Начну с фундаментальной асимметрии: не памятование, а забвение служит основным модусом жизни человека и общества. Памятование, являясь отрицанием забвения, означает, как правило, определенное усилие, сопротивление, протест против естественного течения времени и хода вещей. Подобно тому как в живом организме обновляются клетки, в обществе периодически заменяются объекты, идеи и индивидуумы. Эта трансформация кажется обыденной, естественной, а потому не вызывает особой тревоги. Следовательно, не памятование, а забвение воспринимается в качестве нормы для культуры и общества. Забвение происходит незаметно и повсеместно, а вот памятование является невероятным исключением, требующим особых предпосылок.
Приведу обычный пример забвения, которое для столкнувшегося с ним человека зачастую воспринимается как глубокое и болезненное переживание. В начале января 2010 года я получила электронное письмо: «К сожалению, после Рождества нам с Паулем пришлось оставить детей одних, так как 23 декабря скончался мой крестный отец, последний родственник из старшего поколения. Он жил один в большом доме своих родителей, куда уже десятилетиями никого не пускал, если не считать моих визитов один-два раза за год; на двух этажах он проводил химические эксперименты, а еще хранил все, буквально ВСЕ письма и прочие вещи (письма от родных, эмигрировавших в XIX веке, от братьев и сестер, погибших в годы Второй мировой войны, противогазы времен Первой мировой войны, рекламные издания, настоящие прорезиненные плащи фирмы „Клеппер“; подвалы были заполнены банками с вареньями и соленьями, заготовленными десятки лет назад…). Чтобы хоть как-нибудь пробираться через комнаты, где до потолка громоздились завалы писем, книг и журналов, нам с Паулем пришлось забить ими огромный контейнер. Тем не менее оказалось совершенно невозможно найти такие важные документы, как семейная книжка[19]. Наибольшая часть того, что составляет семейную память (даже боюсь сказать тебе это), лежит теперь в том самом контейнере. Меня преследуют сны о нем».
От всего того, что человек узнает или производит, от всей его прожитой жизни остается и передается дальше лишь самая малая доля. Фотография, брошка, предмет обстановки, семейный анекдот – вот и все (причем в лучшем случае), что доходит до внуков и правнуков из насыщенной событиями жизни предков. В семьях, дома которых были разбомблены, которым приходилось бежать, эмигрировать или совершать частые переезды, сохраняется мало реликтов прошлого. Но и те реликты прежней жизни, которые еще способны уцелеть в подвалах или на чердаках, будут рано или поздно отправлены в такой же контейнер. Избавление от наследия прошлого, происходящее при перестройке или сносе дома, может переживаться отдельным человеком болезненно и драматично, но с точки зрения общества, вообще не замечающего повседневных бытовых событий, все происходит незаметно и автоматически.
В этом тихом забвении взаимодействуют два фактора: социальное забвение и удаление материальных реликтов. Социальное забвение, подчиняющееся биоритмам поколений, совершается в виде регулярного обесценивания опыта старших поколений и замены его новым опытом. Каждое следующее поколение противопоставляет себя предшествующему, стремясь на основе собственного опыта определить свои приоритеты и проекты. Устранение материальных реликтов основывается на все более ускоряющихся циклах серийного производства. Окружающая нас техника заменяется на протяжении нашей жизни несколько раз. Этот принцип замены и обновления служит конститутивным компонентом научно-технической революции и связанного с ней поведения потребителей. Форсированная смена поколений того или иного продукта и ускорение товарного производства является не естественной универсалией, а центральным элементом в культурной программе модернизации западных обществ. В этом смысле разрушение и забвение оказываются важным двигателем прогресса. Эту модернизационную динамику устаревания и обновления, инновации и архаизации точно описал американский философ Ральф Уолдо Эмерсон еще в середине XIX века на подъеме индустриальной революции: «Новая техника разрушает старую. Достаточно вспомнить о вложениях капитала в акведуки, которые заменила гидравлика, в крепости, изжившие себя из-за пороха, в дороги и каналы, ставшие ненужными из-за железных дорог, в паруса, замененные сначала паром, а затем электричеством»[20]. Забвение было для Эмерсона не только движущей силой изобретений и обновлений, но и важной культурной стратегией. Ратуя за культурную инновативность и духовную самостоятельность, он говорил о «неотвратимости мусорной свалки, которую новизна творческой мысли предназначает для всего устаревшего»[21]. Эмерсон имел в ту пору достаточно оснований для своей программы. Во-первых, он писал ее в середине XIX века на подъеме индустриальной революции и массированного развития техники, благодаря которым изменялись жизненные миры; а во-вторых, он вел поиск новой идентичности, которую США сумели бы противопоставить культурной гегемонии Европы. В своих работах, которые читаются ныне как «культурная Декларация независимости» США, Эмерсон создал образ «старой» Европы, согнувшейся под бременем своих традиций и под грузом истории, которому «молодая нация» США противопоставляла многообещающее будущее. На этом культурно-политическом фоне Эмерсону выпала миссия проповедника эволюции, прогресса и модернизации, что сделало его страстным проповедником забвения. Для Ницше этот американский философ, сам именовавший себя неустанным искателем, который не имеет прошлого («an endless seeker with no past at my back»[22]), стал образцом критического отношения к прошлому.
Подобная позиция обладала убедительной силой, пока будущее еще сулило неиссякаемый прогресс. Однако к концу ХХ века перед лицом осознания ограниченности природных ресурсов сформировалась новая ментальность – «рециклинг», – которая видела цель не в забвении и утилизации, а в переработке и вторичном использовании продукции, пригодной для длительного употребления и способной стать сырьем для новых продуктов. «Выбрасывание на свалку – это вчерашний день. Сегодняшний день – это ремонт, переделка, передача в другие руки», – такой плакат можно увидеть в витрине магазинчика, открывшегося в берлинском районе Кройцберг. Ресайклинг являет собой идею замедления процесса материального и культурного забвения, идею нового отношения к ценности старого в рамках нового экологического сознания, которое находит свое отражение и в произведениях искусства, где старое намеренно маркируется в качестве хорошо заметного элемента нового.
Границы автоматического забвения особенно ощутимы там, где мы имеем дело с травматическим прошлым. В качестве примера процитирую строки американского поэта, который написал в 1918 году стихотворение о полях больших сражений XVIII и XIX веков, написал от имени травы[23]:
Сложите погибших под Ватерлоо и Аустерлицем.
Закопайте их, позвольте мне поработать.
Я – трава, я покрываю все.
Сложите гору из убитых у Геттисберга
И трупов Ипра и Вердена.
Закопайте их, теперь мой черед.
Два года, десять лет, и пассажиры спрашивают проводника:
«Что это за место?»
«Где мы сейчас проезжаем?»
Я – трава.
Не мешайте расти.
Воспринятая буквально «трава забвения» становится зримым образом неудержимого течения времени. Время может принести забвение, приглушить боль, исцеляет раны. Но стихотворение Карла Сэндберга проблематизирует обратное превращение истории в природу на полях былых сражений, ибо такое превращение свидетельствует, с одной стороны, о безразличии к неизмеримым страданиям людей, а с другой, о невозможности извлечь урок из исторического прошлого. Трава, растущая там, где ей заблагорассудится, наводит мысль читателя на целый ряд принципиальных вопросов. Ибо в отличие от травы у людей есть возможность выбора между памятованием и забвением, что обуславливает необходимость этических решений.
Об этом же говорит фрагмент из романа В. Г. Зебальда «Аустерлиц», где рассказчик размышляет о том, «как мало удается сохранить в памяти из всего того, что постоянно уходит в забвение с каждой загубленной жизнью, как мир сам опустошает себя тем, что истории, связанные с бесчисленным количеством разных мест и вещей, останутся никем не услышанными, не записанными и не рассказанными другим…»[24]. На первый взгляд Зебальд описывает здесь обычный ход вещей. Забвение неудержимо, оно является нормой для культуры и общества. Но на второй взгляд обнаруживается, что описанное Зебальдом представляет собой кричащую моральную проблему. Ведь речь идет о памятных местах немецкой истории – бельгийском форте Бреендок и чешском Терезиенштадте, которые были превращены нацистами в лагеря смерти. Все меняется, когда между нами и прошлым стоит не естественная смерть людей, а истязания и массовое уничтожение мирных граждан. Поэтому рассказчик, которому Зебальд придает автобиографические черты, отправляется на поиски «утраченного прошлого», чтобы прочитать следы, оставленные исторической травмой. Этот поиск направлен не против времени, уходящего и стирающего воспоминания, а против преступников, отрицающих, скрывающих свое прошлое, насаждающих забвение, которое шаг за шагом проясняется в романе, чтобы хотя бы еще несколько историй, связанных с бесчисленным количеством мест и вещей, были вновь обнаружены, выслушаны и рассказаны для других.
Допустим, нам невероятным образом удалось уберечь что-то от потока времени, несущего забвение. Коллекционеры и старьевщики специализируются на отсрочках. Они спасают вещи от тлена, продлевая их век за счет включения в свои хранилища. Но настоящая возможность продлить век вещи появляется лишь тогда, когда эта вещь попадает под защиту тех институций, которым такую защиту поручают общество и государство: архивы, библиотеки или музеи.
Приведенная выше схема указывала на необходимость различать два аспекта культурной памяти. В письменных культурах происходит раздвоение между пассивной накопительной памятью и активным памятованием. Это приводит к институциональной дифференциации двух областей, которые я именую «каноном» и «архивом». Канон является функциональной памятью общества, которая должна осваиваться каждым поколением заново. Канон присваивает определенным артефактам, личностям или историческим событиям особую ценность и ориентирующую значимость для будущего. Канонизация сопряжена с высокими затратами, ибо требует усилий и взятых обязательств: мы не забудем этого, данные достижения, события, благодеяния и преступления не пройдут бесследно, а послужат прочной основой нашей культурной идентичности и надежными ориентирами на будущее. СМИ, политики, музеи и юбилеи вносят свой вклад в реактивацию коллективной памяти. Социальная группа формирует коллективную память, которая закрепляет коллективные представления о прошлом и дает ориентиры на будущее.
Накопительная память архива, напротив, включает в себя все те следы и реликты прошлого, которые не являются содержанием активной мемориальной культуры. Исторические архивы не старше Великой французской революции, они представляют собой важное достижение западных демократий. Содержимое этих архивов выходит далеко за пределы того, что актуально или значимо для коллективной идентичности. Одной из характеристик западных демократий служит то, что они могут позволить себе наличие таких институций, как университеты с гуманитарными факультетами, исторические архивы и музеи. Например, швейцарский Земельный музей Цюриха, хранящий предметы повседневного быта, собрал не менее полутора сотен кроватей, образцов из нескольких веков. Документы, письма и рукописи хранятся в городских, региональных или национальных архивах, куда кроме посмертного творческого наследия теперь все чаще поступают прижизненные частные архивы писателей и художников. Такие коллекции, как и искусство вообще, не представляют собой непосредственной утилитарной пользы для общества. Но они являются материалом, питающим историческое любопытство, и служат, таким образом, самоопределению людей в истории. Библиотеки и архивы создают информационную базу первоисточников для работы писателей, художников и кинематографистов. Они выполняют важную задачу, обеспечивая предпосылки для того, чтобы в будущем говорили о настоящем, когда настоящее само сделается прошлым. Первоисточники, хранящиеся в архиве, должны, благодаря ученым и писателям, превратиться в знания и воспоминания. Материалы находятся в архиве культуры, имея статус латентности между «уже не» и «еще не». Они пребывают в зале ожидания истории, ибо ждут своего открытия, то есть находки, выбора, внимания, интерпретации, оценки, осмысления. Подобное сохранение артефактов и сведений, которые в настоящее время уже не подлежат активному использованию, я вслед за Ф. Г. Юнгером называю «сберегающим забвением»[25]. Итак, немногочисленные вещи удается спасти от реки забвения, и они находят прибежище под крышей учреждений, чьей задачей является сохранение. Возьмем в качестве примера Вильгельма фон Шольца (1874–1969), жившего в Констанце. После смерти судьба уберегла его от той участи, когда все оставшееся от человека отправляется в мусорный контейнер. Семейная вилла на живописном берегу Боденского озера сохранилась, даже вся мебель стоит на прежнем месте. Его творческое наследие перекочевало в Национальный литературный архив, что находится в Марбахе, и в муниципальный архив города Констанц. Зенит славы этого литератора пришелся на 1924 год, когда Констанц торжественно отметил 50-летие Вильгельма фон Шольца: целую неделю на сцене городского театра шли его пьесы, проводились и другие юбилейные мероприятия. Город сделал юбиляру особый подарок, назвав короткую дорогу, ведущую к его вилле, именем писателя. Но в наши дни он оказался совершенно забытым. Хотя после войны состоялось еще несколько его чествований, Шольцу еще при жизни довелось почувствовать закат собственной славы и постепенное забвение.
Бестселлеры Шольца, большие тиражи книг и пьесы со множеством театральных постановок не стали лонгселлерами-долгожителями. Он не вошел в канон немецкой классики, хотя сам твердо рассчитывал на это. «Каждое произведение, – писал Шольц, имея в виду и собственные сочинения, – должно пройти через темную полосу невнимания, чтобы потом добиться долгого успеха»[26]. Но по отношению к нему самому это правило не сработало. Он так и не вышел из темной полосы невнимания, окончательно исчезнув с радаров образовательных учреждений и из сферы интересов публики. Его творческое наследие не преодолело узких рамок селекции при формировании культурно-политического и образовательного канона, на который ориентируются учебные программы школ и университетов, его обошли вниманием вместе с большинством других авторов того поколения. И это тоже часть нормального хода литературной истории: лишь ничтожно малому числу людей удается войти в пантеон великих деятелей культуры, чьи произведения канонизируются и несут на себе печать вечной ценности.
Хотя в глазах следующих поколений звезда писателя, несомненно, угасла, это еще вовсе не означает полного и окончательного забвения. Между активным воспоминанием и полным забвением существует промежуточное состояние «сберегающего забвения», которое я сравниваю с функцией архива. То же самое можно сказать о личности и литературном наследии Вильгельма фон Шольца. После того как в архиве обнаружилось его стихотворение, восхвалявшее Гитлера, и об этом стало известно городским властям, возник вопрос о возможных политических мерах активного забвения. Попытке ликвидировать импозантное надгробие на могиле писателя воспротивилась служба охраны памятников культуры. Вместо этого переименовали короткую дорогу, названную именем Шольца. Но одновременно городской театр заинтересовался его пьесой «Еврей из Констанца» (1905), также обнаруженной в городском архиве. Местная газета «Зюдкурир» от 10.3.2013 известила читателей: «Театр Констанца ставит трагедию Вильгельма фон Штольца „Еврей из Констанца“, найденную в архиве». Книга с полным текстом пьесы так давно исчезла из продажи, что ее единственный экземпляр отыскался лишь в университетской библиотеке. Инсценировка Штефана Оттени, фрагменты которой можно увидеть в интернете, попала в полусотню лучших постановок 2013 года. Беттина Шульте отметила в газете «Бадише Цайтунг» (12.6.2013) «не только сценичность, но и актуальность пьесы». По ее словам, режиссер, актеры и художник спектакля «великолепно справились с задачей возрождения пьесы к новой жизни», что, однако, «не реабилитирует ее автора».
О проекте
О подписке