Читать книгу «Запах анисовых яблок» онлайн полностью📖 — Ахата Мушинского — MyBook.
image

Глава седьмая

Туман

Старлей слово сдержал, разобрался. Я заплатил штраф за… (не помню формулировку), оплатил оказанные мне услуги, на что ушла половина моего месячного жалованья. Единственно что – не послал старлей уведомления на службу, не дал в руки Пузы лишней козырной карты. Пить ведь – это одно: кто не пьёт! – а вот зарегистрировать это дело, иметь документ с печатью…

После гостеприимной ночи на работу я не выхожу. Грач устраивает меня в хорошую клинику, в одноместную палату. «Давно надо было, – говорит он назидательно, – спасибо твоему рыжему сержанту, я ему бутылку поставлю».

Я чувствую себя ужасно. У меня болят грудь, спина, бока, руки, ноги, голова… Художеств на лице друзья из «ласточкиного гнезда», слава богу, не оставили – специалисты.

Первыми, не считая Грача и мамы, навещают меня Штабс-Капитан с Коленвалом. Посочувствовав, они заключают, что я сам во всём виноват, не надо было от друзей отрываться, пусть и с хорошенькой…

Затем рассказывают о себе…

Благополучно, значит, переночевали у Коленвала с Цезарем и утречком в поисках меня отправились в контору. А там опять этот миллионщик лысый. Так и вцепился: выпьем да выпьем, бумажником размахивает.

– А Земеля, – интересуюсь я, – с вами?

– В него-то миллионщик и вцепился, – простуженно кашляет Штабс-Капитан. – Заказ от него Земеля твой получил. Сам потом рассказывал-пересказывал. Да что пересказывать – у лысого глотка луженая, на улице слышно… А за труд свой знаешь, что Земеля запросил? – стрелковое оружие. Авансом. Зачем оно ему?

– Чтобы застрелиться, – шутит Коленвал.

Мне, однако, не до шуток.

– И что, договорились?

– Как ни странно, – кривит губы Штабс-Капитан. Он всегда так делает, когда что-нибудь недопонимает. – Мог и поболее отхватить, тот «девятку» даже предлагал, лишь бы книга потолще была. Не-е, тут определённо баба замешана. Зубы вставил, а лысину-то чем прикроешь? Разве что пилоточку из долларов склеить… Но есть на свете особы, есть женщины, которым ещё душу подавай, стихи посвящай.

– Ясно, – прерываю я философствования друга и расспрашиваю о подробностях сделки: когда, где, вид оружия?

– Любой, – кашляет Штабс-Капитан, – от «макара» до «калаша», а конкретно… когда и где – не знаю, не участвовал. Лишь краем уха… Но обмыли. Лысый раскошелился.

– Теперь-то где Земеля? – вскакиваю я с койки. – Где он?

Коленвал кивает на Штабс-Капитана:

– У меня переночевали, а утром он опять к лысому побежал. Больше мы его не видели.

– Не видели, – подтверждает Штабс-Капитан.

Я готов закинуть куда подальше больничные шлёпанцы и рвануть босым через весь город в поисках Земели, но, резко двинувшись, крякаю от боли в спине, возвращаюсь мелкими шажками к койке.

Коленвал ерошит свою несчастную пегую голову:

– Поосторожней!

Мнётся, на Штабс-Капитана поглядывает, тот кивает, и Коленвал вслед за яблоками, колбасой, банкой варенья извлекает двумя пальцами из своей холщовой котомки за горлышко…

Друзья желают мне здоровья. Гранёные стаканы звенят сдержанно, по-мужски. Под умиротворённый рокот приглушённых, потеплевших голосов вспоминаю почему-то армию, край, где служил.

Кёнигсберг (тогда Калининград) и в самом деле был краем, самым западным в географическом отношении городом «великой и могучей» (не считая маленького городишки Прёйсиш-Эйлау, где я тоже некоторое время тянул армейскую лямку). В разговорах же и письмах друзьям использовали другую, расхожую в те годы, характеристику: край дождей, туманов и проституток (город-то портовый). Насчёт проституток не знаю, дел с ними не имел, но туманов и дождей хватало. Особенно изводили меня туманы. Раньше я не думал, что они могут пахнуть. А там туманы не только пахли – воняли, источали запахи коммунальной кухни, где на одной плите убежало молоко, на другой выкипел суп, между плитами протухло помойное ведро, а домочадцев не видать.

Один из таких вонючих непролазных зимних туманов навалился на город, когда нас подняли по тревоге на марш-бросок. Продрали глаза – окна точно молоком облиты, выбежали на плац – носа своего не видно, офицеры, вырванные из тёплых постелей, матерятся, водители у автоколонны ещё хлеще – как ехать?

Ничего, выбросили нас далеко за город, побежали мы во всей амуниции по пересечённой местности к невидимой цели – под ногами зернистая каша снега, сапоги мгновенно стали пудовыми… Долго ли, коротко ли, чувствую, силы на исходе, задыхаюсь, будто газом дышу. И вдруг неожиданно облегчение, точно ноги меня сами понесли, – это кто-то, оказывается, подталкивает меня легонечко в спину. Оглядываюсь – Земеля. Без него не дотянул бы до финиша, как Кудря, ефрейтор из второго отделения, упал бы без чувств на полдороге.

Штабс-Капитан кашляет, как старая полуторка.

– Простыл? – спрашиваю.

– После процедуры продуло.

– А-а, – вспоминаю я, – ты же в доме отдыха…

– Не в доме отдыха, – подмигивает Коленвал, – а в Доме новобрачных. Он там себе невесту нашёл.

На мой безмолвный вопрос Штабс-Капитан кивает, вздыхает, встаёт со стула и, как провинившийся солдат, докладывает:

– Женюсь, наверно.

– Сколько же ты с ней знаком? – спрашиваю.

– Это неважно. Тут, понимаешь, прямое попадание. Мы словно созданы друг для друга. Так подходим… прямо родинка к родинке, дырочка к дырочке…

– Ха-ха-ха, – покатывается Коленвал со смеху. – Уж не дырочка к дырочке, а…

Штабс-Капитан не обращает на него внимания:

– Думаю, отсюда прямо и увезу к себе. Она тоже разведённая, намыкалась, муж её бил, а детей нет… – Он опять кашляет.

– Лечиться тебе надо, – смотрю я доктором на друга.

– Чепуха! Мой дед от всех болезней этим делом лечился, – щёлкает он пальцем по кадыку.

– Дедовским самогоном из коровьего помета, – продолжает шуточки Коленвал.

– При чём тут самогон? – пожимает плечами Штабс-Капитан и достаёт из холщовой сумки Коленвала ещё одну за горлышко…

Когда поддашь как следует, многие проблемы бледнеют. И чем больше доза, тем… Это как при взлёте. Чем круче и выше, тем всё земное мельче. Зато приземлишься… Насколько хорошо было вчера, настолько плохо сегодня. Закон физики. И все проблемы невредимы, только утроились.

Больничный взлёт с друзьями, похоже, получился вертикальным. Очухался – ни Штабс-Капитана, ни Коленвала. Один в палате. На окнах паутины решёток из крашенной в белое арматуры – первый этаж, теперь везде так по городу. И хоть сварены решётки в виде восходящего – с убегающими ввысь лучами – солнца, ощущение глухой темницы, запертости неизбывно. Ещё этот туман… Точно все стёкла молоком облили, точно опять в казарме я… и через минуту тревога и марш-бросок по пересечённой местности во всей амуниции.

Обязательные мысли

В больнице любой задумывается о смерти. Зачем появился на свет? Кому нужны твои страдания, твоё творчество, если оно адресовано таким же смертным, как и ты сам? Всех ждёт одно и то же. И миллионеров, и президентов, и гроссмейстеров, и классиков литературы.

 
Бледная ломится смерть одной и той же ногою
В лачуги бедных и царей чертоги.
 

Все одинаково превратятся в пыль, а до этого будут гнить и вонять. Возможно, не так, как одинокая синеглазка из четвёртого подъезда, перепившая, но не успевшая, как обычно, вовремя опохмелиться. О ней вспомнили, лишь когда из её квартиры потянуло трупным духом.

Хандра. Хватаю из книжной стопки, которую аккуратно наращивает для меня Грач, первый попавшийся томик. Альбер Камю. Раскрываю наугад. И что же?

«Невесть зачем явился на свет, невесть почему исчезнешь без следа – вот и весь сказ о смысле, точнее, бессмыслице жизни».

За окном серый осенний день. Пора увядания, пора смерти самого большого на земле отряда живых существ – насекомых. Оса безропотно замерла на белой шторе. Полусонная муха заторможенно бредёт по стеклу под решеткой, но и ей скоро конец. Но у неё преимущество – о смерти она не думает.

Наказанные богом, наделённые разумом люди надеются прожить свои жизни в своих детях. Но ведь и дети обречены. И дети детей. Это ужасно! Слава богу, родители не видят, как покидают грешную землю их анисовые яблочки, их персики пушистые, кутята их резвые, сморщившись, скрючившись, превратившись во что-то совсем не то, что было первоначально, во что-то совершенно неузнаваемое. Не приведи господь увидеть свою дочь беззубой, растрёпанной старухой!

Заманчива иллюзия продолжить жизнь в художественных произведениях. Пишешь в стихах или прозе о любви, вкладываешь в уста героев свои сокровенные думы, мечты, выношенные под сердцем, и вот спустя годы, когда тебя уже нет на свете, кто-то возьмёт твою книгу, и твоя душа оживёт, ты вновь говоришь, вновь любишь, смеёшься, плачешь, ненавидишь, веришь, доказываешь… Неведомый, далёкий читатель снова страница за страницей проживает твою жизнь, потом ещё найдётся книгочей, а то и разом несколько. Это ли не жизнь, это ли не бессмертие?..

Наивное, тщеславное заблуждение. Сколько невостребованных классиков пылится на полках библиотек! Да и в классики попасть, да хотя бы в переиздаваемые авторы, так же маловероятно, как, скажем, изловчиться и схватить бога за бороду.

Но всё равно в каких-нибудь библиотеках, книжных палатах ты уже есть. А значит, есть и вероятность, что в перспективе случайно или не случайно можешь быть извлечённым из рядов своих бумажных собратьев, стиснувших тебя тисками, – куда? а мы? – извлечённым из небытия, из лап смерти, отряхнутым от пыли, раскрытым… Зашелестишь страницами, зазвучишь, зашевелишься округлыми буковками от слова к слову, от абзаца к абзацу… Уверен, души умерших писателей витают над людьми, читающими их творения, кружат над своими распахнутыми книгами, заглядывая то в них, – где? какая страница? о чём это я там? – то в глаза читающему, повторяющему про себя, а возможно, и вслух твоё живое дыхание.

Раскрываю амбарную книгу в коленкоре, свой дневник, и записываю: «Отрезок…» – нет, зачёркиваю, поправляю: «Короткий мостик из небытия в небытие называем мы жизнью». Задумываюсь, мысль цепенеет, а рука продолжает что-то выводить: «Жизнь в художественных произведениях по прошествии своей физической жизни, будь ты хоть классик в квадрате, всё одно – мираж, ибо смертен не только человек на земле, но и Земля сама не вечна».

Занесло.

Захлопываю свой талмуд в коленкоре. Тянусь к стопке книг. Одну книгу листаю, вторую – не читается.

Достаю наброски к новым стихам. Всё плоско, серо, как затопленный дымкой осеннего тумана больничный двор за решёткой окон. Просовываю руку между железными лучами солнца, распахиваю окно. Туман не пахнет.

Медперсонал знает, кто я такой. Это не так приятно, сколь выгодно. Палатный врач вызывает и вызывает специалистов из других отделений клиники. Они прощупывают, прослушивают, обмениваются соображениями… Вчера палатный врач завёл речь о поэзии. Сказал: он чувствует её в каждом трепетном листочке берёзы, она распирает его грудь и просится на волю. Но то, что в нём, и то, что выплёскивается на бумагу, – абсолютно разные, даже чужеродные вещи. Как добиться того, чтобы это было одно и то же?

Знать бы как.

Скрипнула дверь. Мама. Смотрит – радостно и униженно, точно не она мне жизнь дала, а я ей. У неё светло-голубые глаза. Она слепнет потихоньку. В руках нетленная коричневая сумка с питанием для её маленького мальчика. Для неё я всегда маленький, всегда ребёнок. Это она сама так говорит. Она кормит меня горячей лапшой из термоса, разворачивает пироги, ещё и ещё что-то. Я ем плохо. С похмелья не лезет. Оправдываюсь, объясняю, в чём дело. Я никогда не вру ей. И она никогда меня не ругает. Она упрашивает, уговаривает. Сердце её от одного болит: пью. Вон сосед под нами, говорит она, у гипнотизёра лечился и бросил… И жена вернулась, и в должности его восстановили.

За окном расчирикалась смешная птичка, как будто весна на дворе: чирик да чирик.

Сообщаю, что в соседней палате вчера умер один. Глаза у мамы на мокром месте – на меня всё проецирует. Зря сказал.

День на исходе. В окно просочились сумерки, все предметы в палате оделись в серые чехольчики. Мама засобиралась:

– Пойду, пока совсем не стемнело.

Выхожу проводить её. Туман на лёгком ветру развевается больничными простынями, ярко-жёлтые фантики листьев прилипают к тапкам. Мама целует меня. Я долго, как в детстве, когда она оставляла меня в детском садике, смотрю ей вслед и, как в детстве, мне хочется крикнуть: «Мама!», побежать за ней, догнать, уткнуться в её душистую и родную шаль: забери меня отсюда!

Она не оглядывается. Старается не оглядываться, потому что бесполезно, всё равно не увидит, совсем никудышное зрение. Нет, всё-таки оглянулась. Бодро машу ей рукой. Увидела ли? Ещё долго стою, уставившись на пустынную дорожку через березняк, где только что витало тёплое дыхание самого близкого и дорогого мне существа.

Становится зябко.

Кто-то окликает меня. Палатный врач. Он по-отечески выговаривает мне за то, что я не берегу себя, и безоговорочно возвращает в палату, где…

Зеркало
1
...
...
18