Неудивительно, что через несколько часов весть о смерти старика разнеслась по всему пароходу. Этому способствовало еще и то обстоятельство, что капитан, опять же во избежание огласки, задержал церемонию до наступления полной темноты. Лично я узнал о предстоящих похоронах от Йосефа, сосед которого по каюте был дальним родственником жены одного из девяти приглашенных «счастливчиков». Зачем я решил пойти? Гм… может быть, профессиональный интерес? В конце концов, музыкантам иногда приходится играть на похоронах, так что… А-а-а, ладно, что там петлять, господин судья… я пошел потому, что чувствовал себя виноватым, вот что. При этом злился я чрезвычайно – прежде всего на самого себя, ведь никакой вины на мне не было, а кроме того – на евреев, которые снова каким-то образом поселили во мне этот необъяснимый психоз.
Вы не представляете, сколько народу собралось на корме. Думаю, там присутствовали все пассажиры плюс команда, исключая вахтенных… впрочем, даже насчет вахтенных я не уверен. По капитану было видно, что он с трудом удерживался, чтобы не начать ругаться последними словами – и это наш капитан Шредер, человек, интеллигентней которого я не встречал никогда! Да уж… дискретность удалось соблюсти в полной мере… Тело, обернутое в светлую тряпку, лежало на широкой доске, которую мы обычно использовали в качестве задника на своих концертах. С одной стороны доска была разрисована пальмами, морем и золотым песком, а поверху шла красивая надпись: «Добро пожаловать на Кубу!» Зато на другой стороне имелся силуэт Гамбурга с его домами и шпилями и соответственным «Добро пожаловать в Германию!». Мертвый старик лежал на правильной, кубинской стороне.
Кто-то сзади тронул меня за локоть и прошептал:
– Он все-таки попал в свою Гавану!
Я обернулся и увидел Генриха, нашего гитариста. Он выглядел просто ужасно, господин судья. Генрих был единственным немцем в нашем ансамбле. Я думаю, что странное чувство вины, которое я описал, у Генриха превратилось в вид одержимости… или как это называется? Обсессия? Вот-вот, обсессия. Сначала я полагал, что он просто слишком долго играл с евреями – знаете, среди них есть много хороших музыкантов… вот… ну и, видимо, когда началось это самое… да… то есть, когда германские оркестры начали редеть совершенно определенным образом, то это произвело на Генриха очень неблагоприятное впечатление. Да и Винсент говорил мне, что там не обошлось без какой-то личной истории, а иначе трудно объяснить то рвение, с которым Генрих помогал нашим нынешним пассажирам при посадке в Гамбурге. Например, этому ныне усопшему старику Генрих просто поднес в каюту чемоданы, как обычный носильщик, чем вызвал град насмешек со стороны групповода Отто Шендика.
Кстати, Шендик стоял здесь же, на корме, насмешливо подвывая в такт гнусавым еврейским молитвам. Против моих ожиданий, никаких песен или другой музыки не было – вот уж не думал, что у них похороны проходят настолько уныло.
– Прощай и будь благословен, – сказал сзади Генрих.
И только тут, господин судья, я догадался об истинных причинах его расстройства.
– Ты что, знал покойного? – спросил я его.
Он кивнул и быстро зашептал мне на ухо. Оказалось, что старик был его учителем, и даже более того, Генрих жил у него в доме как сын, и когда подвернулась возможность вывезти его с женой из Германии на «Сент-Луисе», то Генрих в лепешку разбился, чтобы собрать необходимые бумаги и деньги. Теперь он плакал, не скрывая слез.
– Он был святой, Гектор… – бормотал наш бедный гитарист, дыша прямо в мое ухо. – Святой… и вот не доехал! Не доехал! Как же так?..
Мне стало неприятно, и я отодвинулся, тем более что молитвы вроде бы закончились, и несколько человек взялись за края доски, чтобы поднять тело на уровень фальшборта и сбросить его в океан.
И тут, господин судья, настал звездный час ортцгруппенлейтера Отто Шендика. Надо сказать, он и до этого отличался довольно-таки мерзкой активностью: например, разбрасывал в обеденном зале номера «Штюрмера», горланил с группой своих приятелей нацистские песни и не упускал случая запустить соответствующую германскую хронику перед демонстрацией фильмов. Но на этот раз Шендик превзошел самого себя.
– Капитан, – сказал он с наглой ухмылкой, – я протестую. Есть установленный законом порядок церемонии. Мне плевать, какие именно кошачьи вопли издают эти… гм… типы перед тем, как похоронить свою падаль… это их дело, а не мое. Но поскольку территория судна представляет собой территорию Рейха, то тело, согласно закону, должно быть обернуто в государственный флаг Германии. И при этом совсем неважно, обкорнан ли у трупа его стручок, как у этих… гм… типов… или нет, как у всех остальных нормальных людей.
И с этими словами подонок оттолкнул остолбеневшего раввина и рванул за край тряпки. Тело старика крутанулось и, распеленываясь, скатилось с доски на палубу, разбросав прямые негнущиеся руки. Все буквально окаменели – все, кроме ортцгруппенлейтера и его подручных. Один из них уже держал наготове красный флаг со свастикой. Он подскочил к телу и поддал ногой отлетевшую руку, чтобы было сподручнее заворачивать. И тут, клянусь вам, с неба раздался стон. Клянусь, это был стон, и шел он сверху и одновременно как бы отовсюду. И сразу же после этого закричала вдова. Она кричала так, как будто кто-то воткнул в нее нож и теперь медленно тянет лезвие вверх по живым тканям. Я слышал точно такой же крик, когда в портовом кабаке бандит резал матроса. И тут началось… Господин судья! Я прожил долгую жизнь, но никогда не видел сцены безобразнее той, что разыгралась тогда на корме парохода «Сент-Луис».
Люди кричали что-то бессвязное, кто-то просто упал на колени и, раскачиваясь, выл как волк, запрокинув голову и воздев вверх руки… другие, рыча, метались, пытаясь добраться через толпу до Шендика и его банды, а те, в свою очередь, работали кулаками… и мертвое тело, как кукла, свесив седую голову, болтало конечностями и переходило из рук в руки, а с затоптанной доски все так же сияли пальмы, и море, и песок, и надпись «Добро пожаловать на Кубу!». Его так и сбросили, без всякой доски и савана, просто так – перевалили через фальшборт во время той безобразной драки. А вслед за ним, примерно через полчаса, спрыгнул и Генрих. За борт, к своему мертвому учителю, так и не попавшему в Гавану, даже в нарисованную. Покончил с собой, господин судья. Остался наш ансамбль без гитариста.
Капитан Шредер остановил корабль, и мы потратили всю вторую половину ночи и часть утра на безнадежные и безуспешные поиски Генриха.
До Гаваны оставалось три дня пути. Они прошли тяжелее некуда. Групповод Шендик ходил гоголем и многообещающе подмигивал всем, кто чувствовал себя в силах посмотреть в его наглые оловянные гляделки. Я не понимал тогда, почему капитан Шредер не может поставить мерзавца на место. Йосеф полагал, что, скорее всего, ортцгруппенлейтер не совсем тот, за кого он себя выдает, что в других обстоятельствах он носит не гражданский костюм, а черную форму с сапогами. Уже потом, по прошествии многих лет, когда про наше путешествие были написаны статьи и книги, я узнал, что Йосеф ошибся только в цвете мундира: Шендик служил в абвере, а не в гестапо, что, впрочем, не делало его меньшим подлецом.
Пассажиры вернулись в подавленное состояние первых суток путешествия. О танцах и речи не шло, так что отсутствие бедного Генриха никак не сказывалось на качестве нашего исполнения: вполне хватало пары скрипок и фортепьяно. Даже духовые и ударные звучали диссонансом. Люди в обеденном зале молча двигали челюстями, вздрагивая при каждом громком звуке. Единственным, кто парадоксальным образом пошел на поправку, оказался тот пассажир из первого класса, о котором я уже рассказывал. Помните, тот самый, который был уверен, что в Гаване никому не дадут сойти на берег и вернут в концлагеря? Он и на этот раз не сомневался, что две случившиеся на судне смерти – дело рук гестапо. Но в его болезненном алогичном сознании это странным образом опровергало первоначальную версию о возвращении. Он рассуждал так: зачем бы гестапо понадобилось убивать этих двоих, если оно могло мучить их и дальше? Значит, скорее всего, повернуть корабль вспять не под силу даже всесильной политической полиции. Согласитесь, господин судья, определенная логика в этом была, хотя и совершенно извращенная. Так или иначе, один самодовольно разглагольствующий безумец на фоне мрачно молчащего зала еще больше усиливал всеобщую депрессию.
Приближающаяся Гавана хотя и являлась для пассажиров «Сент-Луиса» целью желанной, но ни в коей мере не окончательной. Как объяснил мне Йосеф, все они без исключения заполнили просьбы на въездные визы в Штаты и рассматривали Кубу лишь в качестве промежуточной базы, где можно спокойно подождать разрешения от американской иммиграционной службы. Что, естественно, означало переход в новый этап гонки за выживание, новые, неизвестные пока еще хлопоты в чужой стране с незнакомым языком и непонятными обычаями. На короткий период морских каникул они позволили себе расслабиться, забыть о своем непростом положении и об оставшихся в Германии родных, но тяжкая сцена похорон разом вернула их к действительности.
Йосефа в эти дни я видел редко, хотя и очень старался поговорить с ним при любой возможности – ведь он оставался для меня единственной радостью в гнетущей атмосфере, которая воцарилась на корабле. Дело в том, что мальчик был совершенно поглощен неожиданно свалившимся на него чувством, и, честно говоря, мои глаза, уставшие от созерцания мрачных физиономий, просто отдыхали при одном взгляде на его счастливое лицо. Мне приходилось напоминать ему о его же собственных планах зарабатывать в Гаване музыкой – только так и получалось завладеть драгоценным вниманием господина Йосефа. Как и всем впервые влюбленным, жизнь казалась ему и его Ханне полностью изменившейся. Еще вчера мир, как голодный лев-людоед в сказке, угрожающе разевал перед ними свою зловонную пасть, и вот сегодня, как по мановению волшебной палочки, он уже покорно ползает у их ног, лижет палубу, трясет блохастой гривой и умоляет поделиться хотя бы крупицей счастья, а взамен обещает, обещает, обещает… А им-то что… им не жалко… на, бери, косматый, – вон у них его сколько, этого счастья, – льется через край, того и гляди, затопит этот крошечный океан за бортом.
Что там говорить, господин судья… любовь – тоже вид сумасшествия, особенно первая. Так что в этом отношении Йосеф не выглядел нормальнее того свихнувшегося господина из первого класса. Помню, я подумал тогда, что они представляют собой разные крайности: господин наделяет людоеда несуществующими клыками, а Йосеф безмятежно записывает опасное чудовище в свои лучшие друзья. Кто ж мог знать, что правы окажутся не нормальные люди, обладающие взвешенным взглядом на вещи – например, такие, как я… – а именно безумец, причем не просто безумец, а именно безумец-пессимист? Скажите, господин судья, зачем придавать этому миру признаки разумности и в то же время произвольно швырять его в самых безумных направлениях? Нельзя ли остановиться на чем-нибудь одном? Что?.. Ах, да, извините, конечно. Вопросы здесь, несомненно, задаете вы. Извините еще раз.
Огни Гаваны показались на горизонте в ночь на субботу, двадцать седьмого мая. После всего того, что я рассказал, думаю, вам будет понятна радость, с которой все встретили это известие. Один лишь капитан казался озабоченным. Как выяснилось потом, он уже знал, что никому не будет дозволено сойти на берег. «Сент-Луис» не был даже допущен к своему привычному пирсу – мы просто встали на якорь посередине гавани. Я готовился сойти на берег вместе с Йосефом, Ханной и ее родителями. Мы предполагали, что на первых порах они вполне могут пожить в доме моих стариков. Контракт обязывал меня вернуться в Гамбург, но я собирался воспользоваться старыми связями и попробовать за пару дней, пока пароход стоит в Гаване, пристроить мальчика пианистом в какую-нибудь таверну поуютней. Мне не пришлось бы за него краснеть, поверьте, господин судья.
– Разве мы не должны подойти к пирсу? – спросил меня Йосеф, когда все уже стояли на палубе, ожидая возможности сойти на берег.
– Не знаю, – сказал ему я. – Наверное, какие-нибудь искусственные формальности, решаемые, как всегда, горстью долларов. Здесь, на Кубе, любой чиновник, от почтальона до президента, живет только за счет взяток. Скоро сам увидишь.
Я так и думал тогда, господин судья, в точности так. Даже преувеличенно серьезное лицо полицейского у трапа не насторожило меня.
– Слушай, парень, – сказал я Йосефу. – Судя по задержке, вы тут пробудете еще часик-другой. Но мне не хочется терять времени – будет гораздо разумнее, если я заранее извещу родителей о вашем приезде. Как только спуститесь, берите такси и езжайте прямиком ко мне.
Я написал ему адрес на клочке бумаги и пошел к трапу, где уже стоял Винсент. Полицейский изучал наши документы так долго, как будто впервые видел кубинские паспорта. Наконец мы спустились в полицейский катер. Кроме нас позволили сойти еще четверым членам команды с испанскими документами.
На берегу, размахивая плакатами, шумела кучка местных нацистов. На плакатах было написано: «Возвращайтесь, откуда приехали!» – и еще конкретнее: «Евреи, вон!» Винсент вздохнул и покачал головой. Помню, я тогда рассмеялся: «Не бери в голову! Шендики везде одинаковы».
Дома отец после первых приветствий погрозил пальцем и с шутливым упреком сказал:
– Что это твоя компания сюда коммунистов возит, как будто нам своих мало?
– Каких коммунистов?
Он бросил мне сегодняшнюю газету. Ее заголовки немногим отличались от лозунгов портовой демонстрации. Что происходит? Отец удивленно развел руками:
– Ты ничего не знаешь? Вся Куба бурлит. Пару недель назад в Гаване была огромная демонстрация – тысяч пятьдесят, не меньше. Я такой и не упомню. Люди недовольны. Работы и так мало, а тут еще тысяча коммунистов на нашу голову.
– Каких коммунистов, отец? Что ты несешь?
– Ну как же, – сказал он уверенно. – Это ведь евреи, правда? А евреи все коммунисты, разве не так? Ладно, хватит об этом. Пойдем-ка лучше выпьем рому.
Но даже славный гаванский ром не лез мне в глотку. Я провел на берегу четыре дня, не находя себе места. Чужим трудно понять кубинскую голову, господин судья. Но я-то был свой. В первый же момент мне стало ясно, что должно произойти неимоверное чудо, чтобы пассажирам «Сент-Луиса» дали сойти на гаванский берег. Там сошлось все – политика, безработица, местные нацисты, германская пропаганда, коррупция, газетные мерзавцы… – и все это сплелось в неимоверно прочный узел, развязать который не мог уже никто. Я пытался представить себе, что происходит сейчас на корабле. Ад! С моей стороны было просто идиотизмом возвращаться туда, но сидеть на берегу было почему-то еще хуже.
Я вернулся в среду, через день после того, как сумасшедший господин из первого класса бросился за борт, предварительно вскрыв себе вены. К счастью, я этого не увидел. Беднягу выловили из воды и отправили в госпиталь. Ирония судьбы заключается в том, что он оказался одним из очень немногих, кто в итоге попал на берег. Вот вам и безумец… В пятницу «Сент-Луис» запустил двигатели и снялся с якоря. В обратный путь. Капитан предусмотрительно выбрал для этого обеденное время – видимо, для того, чтобы держать ситуацию под контролем. Ведь реакция могла быть всякой. Что бы сделали вы, господин судья, почувствовав толчок судна под вашим стулом – как толчок земли, уходящей из-под ног во время землетрясения? Толчок, означающий конец последних надежд, насмешку судьбы, гадкой, как торжествующая улыбка ортцгруппенлейтера Отто Шендика? Что бы сделали вы?
Нет-нет, вопрос мой риторический, я не жду от вас ответа. Я помню: вопросы здесь задаете вы. Те люди в обеденном зале замерли на какое-то мгновение – все как один, и глаза их смотрели не наружу, а вовнутрь… – замерли, а потом опустили головы и просто продолжали есть, молча, как и за минуту до этого. Можно ли представить себе такое? Они даже не плакали; плакали официанты, а эти – нет! И я еще тогда подумал: это же что нужно пройти, чтобы выработать в себе такую бесконечную меру терпения! Да и потом… потом, уже дней через десять, два парня из обслуги покончили с собой. Беда происходила не с ними – им самим не угрожало ровным счетом ничего! Вы понимаете? Посторонние парни повесились от того, что не могли вынести одного только вида происходящего с этими людьми… или от стыда… – не знаю, да это и неважно, отчего… важно то, что из самих несчастных не покончил с собой никто! Никто, если не считать неудавшейся попытки того оставшегося в Гаване господина, который, правду говоря, был помешанным с самого начала и потому не в счет. Хотя в целом свете трудно было сыскать людей, у которых нашлось бы больше оснований прыгать за борт, чем у этих терпеливых изваяний с глазами, устремленными вовнутрь. И тем не менее они никуда не прыгали, а всего лишь молча пережевывали свою пищу, в то время как спасительный берег за окнами дернулся и поплыл, неудержимо отдаляясь.
О проекте
О подписке