Как-то, не помню уж по какому поводу, заполнял я анкету, писал автобиографию и вот о чём подумал. Сколько за одну свою единственную жизнь человек автобиографий пишет! И всё в них, родимый, добросовестно укажет – когда в институт поступил, где оперился, на повышение двинулся… А вот когда ты впервые влюбился, когда затаив дыхание поцеловал свою избранницу, когда на земле этой наследник твой появился и впервые улыбнулся прелестным беззубым ртом – это, оказывается, не столь важно для человека, это фиксировать не надо, лишнее. Всё-то у нас с ног на голову, всё перевёрнуто, передёрнуто, не по-человечески. А ведь если здраво подумать, только то в жизни и важно, что приносит новую жизнь, только то и смысл имеет. Чего мудрствовать!
С бывшей женой моей я учился в одной группе. В этом чисто мужском по своему профилю учебном заведении девчат было почему-то не меньше нас, и они, вчерашние чебурашки, или, как мы их называли, – «промокашки», здесь вдруг как-то разом превратились в представительниц…
И среди них, представительниц, стало быть, прекрасной части человечества, моя будущая (читай: бывшая) жена была, скажу беспристрастно, наиболее заметной и привлекательной. Я думал, старшекурсница в нашу аудиторию зашла навестить младшую приятельницу, когда она, обдав «духами и туманами», прошла к своей подруге и присела к ней за стол около окна. Не стану описывать её внешность, скажу лишь: это была яркая блондинка, на которую несколько дней напролёт взирала, вывернув шеи, поочерёдно и скопом вся группа.
Я тоже разместился за последним столом, но у двери, через ряд от неё. Моё внимание тоже притягивала «камчатка» у окна. В ту сторону записки шли со всего света, в той стороне постоянно шептались и хихикали, там, в углу у окна, был центр Вселенной. Однако, помню, первое впечатление о ней было почему-то неблагоприятное. Насторожила, испугала броская красота её? Раскованность, свобода движений, слов, поступков, которые можно было принять за распущенность? Вполне возможно, вполне… Но вот прислала она мне записку: «Чего скучаешь?» – и…
(Я всё вспоминаю, как она подписала эту записку. Смешным именем каким-то… Но никак не вспомню.)
…И на неё перестали оглядываться, потому что, во-первых, попривыкли; во-вторых же, и в главных, её внимание застопорилось на моей персоне. Умел я напустить на себя этакого поэтического тумана. И внешность у меня была соответствующая, не Аполлон Бельведерский, но… Но мешков под глазами тогда ещё не было, и лицом я был побледнее. И сработало. Долго я хранил эту её первую записку. И все остальные хранил – записок мой старый портфельчик, в который у нас дома никто не заглядывал, в который совсем никто не заглядывал, включая и меня самого, заглянувшего потом лишь ради того, чтобы, не перечитывая, уничтожить их.
Сработало также то, что любовью ко мне воспылала и её подруга. А аукцион, как известно, очень хорошо подстёгивает. Раз, два, три… и безделушка превращается в драгоценность, реликвию, икону, во что угодно, но непременно дороже самоё себя во много раз. Вдобавок – откуда они это взяли?! – подругам взбрело в голову, что я чудесно играю на скрипке и по скромности талант свой скрываю. Воистину не кровь – фантазия влюблённые сердца питает.
Выбора мне делать не пришлось. Моя будущая (бывшая) жена заявила о своих правах на меня уверенно и властно, не оставив подруге никаких шансов. Её подруга стала автоматически и моей подругой. В компании были ещё два гвардейца, в одного из которых она (подруга) не замедлила после меня влюбиться. Мы настоятельно советовали «счастливчику» разуть глаза, плели всем миром сети и дружно подталкивали его в них: «какую Нефертити тебе ещё надо?!» Не получилось. Так, коммуной, и ходили впятером. С уроков в кино сбегали, организовывали коллективные пьянки – на языке преподавателей, в нашем же понимании – пикники, домашние дискотеки… Таким образом, жизнь группы МХ-ДРГ- 214 (надо же, не забыл!) вращалась вокруг нашей великолепной пятёрки, а жизнь пятёрки – вокруг меня с будущей (…) женой.
Это по анкете с будущей. На самом же деле мужем и женой мы были уже со второго семестра, с майской поездки на пароходике за город. И дату назову – с восьмого мая.
Помню, собралась ехать вся группа, но что-то расстроилось, и поехала лишь «пятёрка». У нас было с собой две палатки. В одной из них и состоялась наша первая брачная ночь. Как сухо я и скупо пишу, а ведь это была моя первая близость с женщиной, девушкой, девочкой. Это была будущая мать моей будущей дочери.
Девятого мая, значит. А до этого…
…была зима.
Кстати, забыл: учиться поступили мы после восьмилетки. И в том памятном мае было нам с ней всего лишь по пятнадцать годков от роду. Это уже после девятого числа нам стукнуло по 16 (майские мы с нею, по звёздному календарю – близнецы). Так что, достопочтенные папаши и мамаши, будьте бдительны со своими пятнадцатилетними малышами.
Итак, до весны, стало быть, была зима.
Впрочем, нет, не буду я описывать ту звёздную и пушистую зиму перед тем маем, не пойдёт губерния писать о том, как в стужу целовались мы в нелюдимом, утопшем в сугробах парке, как коченели ноги в полуботиночках и как иней искрился на её белоснежной чёлке (не поймёшь – то ли снег на лбу, то ли локоны её белокурые из-под шапки выбились), и как тепло было у неё дома – сидеть у урчащей печи с урчащим котом на коленях и будто бы делать уроки, и как сладко было после ночного перехода через околевший город засыпать в отчем доме с мыслью о новой встрече…
Всё это можно было бы описать, расписать, и я это собирался добросовестно сделать, но чувствую: надо скорее идти дальше, дальше, минуя умопомрачительную зиму, минуя откровенный май – май, ошарашивший меня невиданными мироощущениями. Да, природа перед неминуемыми муками обдаёт человека девятым валом безумного счастья. Но дальше, дальше… «О любви-с до брака всё известно, – любит повторять один мой знакомый штабс-капитан, – а вот после-с куда она девается? Или её после-с вообще богом не предусмотрено?»
Одна моя глава – это один мой рабочий день за пишущей машинкой, с помощью которой я набираю скорость и держу её до самопроизвольной остановки. Одна глава – это одни мои рабочие сутки, в которых может быть и двадцать четыре часа, и час… Интересно, за сколько листо-часов, главо-суток я вновь проживу ту жизнь, которую я однажды уже прожил? Говорят, невозможно войти в одну и ту же реку дважды. А я вот пытаюсь. Мазохизм какой-то! Пытаюсь воскресить почившую в бозе жизнь. Как убийца к месту убийства, всё возвращаюсь к ней и возвращаюсь.
На втором курсе моя будущая законная (…) жена объявила мне, что собирается стать матерью. Нет, просто она не очень точно выразилась, употребив всем известный штамп, и не собиралась, и не хотела она стать матерью. Матерью в шестнадцать лет. Или ей тогда исполнилось бы шестнадцать?.. Какая разница – шестнадцать, только-только семнадцать?! Всё равно несовершеннолетство. Что скажут родители, что скажут в техникуме? «Допрыгались», – скажут мудрые педагоги-провидцы. Где и на какие шиши жить? Жить… если её мамаша не убьёт её, а меня – мой папаша. Нас обуял ужас. Я лишился сна. Я днём и ночью думал об одном и том же – что делать, что делать? Жизнь зашла в тупик так бездарно, бестолково… Ещё вчера были какие-то мечты, строились какие-то планы. Всё рушилось, я задыхался в петле, ловко намыленной на моей шее коварной старухой судьбой. Но и этого ей оказалось мало. Моя мама попала в больницу, предстояла сложная операция. Отец из-за каких-то конфликтов (это он умеет) с треском вылетел с работы. А тут ещё я подарочек готовил. Эгоист, высшей марки эгоист, я и в этой ситуации больше всего думал о себе. О родителях всё-таки тоже думал. О ней вот меньше всего. Нет, правильнее будет сказать: я думал о ней, переживал за неё больше всего, потому что от её благополучия, от её судьбы зависела вся моя жизнь, весь я со всеми своими телячьими потрохами. О родителях переживал, видать, по той же причине. Страшно глупое и позорное прошлое.
Она предпринимала отчаянные попытки вытравить из себя на удивление основательно заложенное нашей слепой, щенячьей любовью. Она старалась – ничего не получалось. Её виртуозно тонкая талия стала стремительно полнеть. Хитроумные пояса мало помогали. Замочки на юбочках расхотели застёгиваться, пошли в ход всевозможные блузки, кофточки навыпуск… И всё-таки наши ухищрения в какой-то мере помогли. Сенсация, грандиозная сплетня вспыхнуть не успела, любимая тётка моей будущей жены произвела подпольное вмешательство в беспрестанно растущее произведение нашей любви в обмен на моё обещание жениться. И крах, позор, кошмары были развеяны. Я смотрел на безжизненное тельце моего не успевшего родиться сына и ничего не чувствовал, кроме лёгкого шума в голове с нескольких стопок водки.
Потом мы вместе с моей будущей (бывшей) женой были на преддипломной практике, вместе писали-чертили дипломный проект, вместе не поехали по распределению в другой город, так как я собирался в армию, а моя невеста имела справку, что она моя невеста и мы вот-вот должны расписаться.
Тогда всё обошлось. И мама после операции поправилась, и отец восстановился на своей работе, и я, получив диплом специалиста-технаря, шумно и весело на папины деньги обженившись, а затем без сожаления обрившись под Котовского, отправился служить в армию.
С армией мне повезло. Не скрыв своих природных способностей в области изобразительного искусства, я попал в комендантский взвод, где в группе себе подобных был брошен на роспись казарм, стендов на плацу, стадионе и по всему военному городку.
Среди полковых живописцев я был не самый худший, но и не самый лучший. Было нас всего семеро. Один с художественным училищем за спиной. Другой – с высшим, правда, не художественным образованием, но с дьявольскими способностями. Третий, по отпущенным Творцом способностям, золотая середина, то бишь я. И ещё четверо – чистой воды шрифтовики.
Вот с двумя из них, из «первых», я и сблизился. Среди однообразной армейской массы эти двое были Человеки. Помните, как Наполеон приветствовал Гёте при встрече: «Вы человек!» Я сразу заприметил их, невидимый нимб избранности витал над ними. Учитель словесности, мой земляк (это который второй в семёрке), удивил меня крестьянской основательностью и несуетностью ума. Он знал, что делает на этом свете сейчас и что будет делать потом, он твёрдо стоял на своих по-моряцки расставленных ногах, точно волжский рыбарь-браконьер. Почему такое сравнение? Вероятно, потому, что и он, как браконьер на реке, вёл в нашей войсковой артели образ жизни независимый, вольный, не подчинённый армейским уставам, полковым правилам. Когда вздумается, в город ходил – за красками, в порт – за неповторимыми балтийскими закатами и вольными красавицами для своих живописных этюдов и литературных зарисовок – да, он собирался сесть за роман (ро-о-ман, говорил он с ударением на первом слоге). Другого бы за такие вольности на губе сгноили – ему сходило. Его из порта до части не конвой приводил, а сам комполка на своей изумрудной «волжанке» подкидывал. Стало быть, не я один разглядел нимб над его головой.
А на первый взгляд, ну что? Крупная, лобастая, как у дельфина, голова, широкий, точно беспрестанно улыбающийся, рот. А вот ростом не вышел, невысоконький, одним словом, не Давид… Но всё равно Земеля красив был. В нём пряталась внутренняя стальная пружина, которая, верил я, сжата до поры до времени.
Второго под нимбом (в «великолепной семёрке» первого) мы прозвали Бородой. Её, собственно, у него не было – в армии не положено. Однако каждый раз, когда брил свою щетину, он мечтал о том, какую бороду отпустит на гражданке. А брился он на дню дважды, так как к вечерней поверке у него отрастала такая сапожная щётка, что старшина не упускал случая употребить власть – прогнать небритого «партизана» за солдатским видом.
Я читал им свои вирши. Они были первыми, кто отнёсся к моим литературным потугам с вниманием. Как-то недавно армейская тетрадка вынырнула из залежей моих бумаг, полистал – чушь на постном масле! А ведь Земеля с Бородой хвалили. «…Обмануть меня не трудно, я сам обманываться рад». Впрочем, думаю, обмана не было. В серой армейской жизни я со своими вдохновенными писульками был, наверное, лучиком, приветом из жизни, которую они не на так коротко оставили и к которой ещё не так скоро должны были вернуться. Поэтому они, на полгода раньше меня призванные на ратные подвиги, отнеслись ко мне как к равному, без свойственной их «годку» заносчивости. Заносчивость у них была, но другого рода. Они могли, особенно Земеля, командира роты на место поставить двумя-тремя словами, от которых рота потом неделю со смеху покатывалась, а конфликт превращался в бессмертный анекдот.
Первым художником среди нас был, повторяю, Борода. По его идее в части заложили музей, для создания которого в худгруппу, где уже трудился Земеля, Борода взял и меня. За работой, личными делами, неспешными разговорами коротали мы в мастерской, райском приюте на северной оконечности плаца, бесконечные армейские дни. У всех у нас была одна мечта – дембель. А там… Борода отпускал бороду и отправлялся босым по Руси храмы писать, Земеля – в родную деревню преподавать словесность и кропать роман, я же… В те наивные и чистые годы моего существования я тоже мечтал – о свободе, о воле, о совершенно иной, возвышенной жизни.
О Аллах, какое детство билось под гимнастёрками ефрейтора (это Борода) и двух рядовых (Земеля и я)! Ведь если по гамбургскому счёту, никто же из нас не прорвался. Борода – какая Русь, какие храмы?! – растворился где-то у себя в провинции. Земеля… Ограничусь пока одной фразой: романа он не написал. Я? Какой уж гамбургский счёт! Но слов о тех до святости чистых и пылких годах моей жизни в армии обратно не беру. Мечта прекрасна не только тогда, когда она сбывается.
Первым дембельнулся Земеля. Его голубой «поплавок» на груди сократил ему двухлетнюю службу на девять с небольшим месяцев, а должен был сократить по законам тех лет на год, но комполка всеми правдами и неправдами задержал своего любимчика. Было такое впечатление, что полковник без почти ежедневных бесед с моим земляком не мог наладить боевой дух вверенного ему подразделения. О чём они толковали? Земеля на вопросы наши отмахивался, посмеиваясь во всю ширь своего рыбьего рта: даю, мол, ценные стратегические указания. Отбывал он из части на командирской изумрудной «Волге». Я тоже прокатился. Проводил его до вокзала.
С Бородой простились мимоходом, не по-людски. Получив вольную, он убежал из части без оглядки. Но я не обиделся. Ведь он вместе с Земелей подал мне в трудную минуту руку, выхватил из двухлетнего мрака армейщины. Это они, Борода с Земелей, указали на светлую щель в сером, беспросветном заборе, подвели к ней, подтолкнули, и я, самый маленький и молодой из них, протолкнулся, протиснулся, что не даёт повода, скажу без ложной скромности, говорить о каких-то гамбургских счетах.
Говоря об армии, я не сказал, для чего о ней, собственно, вспомнил, – ко мне туда приезжала моя жена. Вот. Два раза. Через всю страну.
Провожая меня в увольнение, кто завидовал, кто злословил (травить жениха в армии – большая доблесть), кто считал-пересчитывал свои армейские гроши, не в силах решить, то ли водки заказать в городе купить, то ли вина. Один лишь Земеля по-братски похлопал меня по плечу и благословил со словами: «Не всякая за тридевять земель к мужу отправится, зная, что он всё равно вернётся».
Мы устроились в гостинице. Это было лучшее наше с ней время, моей – силы, щедрости, доброты, её – красоты, нежности, веры в мою поэтическую силу, в меня как во что-то несомненно надёжное и на всю жизнь.
О проекте
О подписке