Отец потирает руки над керосиновой печкой. По телевизору передают новости, репортаж об отправке на фронт. Отец ставит ноги по бокам обогревателя и наклоняется над ним. Мать занята самоваром.
– Выпей чаю, – говорит она отцу, – согрейся.
Отец снял брюки, под ними его старые, потерявшие цвет кальсоны. Ройя не отрывает глаз от отца и ходит за ним как привязанная. Мустафа украдкой тоже следит за отцом. Отец сует руку в карман пальто и достает две шоколадки, одну отдает Ройе, а вторую кидает на учебник Мустафы. Мустафа подчеркнуто не берет ее, и отец говорит:
– Это тебе, возьми.
На экране диктор объявляет:
– Штаб экономического регулирования принял решение ввести купоны…
Отец и мать внимательно слушают, и отец поднимает руку, предупреждая нас всех молчать. Когда сообщение дочитывают до конца, отец шумно выдыхает, а мать ставит перед ним стакан с крепким чаем. Он берет стакан в обе ладони так, словно хочет согреться его небольшим теплом. Потом подносит стакан к губам и жалуется:
– Чертова поясница, по-прежнему болит!
Отец морщится. Зажмуривает глаза, а щеки его подтягиваются кверху. Потом он язвительно смеется, вспомнив о чем-то, и, поставив стакан с чаем, читает мне стихотворение:
– Возраст пятьдесят придет,
И вся силушка уйдет!
Он смеется, потом продолжает жаловаться:
– Я – всё: считай, вышел из строя. Чертова боль в спине всю жизнь мою забирает. То схватит, то отпустит: начинается под поясницей и идет вверх между лопаток.
– Сто раз я тебе говорила: сходи к врачу! – напоминает мать, а отец встает и сердито возражает:
– Ты сто раз говорила, а я сто раз ходил. Дают четыре таблетки из мела – и всё… Сейчас один друг сказал: поедет в Бандар[4], привезет змеиный жир, вот это, говорят, помогает.
Мать расстилает скатерть. Мустафа быстренько убирает учебники и идет к столу. По телевизору новости кончились, и опять повторяют агитацию за отправку на фронт: те же кадры в той же последовательности. Отец отрывает кусок лепешки, кладет его в рот и глухим голосом говорит:
– По-моему, опять наступление…
Он так на меня смотрит, словно ждет ответа. И я говорю:
– Да, каждый год зимой наступление.
Отец берет в руки пиалу с густым йогуртом.
– В прошлом году в это примерно время тебя ранило?
– Нет, позже: в феврале, – отвечаю я.
Мать ставит посреди стола мясную подливку с зеленью. Отец раздраженно смотрит в лицо матери, а она, отводя от него взгляд, идет и приносит рис. И первую тарелку риса ставит перед отцом, а он в сердцах говорит:
– Сотню раз тебе повторял, женщина: готовь рис, сколько хочешь, но только днем, а на ужин – что-нибудь другое!
Он раздраженно отрывает кусок лепешки, сует его в пиалу с йогуртом, потом жует. И ворчит:
– На фабрике постоянно рис, дома рис, я от всего этого риса больной уже насквозь!
Я доедаю свой ужин и ухожу в другую комнату. Решение я принял твердое. Но как мне сказать о нем матери?
Вечером, когда приходит отец, я не решаюсь выйти из комнаты. В доме тишина. Я молюсь, чтобы мама заговорила о чем-нибудь и чтобы отец ничего не заподозрил. Мустафа, который в одиночку уроки делать не умеет, пришел в мою комнату. Отец всё жалуется на холода. Мать зовет нас:
– Насер, Мустафа, идите ужинать!
Мустафа поднял голову и смотрит на меня. Я кричу на него:
– Ты что, оглох, не слышал, что мать сказала?
Ворча, он поднимаеся и уходит. Следом за ним выхожу и я. Отец закатал снизу брюки и натирает себе жиром заднюю поверхность ног. Резким запахом полна вся комната.
– Привет, папа.
Продолжая массировать икры, он отвечает на мое приветствие. Мать еще не накрыла на стол, и я жалею, что так рано пришел к ужину. Я прибавляю громкость телевизора. Конь схватил за шею другого коня и крутится вместе с ним. Второй конь не перестает лягать воздух. Жеребенок неустойчиво взбрыкивает, выбрасывая задние ножки. Я сажусь, прислонившись к стене. Мать поставила на самовар небольшую кастрюльку и села рядом. Отец уходит в кухню, неся руки так, словно они очень грязные, не касаясь одной руки другой. Ройя прилипла к экрану телевизора. Лягающийся конь ударяет в бок жеребчика, и тот катится на землю. Отец выходит из кухни, и с его рук капает вода. Ройя визжит:
– Папа, папа… Большой конь детку-коня ударил!
Отец садится, опираясь о стену. Ноги ставит прямо: брюки закатаны снизу выше колен. Мать не поднимает глаз и вся согнулась, словно под тяжким грузом. Раздраженно велит Ройе:
– Сделай телевизор тише!
Ройя крутит ручку громкости. Отец смотрит на нас с подозрением. И мать исподлобья наблюдает за нами обоими. Отец рассеянно смотрит на телеэкран. Мать так взволнована, что слышно ее дыхание. Не поднимая глаз, она говорит:
– Насер хочет ехать, – и добавляет что-то неразборчивое.
– Куда ехать? – спрашивает хмуро отец.
Мать молчит. Отец теснее сдвигает ноги. Его глаза раскрыты шире обычного. Он вопросительно смотрит на меня. Я опускаю глаза, а мать поднимает голову. Отец ждет ответа. Мать негромко бормочет:
– Хочет ехать на фронт.
Ноги отца делаются вялыми. Мустафа смотрит на нас в изумлении, словно ждет скандала. А лицо отца делается очень морщинистым, словно лист бумаги скомкали. Он тяжело вздыхает и поднимается, подходит к комоду. Из-за фарфоровых чашек и тарелок достает пачку сигарет. Разрывает ее и вставляет в рот сигарету, подходит к самовару. Наклоняется, увеличивает огонь под самоваром и прикуривает. Ройя удивленно смотрит на отца, забыв о телевизоре. Отец вернулся на свое место и сел, прислонясь к стене. Ройя вскакивает и бросается в его объятия, целует его и говорит нарочито детским голосом, чтобы понравиться отцу:
– Папочка, а лазве мы не договаливались, что ты не будешь дымить паловозиком?
Отец заносит руку и сильным ударом бьет ее по щеке, так что она летит на пол; словно бы что-то грязное с себя стряхнул. Ройя упала ничком. Ее лицо морщится для плача, и цвет его постепенно становится лиловым. Никто из нас не двигается. Ройя начинает громко реветь. На четвереньках она ползет в объятия матери. Мать сильно прижимает ее к себе и нежно поглаживает по спинке. Мустафа весь сжался. Отец уставился в экран телевизора. Белки его глаз налились кровью. Он жадно жует зажатую в губах сигарету. Огонь ее горит ярко. Но в углу отцовского глаза собирается слеза. Сигарета дрожит в его губах. Вспомнились дни детской порки. Тогда отец пускал в ход ремень, и я от страха хотел вжаться в какой-нибудь угол комнаты. Отец теперь играет с дымом сигареты. Когда я вернулся с фронта, он бросил курить. Говорил так: «Этот чертов паровоз своим дымом все легкие мне испортил. Если бы не тревога о тебе, я бы раньше бросил».
Я встаю с места. Терпеть эту обстановку больше нет сил. Ухожу в другую комнату и там собираю свои учебники и кидаю их в коробку. Замечаю учебник физики. Нагибаюсь за ним и ложусь, открыв его. То ли моль, то ли ночная бабочка пролетает мимо моего лица и поднимается к лампе под потолком. Я закрываю глаза. И на меня наплывают воспоминания о фронте и о ребятах из первого взвода. Порой эти картины тускнеют, и тогда тайное возбуждение охватывает меня. Вот я заглядываю во взводную палатку, и Мехди, командир первого взвода, обнимает меня и прижимает к груди. Мягкая поросль на его щеках гладит мое лицо. Со своим обычным спокойствием он сжимает мои плечи и говорит со мной. Постепенно лицо его тускнеет. Я открываю глаза. Во рту сухо и горько. Обезумевший мотылек неверными кругами летает вокруг лампы, потом летит вниз. Я переворачиваюсь на живот. Громко включен телевизор; гремит боевой марш, и затем начинается агитация за вступление в армию и отправку на фронт. Это – единственное, что слышно сейчас у нас в доме. Я закрываю глаза. Агитационный громкоговоритель, находящийся в конце насыпи, передает военный марш. Я тащу Хусейна к насыпи. Взглянул на него и испугался. Лицо его стало страшным. Свежая кровь течет, и смывает покрывшую лицо пыль, и стекает внутрь его воротника. Его веки задрожали и замерли. Я оставил его на том месте и бегом догнал нашу колонну. И все, кто входил внутрь ограниченного насыпью пространства, говорили о трупе Хусейна, лежащем на пути, прямо в том месте, где насыпь прерывалась. Иракцы захватили нас врасплох, и мы отступили. И вновь я увидел Хусейна: он лежал в той же позе. Я прошел мимо, а когда вновь оказался там же, говорили: Хусейна увезли в реанимацию. Кто-то проходил мимо и заметил, что веки его дрожат. И лицо Хусейна, такого, какой он лежал возле насыпи, оживает во мне и всё увеличивается. Он становится таким большим, что мне его теперь и не охватить взглядом. Я раскрываю глаза. Настырный мотылек пролетает близко от моего лица, в сторону книжной полки.
– Насер!.. Насер, иди за стол!
Это мать меня зовет. В ее голосе слышны рыдания. Но я не иду, подожду, пока она накроет. Не хочу сидеть и ждать за столом. Хоть бы и вообще не ходить туда… Я знаю, что сегодня никому из нас ужин не будет в радость. Еда покажется отравленной.
– Насер!.. Иди – остывает!
Мать хочет, чтобы в доме наступило хотя бы условное перемирие. Пусть оно и сведется лишь к тому, что все мы будем сидеть за столом и ужинать бок о бок.
Я встаю: не хочу, чтобы она еще раз звала меня. Выхожу в комнату и вижу, что Мустафа, опершись подбородком о коленки, смотрит телевизор. У отца одна штанина спущена, другая по-прежнему закатана до колена. Стол уже накрыт, и мать ставит для каждого из нас тарелку с мясным бульоном. Я сажусь и оказываюсь спиной к спине с Мустафой. Спокойно и ласково говорю ему:
– Поворачивайся, давай за стол.
Мустафа отрывает подбородок от коленок и садится ужинать, скрестив ноги по-турецки. Я беру кусок лепешки. Ройя положила голову на колени матери и смотрит телевизор, на щеках ее – дорожки от слез. Мать заставляет ее подняться и сесть к столу. Перед каждым из нас тарелка с супом, но в том, как мы все едим, чувствуется отвращение. Словно поглощаем еду лишь по обязанности. Отец закуривает новую сигарету, и продолжается словно бы игра в молчанку. Окунаем лепешки в суп и жуем их – все, кроме отца. У него тарелка уже подернулась остывшим жиром, а он прикуривает новую сигарету от предыдущей, и я вижу, что он выкурил уже полпачки. Он как будто состарился за то время, что меня не было в комнате. Прислонившись к стене, обхватив колени, смотрит телевизор. Там показывают китайский цирк. Мужчина крутит педали одноколесного велосипеда. А вот на арену выпрыгивает некто с разноцветно размалеванным лицом. На лице Мустафы появляется скрытая улыбка, но он оглядывается на нас, и улыбка его исчезает. Мама рвет лепешку на мелкие кусочки и кладет их рядом с тарелкой отца. Потом она берет кастрюльку и начинает чистить картошку, шкурки кладет на крышку кастрюльки, и их желтизна скоро покрывает всю крышку.
Раздается долгий звонок в дверь. Мустафа вскакивает и, перепрыгнув через скатерть, бежит к двери. Он опрокинул кастрюлю, отец вскакивает, хватает крышку и запускает ею в Мустафу.
– Ослеп? Как баран несется…
Ройя прижимается к матери. Мустафа, не задерживаясь, выскакивает из комнаты. Картофельные очистки усыпали весь пол. Губы отца дрожат. Мать начинает прибираться, потом отходит к буфету. Дверной звонок теперь звенит не переставая. Кто-то прижал кнопку и не отпускает ее. Дрожащим от гнева голосом отец восклицает:
– Нет Бога, кроме Аллаха! Кто это, на ночь глядя, так звонит, посмотрите, кто там!
Последние его слова ни к кому конкретно не обращены, тем более, что слышен стук открывшейся двери. Звонок смолкает. Глаза отца округлились от ярости. Его поднявшиеся брови встали чуть ли не вертикально под складками лба. Слышен топот Мустафы, взбегающего на крыльцо по лесенке, ведущей со двора, он спотыкается и падает. Отец выпрямляет шею и что-то негромко бормочет. Я не слышу его целиком, лишь отдельные слова:
– Осел… к черту… Слепой болван…
Мустафа влетает в комнату. Он запыхался и трет ушибленную ногу. Но прежде, чем он что-то успевает сказать, со двора слышится голос:
– Йалла[5]! Хозяин дома что, гостям не рад?
Запыхавшийся Мустафа объявляет:
– Братец… Братец Али-ага! Али-ага пришел!
Мать стоит у буфета и не может сдержать широкой улыбки. Я вскакиваю и выбегаю из комнаты. Во дворе стоит Али. Свет зажжен, и на стену легла его великанская тень. От радости я лишь хватаюсь за перила крыльца и не знаю, что сказать. Он, улыбнувшись, кивает мне и заявляет:
– Во-первых, поздоровайся, а затем марш ко мне гусиным шагом и целуй мне ноги, без разговоров! Негодяй, я тебе должен сто писем и телеграмм послать, чтобы ты приехал, а? Придется тебя как невесту выкрасть и отвезти на фронт! Салам, хадж-ага, воспитываю вот его!
Али, шагая через две ступеньки, поднимается на крыльцо и идет навстречу отцу. Проходя мимо меня, искоса на меня глянул и бросил:
– Мы с трусами дел не имеем!
Он обнимается с отцом. Отец, улыбаясь, прижимает голову Али к своей груди. А Али высвобождается из его объятий и целует отца в лоб так смачно, словно машина тормозит.
– Добро пожаловать, Али-джан, очень рады.
– Салам, хадж-ханум!
Мать вышла в сени и стоит, вытирая слезы. Ройя здесь же, прислонилась к дверному косяку. Али оборачивается ко мне и пристально смотрит мне в глаза. И мне рыдание сжимает горло. Али своим присутствием напомнил мне обо всех ребятах и о фронте. Но я не иду к нему, жду, когда он сам обнимет меня. Я вдруг снова стал ребенком, нуждающимся в ласке и внимании, в нежности. И я склоняю голову на его плечо. Спазм сжал мне горло и не дает вымолвить ни слова. Али тихонько спрашивает меня:
– Ну, как ты тут?
Я лишь качаю головой. А мать восклицает предупреждающим резким тоном:
– Опять вы шушукаетесь, дружки! Помогай Аллах!
Мы отстраняемся друг от друга. По щеке матери катится слеза. Она одновременно и смеется, и вытирает слезы. Отец одобрительно кивает, спрашивая:
– И ты, похоже, на фронт махнул рукой, а?
Али надул губы:
– Что такое Вы говорите, хадж-ага? Я приехал, чтобы вот этого негодяя с собой забрать.
Отец смеется и, взяв Али за руку, ведет его в комнату. Тот хочет еще что-то сказать, но отец, взяв его за плечи, вталкивает в дом.
– Заходи, Али-ага, абгушт[6] остывает.
Али, чуть покачиваясь, входит в дом, снимает обувь. Мустафа сидит в углу и, закатав штанину, дует на свою ногу. Мы все садимся к столу – отец усаживает Али рядом с собой. Пододвигает ему свою тарелку:
– Давай, богатырь! Приступай!
Он кидает накрошенную лепешку в тарелку Али. Затем пододвигает кастрюлю и добавляет:
– Йалла, кроши, знай, хлеб. Не надо тут церемониться, ты ведь фронтовик.
Отец берет пестик и начинает трудиться над кастрюлей. Али не заставляет себя упрашивать. Он одновременно ест, посмеивается и рассуждает. Ройя завороженно следит за каждым его жестом. А отец, помогая движениям пестика, привстает, затем налегает всем телом.
– Ну что, Насер учится, слава Аллаху! – говорит Али. – Завтра отечеству понадобятся доктора, понадобятся инженеры, понадобятся грамотные специалисты. К войне жизнь не сводится! Кто-то должен идти на фронт, а кто-то должен и учиться! Тысячу раз слава Аллаху, что нынче повсюду образовались фронты! Школа стала фронтом, магазин фронтом, переулок фронтом, уж я и не знаю, что еще остается, что не стало фронтом. Уроки учить – это ведь как в окопе – а что ты хочешь? Насер наш фронтовое ружье переменил на боевое перо! Чего же лучше? У тех, которые на фронте становятся шахидами, кровь красная, а у Насера-аги теперь кровь синяя будет!
Он новый кусок отправляет в рот и спрашивает меня:
– Так я говорю? У канцелярских крыс кровь синяя, разве нет?
Я ничего не отвечаю. Али слегка грозит мне пальцем и продолжает, всё так же обращаясь к отцу:
– Хадж-ага! Я говорю: в гробу я видал этот фронт! Когда прямо здесь ты можешь в окопе биться, надо ума лишиться, чтобы ехать за тем же самым на другой конец страны! Да там еще и окоп-то – под автоматным и артиллерийским огнем. Аллах свидетель: стране нужны доктора, нужны инженеры, нужны писатели. А кровь пролить – это нехитрое дело, любой работяга может кровь пролить…
Отец смеется. Его лоб покрылся потом. Ройя так уставилась на Али, что ее глаза, кажется, вот-вот выпрыгнут из глазниц. Отец ставит перед Али кастрюлю с мясной толченкой. Тот достает большой кусок мяса и отправляет его в рот, из-за этого он временно умолкает, и я говорю:
– Удивительно: на секунду замолчал!
Мама наливает в стаканы чай. Самовар пыхтит так, словно вот-вот пустится в пляс.
– Посмотри, хадж-ага! – продолжает Али. – Я сотню раз говорил: если бы имам Хусейн учился и стал врачом, насколько бы дела его лучше пошли! Семь лет отучился бы на медицинском факультете Дамаска, потом вернулся бы в Куфу – народу лекарства выписывать! Чего лучше? Сидел бы в кабинете и каждому посетителю проповедовал об исламе. Плохо разве? То-то бы дела двинулись! И никаких бы потом споров и боев…
Он вскользь посматривает на меня. Мать ставит перед каждым из нас по стакану с чаем. Мустафа собирает тарелки и относит в кухню. Али только открыл рот, собираясь еще что-то сказать, но я схватил солонку и кинул в него. Он выставил щитком обе руки и громко захохотал.
– Ты болтаешь без умолку. Слова не вставить, – говорю я. – Дай хоть другим рот открыть.
Он еще пуще хохочет. Я гневно смотрю на него, а он потирает нос пальцем и произносит:
О проекте
О подписке