым хохолком, округлял рыжие глаза, и его молодому легкому телу было тесно на стуле, он вытягивал в разные стороны шею, был похож на птицу, готовую взлететь и выбиравшую направление полета. – Когда же у нас будет реализация разведданных?
– Может, завтра будет, – сказал Суздальцев, вспоминая красную шапочку пленного афганца, хрустящую, выдираемую из Корана страницу.
– А я вот наколдую, Леня, и не будет вам каравана, – сказала Вероника, отбрасывая с загорелого лба блестящую черную прядь. Ее темные, с голубоватыми белками глаза с обожанием смотрели на Свиристеля. Ее смуглое, цыганское лицо было исполнено нежности и счастливой преданности, и было видно, что ей нравится все в любимом человеке – его мальчишеский хохолок, нетерпеливое мигание глаз, лихая, мелькавшая в них бесшабашность. – Меньше стреляете, целее будете, мальчики. Наколдую, и никакого вам каравана.
– Знаем твое колдовство, – хмыкнул Файзулин, коричневый от солнца, крепкий, как желудь, с блуждающими глазами, которые, казалось, все высматривают в красных песках Регистана пыльное облачко бегущей «Тойоты», бусины верблюжьего каравана. – Зайди за модуль и увидишь твое колдовство. На клумбе камушками выложила вертолет, на нем номер «44». Поливаешь водой, чтобы он у тебя цветами расцвел. А в этой чертовой пустыне лей, не лей, все равно на клумбе одни камни останутся. Вот и все твое колдовство.
– Ты дурачок, Файзулин. Я цыганка, свое дело знаю. Я над водой пошепчу, заговорю ее, воду, и полью вертолет. Вот он и приходит цел, невредим. И ты, Файзулин, приходишь, хотя у тебя на лбу «46» стоит. Держись командира и будешь живой.
Вероника посмеивалась, блестела белыми зубами, подкалывала Файзулина и тут же, переводя взгляд на Свиристеля, сладко замирала. Ее красивое, с резкими чертами лицо словно выпадало из фокуса, становилось размытым, туманным от страсти и обожания. Темные брови вразлет, пунцовый рот, смуглая открытая шея, ложбинка груди, у которой обрывался загар, и начиналась пленительная белизна, – все обращалось к любимому человеку, принадлежало ему безраздельно. Долгим, опьяненным взглядом она смотрела на Свиристеля, и когда кто-нибудь замечал этот взгляд, вздрагивала и смущенно опускала глаза.
– Ну что глядишь на меня? Волосы дыбом встают! – грубовато, насмешливо произнес Свиристель. Сделал страшное лицо, потянул себя за хохол, и тот еще больше вздыбился на макушке, превратился в золотой завиток.
Суздальцев видел эту клумбу под окнами модуля, на которой любовно смуглыми руками Вероники, был выложен из камушков вертолет. Из темных – похожий на рыбу фюзеляж. Из белых – круг винта. Из розовых – звезда и цифра «44». Он знал, что Вероника засевает клумбу добытыми в Лашкаргахе семенами цветов, старательно поливает из самодельной лейки, из пластмассовой, с продырявленными отверстиями бутылки. Иногда клумба начинала робко зеленеть, но потом солнце пустыни сжигало зелень, превращало клумбу в раскаленный противень. Ворожба Вероники напоминала детскую игру, когда дитя из черепков и стеклышек выкладывает в песочнице нехитрый рисунок или вычерчивает на морском пляже чье-нибудь лицо или имя. Это детское колдовство было тайноведением, доставшимся по наследству от забытых предков. Сотворяя образ животного с рогами, или воина с копьем, или женщины с заостренными грудями, древний пращур стремился овладеть духами – добыть на охоте зверя, победить на войне врага, привести на ложе женщину, которая родит ему потомство. Вероника, наследуя все женские суеверия и страхи, была колдуньей. Заговаривала свое счастье, сберегая суженого. Истребляла его врагов, окружая непроницаемым кругом боевой вертолет Свиристеля. Кропила «живой водой», продлевая свое бабье счастье, недолговечное на войне.
– А, правда, мальчики, вы бы меня брали пред вылетом на вертолетную площадку. Я бы ваши вертолеты водой кропила. Раньше священники перед боем солдат святой водой кропили.
– У тебя для священника ряска коротка, – засмеялся Свиристель. Потянулся к Веронике и коснулся рукой ее смуглого, выглядывающего из-под юбки колена.
Суздальцев был знаком с суеверьями войны, сам был ими опутан. Вертолетчики перед боевыми вылетами не брились, запрещали себя фотографировать. Солдаты, уходя в «зеленку» или отправляясь на засады в горы, старались оставить в казарме гильзу с заложенной в нее бумажкой, где значилось их имя и номер части. Некоторые не вскрывали до окончания операции пришедшие из дома письма. Другие наотрез отказывались играть в карты и домино. Все это были прятки со смертью, ухищрения обмануть ее и умилостивить, ускользнуть от нее, притаиться, подставить вместо себя мнимый образ, вымолить себе удачу и жизнь. Смерть на войне была не только свистом пролетевшей у виска пули, сразившей соседа. Не только зрелищем горящей колонны, по которой бьют пулеметы, и из кабин вываливаются охваченные огнем водители. Не черной холодной ямой по соседству с медсанбатом, где, прикрытый досками, защищенный от солнца, лежит голый мертвец с запекшейся раной. Смерть на войне была существом, с которым был возможен диалог, допускалось общение, происходил таинственный обмен, заключались тайные договоры. Смерть была огромной, с неразличимыми чертами женщиной, чья голова упиралась в раскаленное афганское небо, ноги попирали горячие пески и синие ледники, а сквозь прозрачное тело туманились кишлаки, пестрели азиатские рынки, зеленели мечети, и неслась визгливая азиатская музыка и молитвенный вопль муэдзина.
Одним из суеверий, которым защищал себя Суздальцев и которое оставалось его личной тайной, неведомой никому другому, было чтение наизусть стиха Гумилева. Того стиха, что был записан когда-то в тетрадку его юношеской рукой. Там были такие слова: «Упаду, смертельно затоскую, Прошлое увижу наяву, Кровь ключом захлещет на сухую, Пыльную и мятую траву». Этим стихотворением Суздальцев предрекал себе смерть, говорил о ней, как о случившейся. И тем самым разочаровывал смерть, которая всегда предпочитала являться нежданно, ударить из-за угла, захватить врасплох. Когда ее поджидали, называли по имени, подставляли ей грудь, она отворачивалась и отступала. Ждала, когда жертва забудется и не прочитает охранительную молитву.
– Святая вода, говоришь? Цыганское, говоришь, дело? – Файзулин яростно, зло набросился на Веронику. – А где же была твоя святая вода, когда Мишу Мукомолова сбили? Где было твое «цыганское дело», когда его жареные кости в фольгу заворачивали? Ведь ты свою клумбу и тогда поливала, только тогда на твоем вертолете стоял номер «36», бортовой номер Мишы?
Вероника беззвучно ахнула, отпрянула, словно ее хотели ударить. Ее пунцовые губы побелели, глаза наполнились слезами, а черные, со стеклянным блеском волосы, казалось, утратили свой блеск. Вспышка Файзулина была обожанием, которое он испытывал к другу и командиру Свиристелю. Была ревнивой неприязнью к Веронике, которая отнимала у него друга, вторгалась в их дружбу своей женской страстью. Была больным воспоминанием о гибели товарища, у которого Вероника числилась «фронтовой женой», слишком быстро о нем забыла, перенесла свое страстное поклонение на Свиристеля.
Все молчали, будто в воздухе продолжал висеть звук удара. Первым заговорил Свиристель, словно хотел погасить свою вину перед погибшим Мукомоловым, у которого, пускай после смерти, отобрал любимую женщину. Вину перед Вероникой, которую не смог защитить от жестокого упрека Файзулина. Вину перед Файзулиным, страдавшим от попрания святынь любви и товарищества.
О проекте
О подписке