– Причём оные деньги господин Овчаров делал, обходясь подручными средствами. Представляете, государь, на что он будет способен, ежели начнёт использовать предназначенные для подобных надобностей машины. Правда, банкнот, изготовленных им машинным способом, я покамест не имею.
– Ты хочешь сказать, что эти «овчаровки», как ты их изволил окрестить, твой ротмистр нарисовал ещё до ареста?
– Совершенно верно, ваше величество!
«Одного не возьму в толк. Как тот смоленский исправник умудрился заметить подделку? При случае следует его допросить», – подумал Чернышёв, разглядывая, с каким интересом изучает царь фальшивую купюру, и добавил вслух:
– А ежели наш ротмистр изготовит требуемые для печатания ассигнаций клише, точнее, начертает на них долженствующий текст и рисунок…
– Le resultat depassera les attentes!21 – закончил за Чернышёва улыбающийся Александр. – Мой друг, всё это прелюбопытно, но более неотложные дела занимают меня. Когда придут известия из армии, я непременно позову тебя. Фельдъегерь с победной реляцией от Кутузова прибыл в Петербург вечером двадцать девятого августа, накануне государевых именин, и на следующий день о благополучном исходе дела при Бородине шумел весь город. Депеша поспела как нельзя вовремя. Дворец радостно гудел, на лицах придворных и высших сановников сияли торжествующие улыбки, имя Кутузова не сходило с уст, все предрекали скорую погибель Бонапарта. В счастливой ажитации Александр пожаловал светлейшему чин фельдмаршала, сто тысяч рублей серебром и возвёл супругу главнокомандующего в статс-дамы императорского двора. Когда первая радость улеглась, вдохновлённый успехом русского оружия, государь подписал составленный ранее перспективный план по истреблению французских войск на Березине, после чего вызвал к себе Чернышёва.
– С сим пакетом поедешь к Михайле Ларионовичу, – кивнул Александр на лежавший на столе запечатанный сургучом серый плотный конверт. – В нём высочайший рескрипт о новых военных предположениях, кой должен быть доведён светлейшим до всех командующих армиями. Бонапартия следует изловить и пленить, а войско его уничтожить. Я этого желаю, и желаю страстно. Он мой личный враг. Или я, или он – вместе нам не царствовать!
Негодование захватило Александра, и он подозрительно посмотрел на Чернышёва. Прекрасные голубые глаза государя подёрнулись пеленой и на миг будто заледенели (в ту минуту он вспомнил, как Наполеон смертельно оскорбил его, попрекнув в одном из писем отцеубийством), но лишь только на миг. Через секунду они вновь излучали ласковый, нежный свет и были полны доброжелательства.
– Отбываю немедля, ваше величество. Последуют ли ещё какие указания?
– Рассудишь сообразно обстоятельствам. Тебе я доверяю куда более, нежели обыкновенному флигель-адъютанту, – вымолвил Александр и вновь остановил пристальный взгляд на Чернышёве.
На этот раз, зная болезненную придирчивость царя к мундирным несообразностям, перенятую от покойного батюшки, он не стал дразнить гусей и предстал перед ним, как и полагалось в подобном случае, в форменном флигель-адъютантском мундире белого сукна с аксельбантом.
– Всё в точности исполню, ваше величество! – забирая пакет, в верноподданническом поклоне отрапортовал Чернышёв и вышел в приёмную.
На выходе из государева кабинета он столкнулся с высокой, сутуловатой и длинношеей фигурой Аракчеева, который подозрительно уставился на него своими малоподвижными стеклянными глазами. Всё время аудиенции Чернышёва Алексей Андреевич проторчал в приёмной, силясь понять по доносившимся обрывкам фраз суть происходившего разговора. Полковник не стал разочаровывать преданного слугу22 и, потрясая пакетом перед его широким, угловатым, в красно-синих прожилках носом, с непринуждённой улыбкой объяснил, куда и зачем направляется. – Храни тебя Бог! – расщедрился на крестное знамение враз подобревший Аракчеев.
С первыми проблесками зари тридцать первого августа с пакетом23 государя Чернышёв выехал из Петербурга…
Согласно приказу Бонапарта Великая армия выступила из Гжатска в ночь на двадцать третье августа, и её авангард, разделившись на три густые колонны, всё настойчивей и чаще атаковал отступавший арьергард русской армии генерал-лейтенанта Коновницына. Мюрат, Богарне и Понятовский столь плотно наседали и теснили его, что, несмотря на героическое сдерживание их превосходящих сил возле Колоцкого монастыря и далее по Московской дороге, Коновницын неумолимо сближался с главной армией Кутузова, время от времени наваливаясь на неё. Светлейшему уже не приходилось выбирать позицию, когда на его плечах висела вся французская армия, и волею судьбы разрезанная рекой Колочей равнина вокруг деревеньки Бородино стала полем генерального сражения.
Овчарову было предписано следовать в обозе армии, где он и провёл в обществе Пахома великий день грандиозной баталии. Самого сражения, происшедшего двадцать шестого августа, он не видел, если не считать маленького переполоха, который наделал средь бела дня неожиданный рейд кавалерии Уварова и казаков Платова по левому флангу расположения французов.
Шатёр Наполеона окружали каре гвардии, не участвовавшей в битве. Каски гвардейцев, этих geans de fer24, с красными конскими хвостами и надетые на их плечи медные кирасы блестели так ярко, что ослепляли взгляд. Павел приметил сидевшего на складном стуле Бонапарта, к которому беспрестанно подскакивали вестовые с донесениями о ходе сражения. Император нетерпеливо выслушивал их и отсылал прочь. «Не инако как резервы просят. Видать, не всё у них там ладится, ишь как адъютантики горячатся!» – рассудил Овчаров, вслушиваясь в нарастающий гул битвы и бросая взор на сновавших вокруг лазаретных фур санитаров. Число раненых, особенно тяжёлых, поражало воображение. Палатки полевых госпиталей были переполнены, а людей всё несли и несли. Обрызганные кровью лекари, в белых фартуках, вооружённые длинными ножами, широкими пилами и тонкими клещами, от изнеможения падали с ног, пользуя раненых. Из-за переполненности палаток операции делались в открытом поле. С каким-то механическим ожесточением полковые хирурги обрезали куски мяса, пилили кости, вытаскивали клещами из глубин сочившихся кровью и почерневших ран картечь и пули, после чего сшивали их иглами, а рубленые раны стягивали липкими пластырями, укрепляя их бинтами.
Хуже всего дело обстояло с раненными в живот. После перевязки, заключавшейся в промывке и элементарном вправлении в брюшную полость вывалившихся внутренностей, несчастным давали изрядную дозу спирта и оставляли умирать, складируя на сырую землю. Лужи спёкшейся крови меняли цвет почвы, казалось, сама земля захлёбывается ею. Пробитые картечью головы, помертвелые лица, окровавленные и исколотые штыками тела, оторванные ядрами и державшиеся на одной лишь коже раздробленные конечности, берущие за душу крики несчастных, подвергнувшихся ампутациям, и, наконец, груды сваленных человеческих членов с неснятыми ботфортами и лосинами, облепленных несметным числом гудящих жирных мух, – всё это производило невообразимо тягостное впечатление. И если в начале сражения при виде раненых французов Овчаров испытывал тайное удовлетворение и, что греха таить, неподдельное злорадство, то после полудня стал сочувствовать им.
«Сколько же погибло наших и каково число изувеченных на той стороне? И где стоит мой гусарский полк? Принимает ли он участие в баталии? И каков, каков, чёрт возьми, составит её итог?!» – не уставал спрашивать себя он, в нервном возбуждении бродя меж палаток.
Мысль о бывших товарищах и сослуживцах, могущих находиться где-то рядом, сильно взволновала его. Павел не мог знать, что его полк в составе корпуса графа Каменского Первого прикрывал киевское направление и вместе со всей Третьей армией генерала Тормасова находился за сотни вёрст от Бородина.
К вечеру гул боя начал стихать, ружейная пальба и рокотание ядер поредели, напряжение битвы спало. Отливавшие синевой сумерки опустились на равнину, в низинах заклубился туман, и разлившаяся темнота плотным саваном укутала землю. Сражение само собой прекратилось. Многочисленные костры мириадами мерцающих огней усеяли поле брани, ставшее теперь полем смерти.
Возвратившись к месту стоянки, Павел не застал ни самой телеги, ни улан, ни должного в ней находиться гравёра. «Вот незадача, куда же они подевались?!» – удивился Овчаров, размышляя, к какому бы из костров примкнуть. Он уже сделал шаг к выбранному бивуаку, как его окликнул знакомый голос:
– Ваше высокоблагородие, слава Богу, это вы! – Как из-под земли перед Павлом выросла внушительная фигура Пахома. – А мы тут похлёбку варим, – указал он рукой на дымившийся котелок и сидевших возле него поляков, тех самых, что были приставлены к ним ещё в Гжатске.
– Скажи-ка лучше, где повозка и всё её содержимое, негодник?
– Дык телегу нашу под раненых забрали, они вот, – кивая сызнова на польских улан, начавших прислушиваться к разговору, – сами и отдали, – оправдывался Пахом. – А всё, што там было, вы, ваше высокоблагородие, ни сумневайтесь, мы честь по чести выгрузили и укрыли чем могли. Яко дождь или ешшо какая напасть.
– Ладно, бес с телегой! А где мы ноне лошадей достанем, ты не придумал?!
– Дык нельзя было не отдать, ваше высокоблагородие! – зачастил, оправдываясь, Пахом. – Приехал незнамо откель важный начальник – кажись, не поляк, из хранцузов – и затребовал нашу кибитку с лошадьми. Я-то по-ихнему не кумекаю, но вот они разумеют.
– Полно, иди, доваривай похлёбку, а я самолично с ними потолкую, – досадливо отмахнулся Овчаров, подсаживаясь к огню.
Уланы вежливо посторонились, давая ему место, и пояснили, как обстояло дело.
– Стало быть, завтра с утрась телега и лошади будут на месте? – выслушав разъяснения поляков, переспросил он.
– Точно так, пан Овчаров. Завтра и будут.
– Добже! Тогда по сему случаю не грех и выпить. Пахом, принеси-ка коньяку вон из того ящика!
Удостоверившись, что всё их имущество с остатками продовольственных запасов цело и невредимо, Павел решил расслабиться и успокоить нервы, да и угостить поляков, шумно приветствовавших появление пузатой бутылки, тоже не мешало. Со времени выхода из Гжатска он потерял из виду Кшиштофского и его шефа Сокольницкого и теперь рассчитывал, что приставленные к его особе уланы смогут пролить свет на сей счёт. Поляки ничего не знали, но пообещали навести справки у полкового командира. «Утро вечера мудренее», – подумал они, когда бутылка опустела, завернулся в шинель и, подложив под голову седло, услужливо принесённое Пахомом, заснул, как младенец.
Наступило утро, но ни телеги, ни обещанных лошадей так и не вернули. Пристыженные уланы, не дождавшись законных вопросов Овчарова, поспешили на их поиски, тогда как Павел, приказав Пахому сторожить скарб и «денежно делательное оборудование», решил навестить ближайший перевязочный пункт в надежде разузнать что-либо у лекарей и санитаров. Ищущий да обрящет. В одной из палаток он обнаружил Сокольницкого, получившего в командование пехотную дивизию накануне Бородина, или, как именовали происшедшую баталию французы, «битвы на Москве-реке».
Сражаясь с отчаянной храбростью, генерал поймал пулю в плечо и был опасно ранен штыком в ногу. Если пулю из плеча благополучно извлекли, то стянутая бинтами штыковая рана сильно набухла и доставляла страдания державшемуся молодцом пану Михалу. Узнав о нужде Павла, Сокольницкий потребовал к себе капитана Солтыка, и проблема с лошадьми и повозкой была решена. Что касается Кшиштофского, генерал пребывал в неведении о его судьбе, упомянув лишь, что пан Хенрик бесстрашно шёл вместе с ним в атаку, как лев, бросаясь на русские штыки. Присутствовавший при этом разговоре Солтык пообещал разузнать о судьбе пана Хенрика в Главной квартире, куда он намеревался вскорости отбыть. Пожелав пану Михалу скорейшего выздоровления и поблагодарив за хлопоты Солтыка, Павел оставил Сокольницкого и, взяв лошадей – говоря по правде, обессиленных загнанных кляч, – вернулся к начавшему беспокоится Пахому.
– Ваше высокоблагородие, и вы лошадей достали! – радостно встретил его гравёр.
– Дзень добрый, панове!25 Вижу, и вы время зря не теряли! – спрыгивая на землю, приветствовал подошедших вслед за Пахомом поляков Павел.
– Мы достали лишь одну лошадь, зато кобыла справная, строевая, извольте убедиться.
Кобыла, что привели поляки, находилась в лучших кондициях, нежели повозочные лошади, приведённые адъютантом Сокольницкого.
– Что ж, панове, у нас появился выбор. Полагаю, ваша кобыла стоит моих двух, а вот упряжь, пожалуй, у меня лучше. Пахом, распрягай-ка моих убогих и запрягай кобылу господ уланов!
– А что прикажете делать с лошадьми?
– Ежели панове согласны, – кивнул он полякам, – одну лошадь, думаю вот эту, – указал он на жадно жевавшее вытоптанную сухую траву животное, – я отведу на перевязочный пункт. Вот лекари будут довольны!
Уланы не возражали. Когда Павел вернулся, повозка была загружена и готова тронуться в путь. К полудню объявился один из адъютантов маршала Бертье, молодой высокий полковник, с приказом маршала о скором выступлении.
– Авангард неаполитанского короля преследует русских, армия которых разбита и беспорядочно отступает, – с торжествующей улыбкой на загорелом обветренном лице весело сообщил он. – Когда дорога станет свободнее, выступит гвардия, затем обоз и все прочие, – кинул небрежный взгляд на лазаретные фуры адъютант. – Вам, – лёгким кивком обратился он к Овчарову, – надлежит следовать в составе Главной квартиры. Так что потрудитесь занять своё место, господа, – почтительно взглянув на шатёр императора, по-прежнему окружённый гвардией, завершил свою миссию он и, пришпорив холёную лошадь, скрылся за пригорком. Подул лёгкий ветерок, и Павел ощутил характерный сладковатый запах. Стоявшее в зените солнце неумолимо делало своё дело…
Кутузов со всей армией спешно отходил к Москве. О том, чтобы возобновить, как он рассчитывал или делал вид, что рассчитывает, битву, не могло быть и речи. Колоссальные потери и убыль в войсках, а также неиспользованные в сражении резервы Наполеона, его знаменитая гвардия, побуждали командующего отступать. Участь Москвы была предрешена, хотя Кутузов хранил при себе и прилюдно не высказывал давно принятого решения. Известный совет в Филях и поиск позиции для нового сражения под стенами Москвы, на котором так настаивал Беннигсен, ничего не могли изменить, будь даже та позиция идеальной.
Кутузов созвал военный совет в Филях вечером первого сентября, после тяжёлого шестидневного отступления, скорее для самих его участников, а также преследуя цель придать в глазах государя флёр коллегиальности своему столь тяжёлому и непопулярному решению. Предстояли, правда, ещё два не слишком приятных мероприятия. Объяснение с царём после его победной реляции о деле при Бородине, писанной второпях из деревни Татариново, и объяснение с Ростопчиным, которого всё это время, не желая обнародовать своих намерений, он водил за нос и путал противоречивыми приказами и уверениями в непременной защите столицы. Впрочем, военный губернатор и главнокомандующий в Москве граф Ростопчин, наделённый государем чрезвычайными полномочиями, не верил Кутузову и прибегнул к действенным мерам по эвакуации Первопрестольной.
Умудрённый жизнью московский обыватель тоже не сидел сложа руки, а действовал по своему разумению. Ещё оставление Смоленска побудило многих к выезду из Белокаменной. Москва полнилась слухами. Чувство тревоги и беспокойства прочно поселилось в сердцах её жителей. Образ Спасителя на Спасской башне Кремля вдохновлял москвичей на молитвы и покаяние. «Царь Небесный! Попущение твоё вторгнуться неприятелю в пределы наши есть уже верное предзнаменование твоего справедливого гнева, ниспосланного на нас за наши беззакония. Господи! Умиротвори гнев твой и спаси погибающих!» – в смиренной надежде взывали к Всевышнему православные.
Карикатуры лубочного оттиска с нелепым изображением француза и простой русской бабки в сарафане с незамысловатой надписью «Хранцуз! Зачем тебя чёрт занёс на Русь?» энергично распространялись московским правительством и повсеместно продавались на рынках и площадях столицы. Публичное чтение газет и патриотических афиш Ростопчина возле Гостиного двора (купцы были самыми большими охотниками до новостей) и на Болотной площади сопровождалось их коллективным обсуждением, которое зачастую выливалось в яростные споры, однако общий вывод был един: Москве несдобровать! Сия расхожая мысль, разносимая стоустой молвой, вкупе с невероятными толками и откровенными небылицами про французов – чудовищ с широкой пастью, огромными клыками, медным лбом и железным телом – свободно гуляла по Первопрестольной.
Слух про воздушный шар с гондолой, спрятанный на Мамоновской даче, с помощью которого неприятеля закидают ядрами и гранатами, был не менее популярен и пользовался доверием среди образованного класса. Сам Ростопчин свято верил в чудесные возможности шара и щедро отпускал на него казённые средства. Царь и Кутузов также интересовались его строительством. Слухи слухами, но ни оптимистичные заверения Ростопчина, ни его афиши с карикатурами, ни прочие известия, якобы полученные из первых рук, не могли изменить умонастроения столичных обитателей. Как свидетельствовал современник: «Кому было куда ехать, те уезжали. Дворяне потянулись в свои дальние поместья, купцы сворачивали торговлю и вывозили товары, фабричные и ремесленники покидали работы и расходились кто куда, лишь бы подальше, лишь бы не попасть в плен к неприятелю»26. Извечный вопрос для русского человека «Что делать?» решало его православное соборное сознание. Оставить душу незапятнанной и, уничтожив нажитое, уйти, не замарав себя общением с врагом Отечества, или же остаться и попытаться сохранить имущество? Спасти вечную и нетленную душу или уберечь собственность? Компромисс его сердце принимало тяжко…
Бородино и появление в городе многочисленных подвод с ранеными дало новый могучий импульс к исходу из него жителей. В одну сторону, в основном по Владимирскому тракту, тянулись бесконечные ряды экипажей с выезжавшими из Москвы, с другой, по Смоленскому, ввозились в Белокаменную раненые при Бородине. Вместе с ними в Москву приезжали денщики для закупки разных вещей для своих господ и немедля становились главными распространителями новостей, большей частью малоправдоподобных. Не будучи фронтовиками, они ничего или мало что знали, однако с удовольствием принимали подношения, брали деньги на чай и водку, после чего врали очертя голову. Москва день ото дня пустела, людность её уменьшалась, городской шум утихал. У кого не было лошадей, уносили на себе своё имущество или закапывали его в землю27. По указанию Ростопчина эвакуировали Оружейную палату и Патриаршую ризницу, из Казначейства и иных общественных хранилищ вывозились деньги и ценности, а из присутственных мест – документы. В церквах прекращались богослужения, запирались лавки с товарами, а за два дня до вступления в Москву неприятеля полиция с огнегасительным инструментом и пожарною командою выехала из столицы. Город казался необитаемым, исключая подозрительных лиц с полуобритыми головами, выпущенными из острога. Эти колодники разбивали кабаки, погребки, трактиры…
«Вечером первого сентября острожные любители Бахуса, придя в пьяное безумие, вооружась ножами, топорами, кистенями, дубинами, бегали по улицам и во всё горло кричали: „Бей, коли, режь, руби поганых хранцузов и не давай пардону проклятым басурманам!“ К умножению страха таившихся в домах жителей, дворные собаки лаяли, выли, визжали и вторили пьяным безумцам»28.
О проекте
О подписке