Читать книгу «Третий рейх изнутри. Воспоминания рейхсминистра военной промышленности. 1930-1945» онлайн полностью📖 — Альберта Шпеера — MyBook.

От автора

«Полагаю, теперь вы начнете писать мемуары?» – спросил один из первых американцев, которых я встретил во Фленсбурге в мае 1945 года. С тех пор прошло двадцать четыре года, из коих двадцать один я провел в тюремной камере. Долгий срок.

И вот я публикую свои мемуары. Я попытался описать прошлое так, как его пережил. Многие сочтут мою точку зрения искаженной или неверной, но как бы то ни было, я рассказал о своем жизненном опыте так, как вижу его сегодня. Я старался не фальсифицировать прошлое. Я стремился не приукрашивать хорошее и не замалчивать ужасы тех лет. Другие участники событий будут критиковать меня, но это неизбежно. Я пытался быть честным.

Одна из целей этих мемуаров – раскрыть некоторые предпосылки, которые почти неотвратимо вели к катастрофам, завершившим тот исторический период. Я пытался показать, что происходит, когда неограниченная власть концентрируется в руках одного человека, и каким был этот человек. На судебном процессе в Нюрнберге я сказал, что если бы у Гитлера могли быть друзья, то я был бы его другом. Я обязан ему как воодушевлением и славой моей юности, так ужасом и сознанием вины последующих лет.

Я обрисовал Гитлера таким, каким он являлся мне, и другим, и в этом образе проступает много привлекательных черт. Гитлер мог казаться человеком, многогранно одаренным и преданным своему делу. Однако чем дальше, тем больше я чувствовал, что все это лишь поверхностная характеристика, ибо созданный мной образ вступает в противоречие с тем, что я узнал на Нюрнбергском процессе.

Я никогда не забуду рассказ об одной погибшей еврейской семье: муж, жена и дети, обреченные на смерть, стоят перед моими глазами по сей день. В Нюрнберге меня приговорили к двадцати годам тюремного заключения. Военный трибунал мог ошибиться в исторической оценке, но он попытался разделить вину между обвиняемыми. Наказание – хотя подобные наказания мало пригодны для оценки меры исторической ответственности – положило конец моему гражданскому существованию, однако именно то видение лишило прожитую мной жизнь смысла, и его воздействие оказалось продолжительнее приговора суда.

Альберт Шпеер

Часть первая

Любая автобиография – предприятие сомнительное, ибо исходит из предпосылки о наличии некоего стула, на который человек может сесть и обдумать свою жизнь, сравнить разные ее этапы, проследить за ее развитием и вникнуть в ее смысл. Каждый человек может и безусловно должен исследовать свою жизнь, но он не может увидеть себя даже в данный момент, не говоря уж о всем своем прошлом.

Карл Барт

1. Происхождение и юность

Среди моих предков были и швабы, и бедные крестьяне из Вестервальда, и уроженцы Силезии и Вестфалии. Все они принадлежали к огромному количеству людей, живших тихо и незаметно. Но было одно исключение: наследный рейхсмаршал граф Фридрих Фердинанд фон Паппенхайм (1702–1793)[2], от которого моя незамужняя прародительница Хюмелин родила восьмерых сыновей, о чьем благополучии благородный отец, похоже, не слишком заботился.

Три поколения спустя мой дед Герман Хоммель, сын бедного лесничего из Шварцвальда, стал к концу жизни единственным владельцем одной из крупнейших в Германии фирм, торговавших станками, и завода точных приборов. Несмотря на богатство, он жил скромно и хорошо обращался с подчиненными. Дед был трудолюбив и умел пробуждать в других желание работать без принуждения, однако, как типичный уроженец Шварцвальда, он мог в полном молчании часами сидеть на лесной скамье и предаваться размышлениям.

Примерно в то же время другой мой дед, Бертольд Шпеер, стал процветающим архитектором в Дортмунде. Он спроектировал множество зданий в вошедшем тогда в моду неоклассическом стиле. Хотя дед умер молодым, оставленных им средств вполне хватило на образование четверым его сыновьям. Успеху обоих моих дедушек способствовала бурная индустриализация Германии, начавшаяся во второй половине XIX века. Правда, следует отметить, что многим, имевшим гораздо лучшие стартовые условия, промышленный бум не помог.

К преждевременно поседевшей матери моего отца в отрочестве я испытывал скорее почтение, чем любовь, видимо, потому, что она была серьезной женщиной с глубоко укоренившимися простыми представлениями о жизни. Обладая несокрушимой энергией, она подавляла все свое окружение.

Я пришел в этот мир в воскресный полдень 19 марта 1905 года в Мангейме под раскаты весеннего грома, заглушавшие, как часто рассказывала мне мама, колокольный звон находившейся неподалеку церкви Христа.

Еще в 1892 году мой отец, которому было тогда двадцать девять лет, основал собственную фирму и стал одним из самых востребованных архитекторов быстро развивающегося промышленного Мангейма. К 1900 году, когда он женился на дочери богатого бизнесмена из Майнца, он уже сколотил приличное состояние.

В Мангейме мы жили в одном из построенных отцом домов, который соответствовал статусу моих родителей, принадлежавших к верхушке среднего класса. Величественное здание охранялось изысканными коваными железными воротами. Автомобили въезжали во внутренний двор и останавливались перед широкой лестницей, ведущей к столь же величественному парадному входу в богато обставленный дом. Правда, дети – два моих брата и я – обычно пользовались черным ходом и темной, узкой, крутой лестницей, ведущей в ничем не примечательный задний коридор. В элегантном, устланном ковром парадном холле нам, детям, в общем-то нечего было делать.

Детское царство простиралось от наших спален в задней части дома до просторной кухни, через которую мы попадали в изысканную часть четырнадцатикомнатного жилища. Сюда из вестибюля с фальшивым камином, облицованным дорогой плиткой, гостей провожали в большое помещение с французской мебелью и ампирными обоями. Особенно отпечаталась в моей памяти сверкающая хрустальная люстра – она до сих пор стоит перед моим мысленным взором. Как и зимний сад, растения и обстановку которого – резную индийскую мебель, вручную вышитые портьеры и обитый декоративной тканью диван – отец приобрел на Всемирной Парижской выставке в 1900 году. Пальмы и другие экзотические растения превращали зимний сад в странный чужеземный мир. Здесь мои родители завтракали, и здесь мой отец собственноручно готовил для нас, детей, булочки с ветчиной, какие любили в его родной Вестфалии. Мои воспоминания о прилегающей к зимнему саду гостиной потускнели, но я помню магическое обаяние обшитой деревянными панелями столовой в неоготическом стиле. За столом могли одновременно разместиться более двадцати человек. Здесь праздновали мои крестины, здесь до сих пор отмечаются все семейные торжества.

Моя мать с огромным наслаждением и гордостью поддерживала наш общественный статус одной из самых влиятельных семей Мангейма. В городе было не более – но и не менее – двух-трех десятков семейств, уровень жизни которых мог бы сравниться с нашим. Роскошный образ жизни подразумевал и немалый штат прислуги. Кроме поварихи – которую, по вполне понятным причинам, мы, дети, обожали – в доме имелись судомойка, горничная, шофер, часто дворецкий, и, разумеется, за нами присматривала бонна. Служанки носили черные платья, белые фартучки и белые наколки, а дворецкий щеголял лиловой ливреей с золочеными пуговицами, но роскошнее всех был облачен шофер.

Мои родители изо всех сил старались обеспечить нам счастливое детство, однако между нами стояли их богатство и положение: общественные их обязанности, ведение шикарного дома, бонна и слуги. Меня до сих пор не покидает ощущение искусственности и дискомфорта того мира. Более того, у меня часто кружилась голова и даже случались обмороки. Родители обратились к знаменитому профессору из Гейдельберга, и тот диагностировал у меня «сосудистую недостаточность». Физическая слабость обернулась для меня значительным психологическим бременем, и я рано ощутил на себе давление внешних обстоятельств. Мои друзья и оба брата были гораздо крепче меня и с грубой прямотой поддерживали во мне чувство неполноценности, которое я испытывал и без их напоминаний.

Несовершенство часто порождает компенсационные силы. Во всяком случае, меня преодоление трудностей научило лучше приспосабливаться к мальчишечьему миру. Пожалуй, именно последствия детской физической слабости позволили мне впоследствии адаптироваться к трудным обстоятельствам и неудобным людям.

Когда мы выходили из дому в сопровождении гувернантки-француженки, приходилось одеваться опрятнее в соответствии с нашим общественным статусом. Разумеется, нам запрещали играть в городских парках, не говоря уже об улице. Для игр нам оставался лишь двор, немногим просторнее, вместе взятых, наших комнат. За увитой плющом оградой росли два или три задыхавшихся от недостатка воздуха платана, а глыбы известкового туфа изображали грот. К началу весны растительность покрывалась толстым слоем сажи, и мы неизбежно превращались в грязных, далеко не благородного вида детей большого города. Любимой подругой моего дошкольного детства была Фрида Альмендингер, дочь нашего швейцара. Простые и близкие взаимоотношения в ее семье, жившей в скромной, тесной квартирке, странно привлекали меня.

Первые школьные годы я провел в привилегированной частной школе, где детей из высокопоставленных семейств обучали чтению и письму. После этого уютного убежища первые месяцы в обычной средней школе среди хулиганистых соучеников дались мне особенно тяжело. Правда, мой друг Квенцер очень быстро научил меня разным шалостям и играм. Он также убедил меня купить на карманные деньги футбольный мяч. Столь вульгарный поступок ужаснул моих родителей, тем более что его инициатор Квенцер происходил из бедной семьи. Думаю, что именно в то время и проявилась моя склонность к статистике. Я переписывал из классного журнала в свой «Школьный календарь» все плохие оценки и замечания и каждый месяц подсчитывал, кто больше всех получил взысканий. Безусловно, я не утруждал бы себя подсчетами, если бы не частая угроза самому возглавить тот список.

Архитектурная фирма моего отца, где разрабатывались проекты для застройщиков, находилась рядом с нашим жилищем. Для чертежей пользовались голубоватой прозрачной бумагой, чей запах до сих пор является неотъемлемой частью моих воспоминаний. Югендстиль[3] не затронул творчество моего отца; в зданиях, построенных по его проектам, чувствуется влияние неоренессанса, а впоследствии образцом ему служил спокойный классицизм Людвига Хоффмана, ведущего берлинского архитектора.

В отцовской мастерской в возрасте двенадцати лет я создал свое первое «произведение искусства» – подарок отцу ко дню рождения. Это был набросок аллегорических «часов жизни» в разукрашенном завитками корпусе на коринфских колоннах. На рисунок ушли все имевшиеся у меня акварельные краски. Не без помощи отцовских служащих мне весьма убедительно удалось воспроизвести стиль позднего ампира.

До 1914 года у моих родителей было две машины – двухдверный автомобиль для летних прогулок и седан для зимних поездок по городу. С началом войны возникла необходимость беречь шины, но когда удавалось уговорить шофера, он позволял нам, детям, посидеть за рулем в гараже. Именно в те моменты я впервые ощутил опьянение техникой в повседневном мире, еще не изобиловавшем техническими устройствами. В тюрьме Шпандау мне приходилось жить как в XIX веке – без радио, телевидения, телефона, автомобиля. Мне даже не позволялось самому включать или выключать свет. И когда после десяти лет заключения мне разрешили воспользоваться электрополотером, я испытал полный восторг.

В 1915 году я столкнулся еще с одной технической новинкой тех лет. В Мангейме базировался один из цеппелинов, использовавшихся для воздушных налетов на Лондон. Командир и его офицеры вскоре стали частыми гостями в нашем доме. Как-то они пригласили меня и братьев осмотреть их воздушный корабль. Мне было тогда десять лет. Я завороженно замер перед гигантским продуктом технической цивилизации, потом залез в моторную гондолу, пробрался по темным таинственным коридорам корпуса в гондолу управления. Когда вечером цеппелин поднялся в воздух, командир сделал круг над нашим домом, а офицеры помахали одолженной у нашей мамы простыней. Каждую ночь я дрожал от ужаса при мысли, что цеппелин может загореться и все мои друзья погибнут[4].

Мое воображение теперь занимала война, наступления и отступления на фронте, страдания солдат. По ночам мы иногда слышали отдаленный гром великой битвы под Верденом. Мое детское стремление к сопереживанию проявилось в том, что я часто несколько ночей подряд засыпал на твердом полу рядом с мягкой кроватью, чтобы разделить лишения, которые испытывали солдаты на фронте.

Мы, как и все население больших городов, пережили и нехватку продовольствия в так называемую брюквенную зиму. Деньги мы не потеряли, но у нас не было ни родственников, ни знакомых в деревне. Моя мать умудрялась готовить из брюквы самые разнообразные блюда, но я часто испытывал такой острый голод, что потихоньку изничтожил целый мешок твердого, как камень, собачьего печенья, сохранившегося еще с мирного времени. Воздушные налеты на Мангейм, по современным меркам вполне безобидные, участились. Одна маленькая бомба попала в соседний дом. Так начался новый этап моего детства.

С 1905 года мы владели летним домиком в окрестностях Гейдельберга. Домик стоял на склоне карьера, откуда, как рассказывали, добывался камень для строительства Гейдельбергского замка, находившегося неподалеку. За карьером поднимались горы Оденвальда. Их покрытые древними лесами склоны были изрезаны тропинками, а с опушек открывался вид на долину Неккара. Здесь все дышало миром; у нас был прекрасный сад и огород, а у соседей – корова. Мы переехали туда летом 1918 года.

Мое здоровье вскоре улучшилось. Каждый день, даже в снегопад или дождь, я топал, иногда переходя на бег, в школу – три четверти часа туда и столько же обратно. Велосипедов в тяжелый послевоенный период было не достать.

Мой путь в школу лежал мимо гребного клуба. В 1919 году я стал его членом и два года был рулевым четверок и восьмерок. Несмотря на еще не очень крепкое здоровье, я вскоре стал одним из самых прилежных гребцов клуба. В шестнадцать лет меня назначили загребным школьной восьмерки, и я принял участие в нескольких гонках.