Но мне было не до сна и после того, как, отхрюкав свое потное наслаждение, он сползал с кровати и трусил назад в супружескую спальню. Я вставала и, держа враскоряку руки и ноги, как человек, вылезший из выгребной ямы, ковыляла под душ и стояла там, пока не подкашивались коленки. Потом я полностью перестилала постель и возвращалась в нее, когда за окном уже начинало светать. Высыпаться приходилось в другие, спокойные ночи, когда по отсутствию клейкого взора своего мучителя я понимала, что на этот раз мерзость отменяется.
Однажды он вернулся с рынка разбитым и сильно расстроенным. Из его разговора с д’Жаннет стало ясно, что день получился крайне неудачным: на жирного Цвику наехали – то ли полиция, то ли рэкетиры.
– Ног под собой не чую, Джаннет… – жаловался он, вонючей амебой растекшись по креслу в гостиной.
– Иди приляг, зайчик, – мелодично откликнулась жена.
Судя по тому, как, едва переставляя ноги, «зайчик» поднимался по лестнице, мне предстояла совершенно безопасная ночь. Наверно, поэтому сна не было ни в одном глазу. В какой-то момент мой взгляд упал на календарь, и я вспомнила: пятое ноября – это ведь мой день рождения. Мой тринадцатый день рождения. В квартале Джесси Каган эти дни не отмечались никак, потому что какой же дурак станет отмечать годовщину появления обузы – или, как говорили дядья, «этой». А здесь, в кукольно-фалафельном коттедже, мне становилось дурно от связанной с днем рождения необходимости принимать знаки внимания «приемного отца». Он был одинаково омерзителен и когда трепал меня по щечке, и когда засовывал в меня свою штуку. Когда я сказала Жаннет, что не желаю приглашать подруг, получать подарки и вообще каким-либо образом отличать этот день от других, она удивилась, но не стала настаивать.
Я и сама не очень-то помнила – спохватывалась двумя-тремя днями позже и тут же мысленно отмахивалась: еще один год прошел, ну и фиг с ним, впереди такой же… Не знаю, почему именно тот вечер – вечер тринадцатилетия – вдруг показался мне не то чтобы важным, но каким-то особенным.
«Тринадцать, – думала я, глядя на квадратик календаря. – Тринадцать – это уже не девочка. Моей суке-мамаше было всего на два года старше, когда она забеременела мною. Еще немного, и я свалю от поганого фалафельщика и его воблы. Уйду и даже не оглянусь. Тринадцать…»
Скажем так: мне впервые в жизни нравился мой день рождения. Я заснула с улыбкой. Я проснулась от вони горелого масла и капель слюны на лице. Надо мной нависал задыхающийся от вожделения толстяк. Стоя на четвереньках, он поворачивал меня на спину. Как же так?! Засыпая, я была настолько уверена в своей безопасности, что даже не потрудилась завернуться в простыню! Он ведь не мог прийти! Я уперлась руками в жирную подушку его груди и закричала:
– Не-е-ет!
– Тихо! – брызнув слюной, прошипел он и зажал мне рот пухлой короткопалой ладонью, которая больше напоминала отвратительную жабу.
«Это ведь мой день рождения! – мелькнуло в моей голове. – В мой день рождения меня изнасилует вонючий боров, а я не смогу даже пискнуть из-за склизкой жабы на своих губах!»
У меня не было времени на подготовку. Я просто не успевала представить, что «меня нет». А может, не хотела больше представлять ничего такого. Я есть! В конце концов, это подтверждалось фактом моего дня рождения – дня моего настоящего рождения. Да-да, в отличие от других людей, я родилась в тринадцать лет. Я есть! И я, которая есть, что есть силы вмазала ногой по болтающимся над моим животом фалафелям. Фалафельщик как раз заносил колено, намереваясь раздвигать им мои бедра, так что удар пришелся прямо по центру ворот. Он ахнул, хватанул ртом воздух и, выдавив из себя неожиданно тоненькое «а-а-а…», плюхнулся рядом с кроватью.
Грохот получился немалый – по дороге к полу толстяк сокрушил еще и стул, выкрашенный, как и всё в моей комнате, в кукольный розовый цвет. Подобрав простыню и запахнув растерзанную пижаму, я прижалась спиной к стене и ждала, что будет дальше. Я твердо намеревалась сражаться. Я не надеялась на победу, потому что уже тогда знала, что надежда – плохой союзник. Выходя на бой, готовься к самому худшему. Но распростертая на полу туша не шевелилась. В свете настольной лампы – обычно он зажигал свет, чтобы наслаждаться еще и зрелищем… – в свете настольной лампы я видела, как пузырится слюна на его мокрых подрагивающих губах. Глаза были широко раскрыты и смотрели в мою сторону, но не на меня, а куда-то сквозь – так что мне даже захотелось обернуться, чтобы проверить, нет ли там еще одного чудовища.
Я ждала, что он вот-вот перевернется на четвереньки, потом, задыхаясь, поднимется на ноги и вновь нависнет надо мной своей сто пятидесятикилограммовой тушей. Но вышло иначе: на шум прибежала проснувшаяся кукольная аристократка д’Жаннет. Конечно, она прекрасно знала, что муж пристрастился играть с одной из ее кукол. Просто ему, как кормильцу и хозяину дома, дозволялись такие чудачества – тем более что других кукол он не касался вовсе…
Встав в дверях, Жаннет окинула взглядом картину и бросилась к мужу. Минуту-другую она, причитая, ползала вокруг него, как муравей вокруг дохлой мухи: заглядывала в глаза, щупала пульс, искала на шее артерию и даже пыталась делать искусственное дыхание. Затем повернулась ко мне. Ее рыбьи глаза сверкали от ненависти. Это был первый и последний раз, когда эта сушеная вобла проявляла какие-либо чувства – не только ко мне, но и при мне, вообще.
– Ты! – провизжала она. – Ты! Развратная тварь! Что ты с ним сделала, прошмандовка?! Ты убила его! Убийца! Убийца!..
Из чего я заключила, что муха, возможно, и в самом деле сдохла, хотя следует подождать с окончательными выводами. По опыту квартала Джесси Каган, далеко не всегда то, что выглядит трупом, оказывается таковым впоследствии. В больнице латают даже множественные ножевые ранения, а уж удар по фалафелям – тем более. Приехала «скорая», и, хотя Жаннет успела натянуть на своего борова штаны, бывалому парамедику хватило одного взгляда, чтобы проникнуть в суть сюжета. Говоря с Жаннет, он то и дело косился на меня. Невзирая на крики сушеной воблы, которая требовала, чтобы я оделась и убралась вон из комнаты, я продолжала сидеть на кровати, прижавшись спиной к стене и грудью – к простынке, моей единственной защите со стороны фронта.
– Похоже на обширный инфаркт, – сказал парамедик. – Остановка сердца. Мы отвезем его в реанимацию, но вам следует приготовиться к самому худшему.
Жаннет взвыла.
– Девочку мы тоже заберем, – дождавшись паузы в вое, продолжил парамедик. – У нее явные признаки шока. Думаю, помимо полиции, придется подключить социальные службы. Это ведь ваша дочь?
– Дочь?! – с ненавистью повторила Жаннет, заливаясь слезами. – Какая она мне дочь?! Развратная тварь! Убийца! Это она его убила! Она! Так и запишите!..
– Запишем, обязательно запишем…
Парамедик подошел и слегка потряс меня за плечо.
– Поедешь с нами, дочка. Было бы хорошо, если бы ты оделась. Ты меня слышишь?
Я взглянула на него и хотела сказать: «Слышу», но не смогла. Это очень странное ощущение, когда у тебя вдруг перестает ворочаться язык. Да что там язык – даже рот. Рот попросту отказывается открываться для слов. Открывается для дыхания, для еды, для плевка – но только не для слов. Удивительная вещь.
Парамедик удовлетворенно кивнул: похоже, моя реакция – вернее, отсутствие таковой – блестяще подтвердила его первоначальный диагноз. Нам пришлось ждать приезда второй «скорой», потому что вынести и погрузить тушу фалафельщика силами одной не представлялось возможным. Перед тем как сесть в машину, Жаннет сказала, что должна запереть дом, и предложила всем выметаться, включая меня.
– Не позволите ей хотя бы одеться? – без особой надежды в голосе спросил парамедик.
– В тюрьме оденут! – огрызнулась вобла. – Вон! Все вон!
Больше я ее не видела. Фалафельщик Цвика и в самом деле отдал концы. В больнице меня сдали с рук на руки тетушке из социальной службы, которая долго, участливо и абсолютно безуспешно пыталась добиться от меня хотя бы звука. Затем к ней подключилась симпатичная девушка в полицейской форме – с тем же результатом. В квартале Джесси Каган не говорят с ментами, но мое упорное молчание было совсем иной природы. Я ведь и сама не могла добиться от себя ни звука.
Наверно, это и называется шоком. Как-никак, я убила человека. Не борова, не хряка, не животное, не чудовище – человека, хотя он и поступал со мной в точности как мерзкий чудовищный хряк. Да, в графе «причина смерти» записали «обширный инфаркт», или «ишемическая болезнь сердца», или еще какую-нибудь мудреную медицинскую фразу, но это ничуть не меняло того факта, что, не пни я его по фалафелям, он еще жил бы и жил. Получалось, что я – убийца. Пусть невольная, пусть в пределах самообороны, но – убийца. Я, Батшева Зоар, начавшая жить лишь в тринадцать лет, не нашла ничего лучшего, чем отметить начало своей жизни убийством. Наверно, это и в самом деле заслуживает шока.
Способность говорить вернулась ко мне примерно полгода спустя в приюте для малолетних жертв домашнего насилия. Обязанности заведующей, воспитательницы, няни и утешительницы исполняла там одна-единственная женщина с сильным американским акцентом и символическим для меня именем Джессика. Во время нашей первой встречи, не получив ответа ни на один из заданных вопросов, она понимающе кивнула.
– Молчишь? Ну, молчи, не страшно. Тут многие начинают с молчания… – она указала на высящиеся вдоль стен стеллажи. – Попробуй общаться с ними. Книги – самые разговорчивые друзья в мире, и главное, никого не обижают.
Я попробовала, и мне понравилось. Собственно, особого выбора там не было: Джессика принципиально обходилась без телевизоров и прочих мерцающих поверхностей, включая компьютерные мониторы и экранчики смартфонов. За два с небольшим приютских года я проглотила почти всю тамошнюю библиотеку. Книжки мало-помалу вернули меня и к речи, и к жизни.
Шломин, одна из моих ровесниц, попала в приют из Нетании – так она сказала, когда мы знакомились. Шломин Царфати из Нетании и Батшева Зоар из-под Ашдода. Потом, когда мы подружились по-настоящему, выяснилось, что она из квартала Джесси Каган. Узнав об этом, я расхохоталась.
– Чего ржешь? – обиделась Шломин. – Не все, кто из Джесси-факинг-Каган, шлюхи…
– …и наркоманки, – дополнила я сквозь смех. – Взять хоть меня. Ну что вылупилась? Я тоже из Джей-Эф-Кей, будь он здоров…
Так мы нашли друг дружку, две джей-эф-кейки – в приюте для малолетних жертв насилия, где же еще. Шломин была старше меня на два месяца. Когда ей исполнилось пятнадцать, мы поехали на вечеринку в честь ее дня рождения. Праздновали в большой квартире ее старшего брата, в том же квартале Джесси Каган. Брата звали Мени. Под конец вечера он взял меня под локоток и сказал, что хочет кое-с-кем познакомить. Тут бы мне вспомнить фалафельщика, но я была уже порядком обкурена и пошла. Мени завел меня в спальню и без лишних разговоров толкнул на кровать.
– Ты что?
– А то тебе непонятно, – сказал он, деловито залезая мне под юбку. – Лежи спокойно, а то придушу.
– Я не хочу! – сообщила я.
Мени засмеялся.
– Все телки хотят. Просто не все они об этом знают. Кроме того, ты мне нравишься. Я не шучу.
И я подумала: «Почему бы и нет? Он все равно сильнее и уже стягивает с меня трусы. Парень симпатичный, хотя, говорят, бандит. Ну и что? Мои дядья тоже дилеры. Это ведь Джесси-факинг-Каган…»
В общем, несмотря на то что я не стала кричать и сопротивляться, такие вещи называются изнасилованием. В приюте нас учили сразу заявлять о подобном в полицию. Но, во-первых, в Джесси Каган не говорят с ментами, а, во-вторых, Мени действительно не шутил – и про «придушу», и про «нравишься». Мы стали встречаться, а через три месяца я и вовсе переехала к нему жить.
Квартал Джесси Каган – не какая-то там река, в которую нельзя войти дважды. Круг замкнулся, когда я обнаружила, что беременна. Моя сучка-мамаша родила меня в шестнадцать лет, а теперь вот и я шла тем же фарватером. И хотя, в отличие от сучки, я точно знала, кто меня обрюхатил, это было слабым утешением. Отец из Мени получился, мягко говоря, хреновый. К моменту нашей встречи он отсидел уже два коротких срока. В Джей-Эф-Кей большинство парней разгуливают с ножичками, но далеко не все вытаскивают их, чтобы пустить в ход. Мени славился в этом отношении особенной безбашенностью. Он предпочитал работать опасной бритвой и сразу предупредил, чтобы я не вздумала выпендриваться:
– На первый раз порежу морду, на второй – глотку, так что третьего не будет.
И, судя по тому, что я о нем слышала, Мени Царфати не разбрасывался пустыми угрозами. Он заправлял бригадой, которая охраняла территорию квартала от вторжения конкурентов: арабских кузенов из Яффо и братьев-евреев из Бат-Яма. Поговаривали, что именно Мени зарезал своего отца, Царфати-старшего, – того самого, из-за которого оказалась в приюте моя подружка Шломин. Он сидел на кокаине, но старался не злоупотреблять, чтобы не разочаровывать боссов. Поэтому наша совместная жизнь металась, как шарик в компьютерной игре, от ломки к обдолбанности и обратно.
Думаю, я бы тоже подсела, если бы не малыш. Я сохранила его – сначала в животе, а потом на руках – только из-за смертельной обиды на свою собственную мать, только потому что не хотела походить на нее, повторять ее подлость. Мени потребовал назвать малыша Ариэлем, Ариком – в честь своего покойного отца.
– Того, которого ты зарыл под дюной? – саркастически поинтересовалась я, хотя в принципе не возражала против имени.
У этого бандита хотя бы был отец – в отличие от меня, моей матери и, видимо, моей бабки. А уж зарезал он этого отца или нет – дело десятое… Я имела в виду только это, не более того,
О проекте
О подписке