– Я ж не просто так, с бухты-барахты, – сказал Клим, продолжая прежнюю тему. – Я – методом исключения. Если не получается ни с чем, основанным на простой логике, то остается только принять на веру. Помнишь Пашу? Отчего он служит? Потому что верит, что надо служить. Ничего не обсуждая, не доказывая. Верит – и все. В этом вся суть религии.
– Верит во что?
– В правила. В устав караульной службы. В уложение о наказаниях. Еще в какую-нибудь чушь. К примеру, написано там, что надо стоять навытяжку с автоматом на плече возле тумбочки со знаменем – и он стоит, не шевелится. Хотя по логике вещей получается, что никакого смысла в этом стоянии нет. Ну что может с тумбочкой случиться? Или со знаменем – обычным куском красной тряпки с кисточкой? Кому они сдались на хрен? И даже если сдались, то почему часовой непременно должен стоять по стойке «смирно»? Казалось бы – наоборот, в таком положении он только больше устает, а значит, и сторожит хуже. Отчего же тогда?
– Отчего?
– Оттого, что смысл служения вовсе не в самом действии, а в служении как таковом. В твоем респекте объекту служения. Сам посуди, если в стоянии у тумбочки был бы какой-то смысл, то ты мог бы сказать: «Я тут стою потому-то и потому-то…» Но смысла нет, и поэтому ты можешь сказать только: «Я это делаю из уважения к…»
– Из какого уважения? – перебил Сева. – Исключительно из страха. Если Паша будет плохо стоять, его накажут, вот тебе и вся религия.
Клим радостно хлопнул его по плечу.
– Именно! Я и не говорю, что правила держатся на одном лишь уважении. Конечно, еще и на страхе. Даже большей частью на страхе. Это тебе еще один довод в пользу их бессмысленности. Понятного-то меньше боятся… Вот и получается: чем религия бессмысленней, тем лучше.
– Ты меня извини, – осторожно сказал Сева, – Но по-твоему выходит, что любую абракадабру можно объявить сборником заповедей. Как-то это…
– Вот! – подхватил Клим. – Опять ты прав! Конечно, можно. Но зачем? Нужно просто выбрать из многих бессмыслиц одну, ту, с которой жить лучше. Которая и в узде держит, и вредит меньше.
– И ты выбрал…
– …православие, – Клим потрогал свой оловянный крестик. – Видишь ли, во-первых, для здешних мест это норма, чисто исторически. Во-вторых, христианские правила, в общем, хороши необыкновенно. Тут тебе и десять заповедей, и любовь к ближнему, и милосердие…
– Себе противоречишь, бригадир, – снова перебил его Сева. – Сам же говорил: правила важны своей бессмысленностью. Так? Тогда и выбирать надо было самые бессвязные, самые нелогичные и дурацкие. А ты наоборот, подобрал самые благообразные. Нестыковочка…
Клим смущенно крякнул.
– Это верно, Севушка. Я и сам об этом парадоксе все время думаю. Может, и впрямь нужно было в сектанты податься?
– Ну нет! – решительно объявил Сева. – Мы ведь норму ищем, правда? А коли так, пойдем-ка выпьем еще по рюмочке. Неизвестно, когда еще встретимся, а ты мне тут мозги компостируешь…
Они уже поднимались наверх, когда Сева вдруг спросил ни с того и с сего – будто само с языка слетело:
– А мать-то твоя знает, что ты в Бога уверовал?
– В какого Бога? – недоуменно отозвался Клим.
– Кончай отказываться, Клим, – сказал Сева с улыбкой. – О чем же мы с тобой только что толковали? О караульном уставе?
– Кто ж о Боге-то говорил? – возразил Клим, топая вслед за Севой по лестнице. – Мы и слова-то такого не произносили. Религия – это да, не отрицаю. Но Бог-то тут при чем? Никакой связи, парень. Так что ни в какого Бога я не уверовал. Как был атеистом, так и остался…
Встреченные радостными полупьяными возгласами, они вошли в квартиру и больше уже практически не разговаривали до самого отъезда.
В ту пору из Питера еще не летали напрямую; нужно было ехать до Москвы на поезде, и это сообщало проводам щемящую тоску настоящего, нешуточного расставания, когда отъезжающих именно увозят от людей, которые стоят на пустеющей платформе и машут вслед отчаянно скошенным глазам, слезам, носам, прижатым к запотевшему стеклу вагонных окон. Сравнима ли эта горькая пытка с деловой атмосферой аэропорта, с чемоданной суетой, в которой голова занята вовсе не предстоящей разлукой, а мелким, нервным, дрожащим беспокойством: «пропустят – не пропустят?..» «заметят – не заметят?..» «сколько будет перевеса?..» Сколько? – А сколько бы ни было – все равно не больше, чем тяжесть первого толчка отходящего поезда, первой вагонной дрожи, похожей на предсмертную.
Неизвестно зачем и почему на вокзал пришла и бывшая климова жена Валентина с шестилетней дочкой. Сева видел их до этого всего раза два-три, не больше, да и то мельком. Девочка сразу вцепилась в Клима, как будто уезжал он, а не другие, незнакомые и чужие ей люди. Чтобы успокоить, Клим взял ребенка на руки да так и стоял, как памятник советскому солдату-освободителю. Когда проводница уже во второй раз сказала свое «заходите, граждане, заходите» и стали прощаться, Клим смог обнять Севу только одной рукой – другая была занята дочкой. «Надо же, – подумал Сева. – Обниматься нам еще никогда не приходилось…» Он хотел сообщить Климу об этом факте, но помешал комок в горле.
– Я понял, – сказал Клим, отстраняясь и глядя на Севу непривычно долгим взглядом маленьких глаз, как будто смотрел не на человека, а на трудную и долгую работу, будто прикидывал, с какого конца за нее браться, откуда начинать и как раскапывать. На людей он обычно смотрел иначе – искоса, впогляд: посмотрит и отведет, посмотрит – и отведет. – Я понял.
– Гражданин, займите ваше место! – потребовала толстая проводница.
– Мое место… – невесело пошутил Сева и поднялся с платформы на подножку. – Знать бы еще, где оно…
– Согласно купленных билетов, – сурово сообщила толстуха, заталкивая его в тамбур. – Пройдите, гражданин, не мешайте работать.
Взявшись за оба поручня, она перегородила выход, так что оставалось только смотреть из-за ее плеча – на кучку друзей и близких, на их белеющие в вечернем сумраке лица, на огоньки их сигарет, зажженных немедленно после прощального объятия, как после последнего объятия утомительной, опустошающей любви. Они уже ждали отхода поезда, даже Клим поглядывал на вокзальные часы, одна лишь девчонка у него руках, по-прежнему вцепившись в отца, продолжала пристально смотреть на Севу. Несколько секунд они глядели друг другу в глаза – ребенок с платформы и взрослый человек из вагона, из-за форменного серого плеча проводницы, – и тут девочка что-то сказала.
– Что? – не разобрал Сева.
Девочка снова шевельнула губами, и он снова не расслышал. Поезд дернулся, лязгнул, стукнул буферами. Сева привстал на цыпочки – отчего-то ему казалось очень важным все-таки понять.
– Что?.. Да отстаньте вы! – он грубо оттолкнул мешающую ему проводницу и высунул голову из отъезжающего вагона. – Что ты сказала?
– Куда ты?! Куда ты?! – прокричала девочка. – Куда ты?!
Теперь она кричала во весь голос, не умолкая. Клим осторожно повернул ее голову к себе, прижал к плечу, и крик прекратился. Поезд набрал ход.
– Совсем сдурел? – гневно сказала проводница, овладевая ситуацией. – Вот ссажу, будешь знать.
Сева отступил в тамбур, отошел к противоположной двери. Туалеты в российских поездах открывали не сразу, так что смыть слезы все равно было негде.
Потом жизнь сначала застыла в изумлении, постояла так несколько месяцев безмолвным истуканом, а затем резко затемпературила, пошла метаться в бредовой лихорадке, захлебываясь, удивляясь, не узнавая себя, и прилегла отдохнуть только лет через пять, не раньше. Приехав к концу этого срока в Питер на традиционный терапевтический визит, который обязан совершить любой эмигрант, дабы излечиться от ностальгии раз и навсегда, Сева не обнаружил в городе Клима. Их общие друзья пожимали плечами: нет, мол, не слыхали. К концу недели Сева узнал телефон Валентины, которая, по слухам, вторично вышла замуж и была счастлива вполне. Та с трудом его вспомнила.
– Тебя можно поздравить с новой семьей? – неуклюже спросил Сева, просто из вежливости, перед тем как перейти к Климу.
– Можно, – отвечала она равнодушно. – А ты, наверное, хочешь о Климове узнать? Так от него уже три года ни слуху ни духу. Вроде как нанялся на судно, механиком или кем-то там еще. Плавает… и уж, наверное, не тонет.
– Я понял, – сказал Сева и подумал, что Клим ответил бы точно так же. – Как поживает… – он замялся, не в состоянии вспомнить имя климовой дочки.
– Верочка? – подсказала Валентина. – Хорошо, спасибо.
Она немного помолчала и добавила:
– Как она тогда на вокзале тебе кричала… у меня до сих пор в ушах звенит.
– Ага, – сказал Сева. – У меня тоже звенело. Раньше только это и слышал. А сейчас уже все… поутихло. Время -оно, знаешь, все глушит.
Клим объявился четырьмя годами позднее – телефонным звонком на севин мобильник в разгар рабочего заседания.
– Ты из какого порта? – глупо спросил Сева, хотя определитель номера показывал местный звонок.
– Я-то? Из Находки. Или из Иокогамы… – ответил Клим, знакомо растягивая слова. – Хотя нет, дай выглянуть в окошко… так, так… а!.. из Кейптауна.
– Что? Что случилось? – вмешался севин тель-авивский начальник, испуганно глядя на разом побледневшую физиономию своего работника. – Кто-то умер?
– Скорее, воскрес… – Сева извинился и вышел в коридор.
– Что значит «воскрес»? – послышалось в трубке. – Меня вроде бы не хоронили.
– Ты еще и на иврите понимаешь? – сказал Сева, потирая лоб и испытывая острое желание проснуться – невыполнимое по той простой причине, что все это происходило наяву. – Ты где?
– Да тут я, тут, недалеко от тебя… – засмеялся Клим. – В ирландском пабе имени хренового писателя Джойса. «Leo's» – знаешь такой? Выходи, поговорим, пивка попьем. Как когда-то.
– Эй, красивая, – крикнул он на иврите кому-то, видимо, официантке. – Принеси-ка мне, душа моя, еще пару пинт и чипсы… Слышал, Севушка, я уже и заказал. Спускайся, пока не выдохлось.
На ватных ногах Сева побежал к лифту.
В заведении было людно; остановившись у входа, Сева окинул помещение сначала беглым, а затем внимательным взглядом, но Клима не обнаружил. Что за черт?
– Эй, парень!
Сева оглянулся. Из-за столика поднялся и шел к нему жилистый, загорелый до черноты мужик в широкополой соломенной шляпе и выгоревшей футболке неопределенного цвета с круторогим рисунком Компании природных заповедников… Клим?
– Клим?.. Клим!
Они обнялись. «Второй раз…» – подумал Сева и сказал вслух:
– Что-то мы часто обниматься стали.
Клим отстранился и какое-то время рассматривал друга, поблескивая маленькими выцветшими глазами.
– Раздобрел, раздобрел… сидишь все небось по клавишам бьешь? Эх, Сева, Сева…
Сели за стол, отхлебнули красного ирландского эля.
Сева молчал, не зная, с чего начать.
– Веришь ли, – сказал Клим, искоса поглядывая на него. – Из всех искусств для нас важнейшим является «Murphys». В Иудейской пустыне есть все необходимое человеку, кроме хорошего пива.
– И давно ты это установил?
– Насчет пустыни? Давно. Пятый год пошел.
– Сволочь.
Клим неловко поерзал на скамейке.
– Ну, виноват, согласен. Извини. Тут ведь как получается – чем дальше, тем виноватее себя чувствуешь. А чем виноватее, тем труднее признаться, вот такой заколдованный круг. Все откладываешь на потом, все дальше и дальше… Если уж на то пошло, я вообще здесь случайно оказался.
– С судном?
– Ты знаешь, что я плавал? – Клим вскинул удивленные глаза. – Ну ладно, неважно… Да, с судном. Зашли в Хайфу, встали под разгрузку, а тут забастовка. Застряли на неделю.
Он начал рассказывать, сначала характерными для него скупыми короткими предложениями, а потом мало-помалу воодушевился, и это был уже новый Клим, похожий на прежнего не больше, чем техасский ковбой-пистолетчик из голливудского вестерна походит на бледнолицего питерского шабашника эпохи застоя. Кривя губы, он говорил о своих последних российских годах, уже после севиного отъезда, о том, как все разом хлопнулось, вернее, лопнуло без следа, как лопается воздушный шарик… нет, хуже – потому что от шарика хотя бы остается мятая резиновая шкурка, а тут не осталось ничего, совсем ничего, кроме ощущения сбывшихся предчувствий, которое тоже ничуть не утешало, а только пугало… пугало еще более гадким предчувствием дальнейшего.
Говорил о мерзости, вдруг поползшей из всех щелей в образовавшуюся пустоту – мерзости хамской, нахрапистой и откровенной, даже не пытавшейся выдать себя за что-то другое. Говорил о невозможности жить по новым правилам, вернее, по новому правилу, потому что осталось только оно, единственное, гласящее: «Правил больше нет!» Никаких! И это полное отсутствие ограничений парадоксальным манером продуцировало в Климе и схожих с ним людях не чувство свободы, как вроде, должно было произойти, а удушье, страх и растерянность. В этой ситуации даже прежнее полусгнившее вранье казалось неимоверной ценностью…
И Клим сбежал. Сбежал в океан, на судно с командой в двадцать человек, где неделями не видят земли, где общение ограничивается кивком при передаче смены, где время настолько четко разграфлено расписанием вахт, что кажется застывшим, где можно разучиться говорить по-человечески, потому что даже крики чаек выглядят не в пример содержательнее людских речей. Два года хватило Климу на то, чтобы окончательно успокоиться и решить, что таким образом можно без всяких проблем тянуть и дальше, до самой смерти, а поскольку в определенном смысле корабельное существование и так уже сильно смахивает на смерть, то цель можно было считать достигнутой – по крайней мере, частично.
В общем, не исключено, что он так бы и плавал до скончания века, если бы не тогдашняя хайфская забастовка докеров. А случилось вот что. Сначала первой мыслью Клима было повидаться с Севой; он даже заранее, еще с моря, отзвонил Сережке в Питер, чтобы узнать номер телефона Барановых; он даже успел нажать на несколько кнопок портового телефона-автомата, когда прямо возле будки взвизгнул тормозами туристский микроавтобус с экскурсией, которую организовал стачечный комитет в порядке рабочей солидарности с подыхающими от скуки моряками застрявших судов, и сияющий старпом, наполовину высунувшись из двери, замахал рукой: давай, мол, шустрее, поехали, разомнемся на халяву! Клим мог бы отрицательно помотать головой и продолжить набор номера, но любопытство пересилило. После бесконечной морской качки поездка в автобусе сама по себе казалась суперпривлекательным аттракционом. Звонок другу вполне мог подождать еще часик-другой…
Довольно быстро, однако, выяснилось, что часиком-другим не обойтись. Автобус вез их на берег Мертвого моря, так что возвращение планировалось только к позднему вечеру. Израиль оказался неожиданно большим. В районе Хайфы еще накрапывал дождь, справа от автострады желтели дюны, а слева полз гребень Кармельского хребта, длинный, как крокодил. Затем небо поголубело, и шофер включил кондиционер; сквозь навалившуюся дрему Клим разбирал промелькнувшие за окном башни тель-авивского даунтауна, аэропорт, апельсиновые рощи прибрежной возвышенности, каменистые холмы Иерусалима… Стоял уже полдень, когда шоссе вынырнуло, наконец, из горной складки на пустынную плоскую равнину, ограниченную линией гор на близком горизонте.
– О'кей, – сказал проснувшийся гид. – Вот и Мертвое море, видите? Во-он там, серебрится. Те дома слева – это Иерихон. Помните иерихонские трубы? Так вот, они трубили именно здесь, заваливая здешние стены… да… а теперь тут казино, которое хрен завалишь… ха-ха… шутка… А это, стало быть, пустыня, по которой ходили Иешуа Навин, Иоанн Креститель и, конечно же, Иисус Христос, в местной транскрипции именуемый Ешу… Сейчас мы остановимся на заправке, там есть туалеты и буфет. Стоянка четверть часа, просьба не опаздывать.
Клим вышел наружу. Там было очень жарко, сухо и свет нестерпимо лупил по глазам, прежде защищенным тонированными стеклами автобуса. Щурясь, Клим сделал несколько десятков шагов и оказался на границе асфальтированного пятачка заправочной станции. Перед ним лежало ярко-белое пространство пустыни. Вблизи она вовсе не казалась плоской: наоборот, повсюду виднелись округлые небольшие холмы, перемежаемые жесткими каменистыми гребнями. Тут и там торчали странные, заковыристые по форме растения: низкорослые морщинистые деревья, неприветливый кустарник; ветерок шевелил сухие мячи перекати-поля. В воздухе стоял незнакомый кисловатый запах. Клим втянул его ноздрями и определил: пахло серой. Как в аду.
«Вот так отойдешь на чуть-чуть, и уже не видно тебя…» – подумал Клим и сделал шаг с асфальта на землю. Землю? Это трудно было назвать землей в обычном значении слова. Тогда как? Почва? – Вот уж нет… Глина? Песок? – Тоже нет: поверх этой пустыни лежала какая-то мертвая запекшаяся короста, будто пересыпанная струпьями и перхотью. Но противно не было… даже наоборот… Клим вслушался в себя и с удивлением обнаружил внутри странное бесшабашное веселье. Много азота в воздухе, не иначе… способствует опьянению… дно мира как-никак… четыреста метров под уровнем моря. Вот оно, правильное слово: дно. Не земля и не почва, а дно. Станция Дно. Ты идешь по дну. Прежде шел ко дну, а теперь идешь по…
Он вдруг понял, что и в самом деле идет, уходя все дальше и дальше от автозаправки, от автобуса, от прежней жизни. Куда ты? А черт его знает… Веселья в душе не уменьшилось, а, наоборот, прибавилось. Страха не было совсем, и думать не хотелось вовсе. Он просто шел вперед, огибая ямы, перепрыгивая через довольно глубокие расщелины, взбираясь на холмы. Глаза привыкли и уже не болели. Отойдя на приличное расстояние, Клим оглянулся. Башенка заправки ясно виднелась в прозрачном слоистом воздухе. Вот видишь – всегда можно вернуться. Только зачем?
Он шел еще час, а может, и два, а может, и больше…
Горы справа стали теснить его к морю, и Клим потеснился, даже не думая возражать. Кто он тут такой, чтобы возражать? Вокруг не было никого, ни одной живой души, и он сильно удивился, увидев наконец людей. Люди копали, ковыряя коросту дна при помощи заступа и кирки. Рядом под сетчатым тентом стояли палатки. Клим присел отдохнуть, и тут же из палатки высунулся наголо бритый загорелый парень с затейливой татуировкой на груди.
– Что, устал? – поинтересовался он по-английски.
Клим кивнул.
– Ничего, привыкнешь, – пообещал парень. – Что-то я тебя не помню. Ты из новеньких? Из Румынии?
Клим снова кивнул. Пока все было чистой правдой:
сухогруз и в самом деле следовал из Констанцы. И хотя, скорее всего, его приняли за свежеприбывшего румынского гастарбайтера, разубеждать татуированного парня не хотелось.
– Главное – больше пить, а то высохнешь, -назидательно сказал парень. – Вам уже, наверное, объясняли.
– Ага, – откликнулся Клим и подумал, что можно было бы обойтись кивком и на этот раз.
Парень вздохнул и замялся. Видно, что он хочет что-то сказать, но не знает как.
– Тогда вот что, – произнес он наконец. – Я тебя не подгоняю: первый день и все такое… но у нас график, сам понимаешь. В общем, попей воды и возвращайся к работе. Напомни, тебя как зовут?
– Адриан, – почему-то соврал Клим и, задумавшись почему, нашел этому только одно объяснение: так звали такелажника в Констанце. – Адриан Стойка.
– Очень приятно, Адриан, – сказал парень. – А я – Моше. Надо работать, Адриан. Копать.
Он указал на лопату, весьма кстати прислоненную к черной пластиковой цистерне.
– Копать? – улыбаясь, переспросил Клим.
Копать он умел великолепно.
– Ну да, копать… – повторил парень с оттенком недоумения. – Искать. Ищи, пока не найдешь. Такая работа, Адриан. Раскопки.
Клим снова кивнул и пошел к цистерне – за водой и инструментом. Все совпало самым удивительным образом. Конечно. Надо копать, вот что. Надо искать, пока не найдешь. Проще не скажешь…
– Погоди, погоди… – перебил его Сева. – Ты что, так там и остался? Вот так, просто, сошел с автобуса – и остался? Без вещей, без денег, без визы…
Клим улыбнулся.
О проекте
О подписке