Пётр Игоревич раскрыл альбом на мольберте колен, стал набрасывать то молящихся, то лица, то вид с переулка на апсиду храма, то отражения золотого креста на многооконном фасеточном глазу многоэтажки, но фигуры получались какие-то скучные, лица убогие, купольный крест, отразившийся нательными крестиками, навязчивым. Стравин вырывал листы и бросал их на пол, представляя, что за каждый ему на стол шлёпается тяжёлая пачка банкнот.
Ещё Линдт троечник.
Стараясь отвлечься, он включил ре-мажорный концерт для скрипки с оркестром Стравинского, – то, что было ему нужно сейчас – прекрасная музыка, но ещё и сверх: объективное видение своей жизни, от истинного внутреннего страдания, до столь же истинного снисходительного отстранения.
В альбоме Стравин нарисовал в левом нижнем углу, как поставил печати, нос к носу головы Чайковского и Стравинского, а посередине, крупнее, затылок к затылку, головы Баха и Моцарта, как камею. Справа стал набрасывать расчёт. «Денег наличных тысяч пятьдесят рублей», – он нарисовал 50 000 в виде монетки. «Деньги на банковском счету нельзя трогать, если дочь соберётся замуж, это ей на свадьбу», – он обвёл цифру двести в кружок и зачеркнул. «Если будет аванс за литографии к Казакову» – он нарисовал домик с колоннами, – «их на три месяца в банк, чтоб хоть какие проценты на вклад пришли, а в сентябре на море в Испанию, когда августовские цены спадут», – как горбатый нос к подбородку скруглил линию, – «в это же время скидки на летние коллекции», – оперённая стрела нацелилась в небо; между двумя кривыми линиями Стравин изобразил кудрявый музыкальный ключ, а ниже улыбочку. Выше он нарисовал дуб, по сторонам спинами друг к другу двух мужчин в широкополых шляпах, стоящих на коленях перед мольбертами. Листья опадали с вершины дуба купюрами. Представил, как с отцом летом на даче будут работать, и загадал, чтоб хоть что-то на будущей выставке ему удалось продать.
Пётр Игоревич встал, шагнул к огромному шкафу, который не объять руками, и резко раскрыл на себя створки. Тёмным строем, с редкими светлыми гражданскими, висели костюмы, следом радугой пиджаки, затем кардиганы, сначала крупной вязки, затем тонкие, затем брюки, затем светлым летним днём набор рубашек строгих, после рубашек поло, и у дальней стенки салют из галстуков на специальных вешалках. На полу шкафа стояли ящик с белыми носками, ящик с чёрными, ящик с носками в клетку, ящик с носками в полоску, ящик с ворохом разноцветных; дальше плоская коробка, выложенная квадратной плиткой отутюженных носовых платков. На длинной полке над костюмами и рубашками, как раскрашенные гуашью складки на пивном животе, лежали сложенные по двое разноцветные свитера.
Стравин определился, что одеться нужно свободно, без галстука, но нарядно. Решил, что нужны хорошие ботинки, брюки и кардиган или пиджак с рубашкой. «Шейный платок не повязывать ни в коем случае, треть будет в них». Зазвонил телефон.
Пётр Игоревич спокойно поговорил, отключил телефон, а после запрыгал вдоль шкафа, вскидывая ноги и нахлёстывая рукой с телефоном невидимую лошадь. Иллюстрации к Казакову его, значит он сможет поехать на море, значит сможет полгода не думать о насущном заработке. О, как бы ему хотелось жить богатым! Как бы ему шло богатство! Личный шофёр в аэропорт, первым классом лететь к лучшим пейзажам. Он бы одевался на Bond Street и Avenue des Champs-Elysee, он жил бы за городом, у реки или озера. Он бы рисовал природу, зиму и позднюю осень – тушью и углём, осень – сангиной, весну пастельным карандашом, а потом всё бы переменил. У него была бы огромная застеклённая мастерская, как у Поленова, куда бы он уходил. О, можно было бы и гравёрный кабинет устроить и даже литографию в отельной пристройке.
Пётр Игоревич ещё походил по комнате, как лошадь, успокаивающаяся после галопа, иногда передёргивая плечами, словно в судороге усталых мышц. Потом остановился, опустился на колени перед иконой, стоявшей в углу на полочке и зашептал молитву, освещаясь крёстным знамением и в поклоне касаясь головой пола.
«В поте лица твоего будешь есть хлеб, и это верно», – сказал он себе, на коленях дошёл до кровати, из-под которой достал сборник Казакова. Он начал читать с рассказа «Во сне ты горько плакал», время от времени делая альбомные зарисовки, отчего альбомный лист стал походить на комикс.
Позвонили в дверь.
– Что ты всё время улыбаешься, помог бы лучше, чем галстуки примерять без конца, как девица красная честное слово!? – жена опустилась на колени и пролезла рукой с тряпкой под шкаф.
– Да папа приходил, посмотрев альбом, который вы завезли ему.
– Что сказал, критиковал опять? – она тёрла под шкафом, он видел только её широкую попу, обтянутую шёлковыми домашними штанами, с плывущими по голубой ткани соломенными джонками на фоне зелёного бамбука, привезёнными дочерью из Китая.
– Нет. Сказал: «Ну брат, ты», – и расплакался…
Жена села на колени и посмотрела на него снизу-вверх.
Её муж смущённо улыбался, снова и снова пожимал плечами и медленно потирал ладони.
Накануне, когда глаза совсем устали, жена дочитала ему вслух рассказ «Голубое и зелёное», и сейчас, когда он проснулся очень рано, по будильнику, чтобы успеть сделать дневной урок, припечатанный внезапным пробуждением, рисунок остался.
Как же было ему хорошо стоять в трусах и майке, просто и легко переносить пришедшее на бумагу!
Но от этой лёгкости не осталось ничего, когда он стал смотреть свои наброски к рассказу «Трали-вали». Он изучал пол, застланный рисованным ковром. Поразительно ни один эскиз не был плох. Но не один не был точным, как рисунок к «Голубому и зелёному». Он знал, что к камню необходимо подходить готовым, а тут на удивление в каждом этюде что-то жило, но собрать это всё в одну литографию было невозможно.
Утреннее солнце спряталось, небо затянули серые облака, заболела голова. Пётр Игоревич померил давление – оно было низким.
Он сидел на полу, снова и снова брал в руки эскизы, делал этюды, открывал рассказ, читал финал и ничего не нравилось ему из сделанного.
Стравин взглянул на часы – времени оставалось ещё много, но он одел тщательно подобранный совместно с женой наряд, лёг на диван и включил четвёртую часть шестой симфонии Чайковского.
Через какое-то время он закрыл глаза, но не удержал слёзы.
Шагая под моросящим дождём, Пётр Игоревич размышлял, что голая основа бытия, очищенная от ежедневного, уютного, она в страдании и в смирении перед его неизбежностью. И тогда вдруг, так что он даже остановился, пришло, что нужно так и писать Егора из «Трали-вали»! Не описывать его как тип могучей русской силы, не пытаться изобразить его любовь к песне, к Алёнке, или искать в образе сочетание бесконечного таланта и безграничной лени. Нет! Написать, что бакенщик Егорка, этот простой мужик, любитель выпить, он настоящий поэт, он чувствует большим и нежным сердцем, так же как и он, Стравин, что основа в страдании, и, как он, смиряется, принимая его.
К ресторану у художественного училища Пётр Игоревич подходил спокойным, измождённым и голодным, но от близкого автомобильного гудка испуганно передёрнул плечами. Через открытое окно красивая женщина помахала ему рукой со множеством браслетов на запястье:
– Подвезти?
Он сел в машину, изнутри похожую на элегантные в простоте, но роскошные женские часики. Подумалось, что этот автомобиль стоит больше, чем все его заработки за несколько лет. Стравин не сразу её узнал, так хорошо она выглядела, но сейчас вспомнил, что зовут её Инна, училась она на два курса младше, и ещё студенткой работала в прикладной области, тогда над оформлением выставок. Она рассказывала, что возглавляет рекламно-информационное направление в компании по продаже легковых автомобилей.
Вместе они подошли ко входу в ресторан. Перед несколькими людьми стоял ректор, худой высокий старик с абсолютно лысой крупной головой, светящейся в вечереющем воздухе, как лампочка. Встретившись с Петром Игоревичем глазами, ректор нахмурил седые брови, Стравин в ответ чуть кивнул головой. Перед Петром Игоревичем вырос Карандышев, который занял его место преподавателя на кафедре академического рисунка. Они пожали руки. Стравин поднимался по лестнице в ресторан, а его настигал зычный голос Карандышева:
– День рождения академии праздник для всех нас, но в первую очередь это ваш праздник, драгоценный наш учитель! Разрешите преподнести вам скромный дар в благодарность за годы учёбы, и за нынешние годы, плодотворные и счастливые годы совместного труда!
Люди в зале ходили и сидели за круглыми столиками, переделанными белыми скатертями до пола в стаканы. Вдоль стен стояли столы с закусками и напитками. К Петру Игоревичу сразу же подошли две девушки, которым ещё в прошлом году он, а не Карандышев, преподавал рисунок. Они говорили, как рады его видеть, как используют его советы. Он интересовался, где они устроились, удаётся ли им реализовать себя. Окружённый свитой вошёл ректор. Заглушив шум запищал микрофон, все обернулись туда, где над головами блестел, как бильярдный шар, лысый череп. Властный сильный голос поприветствовал собравшихся, поблагодарил спонсоров, призвал гостей общаться друг с другом, с преподавательским составом, отдельно отметил несколько молодых успешных выпускников, в том числе Линдта, отдельно сказал о звёздах, в том числе особенно тепло о Николае.
Со стаканом вишнёвого сока Пётр Игоревич бродил среди сидевших и стоявших коллег. Больше всего он был рад видеть своих бывших учеников, узнать, что изменилось у них в жизни. С удовольствием переговорил с преподавателями факультета скульптуры. Они спрашивали, есть ли работа, узнав о возможной выставке, просили известить их. Ему казалось, скульпторы были искренне заинтересованы и действительно собирались прийти. Осторожно сообщили, что Карандышев и остальные справляются с преподаванием, хоть и без его, Стравина, блеска. Спрашивали, не разговаривал ли он с ректором. Пётр Игоревич ответил, что их позиции давно и решительно определились. Ему высказали, как общее мнение, что конечно его принципиальность делает ему честь, но только от неё ни студентам, ни училищу, да, наверно, ему самому, лучше не стало.
В зале становилось всё шумнее, звучали громче переполненные алкоголем голоса, воздух скисал, пропитанный дыханием людей и табачным дымом. Стравин думал, что ему точно не стало лучше. Тогда он был уверен в зарплате, которая позволяла существовать, и у него была радость преподавания, счастье чувствовать себя проводником, через который тысячелетия художественной мысли входят в будущее.
– Ты что здесь один? – перед ним стоял Лазарь, тот, кто так удачно продал свою концептуальную столовую за 200 тысяч долларов, сразу вспомнил и позавидовал Стравин, – пошли к нам.
За столом, заполненном бутылками вина, виски и бокалами сидели Майя и Николай. Николай был в белоснежной рубашке с расстёгнутым на одну пуговицу воротом, тёмно-синем в тонкую зеленую клетку пиджаке такой тонкой шерсти, так хорошо сидевшим по фигуре, что Стравин сразу представил его на себе. Рядом с Николаем стоял низенький толстый человек в седеющей гриве чёрных волос, с длинной бородой с проседью, в серой некрашеной льняной толстовке, подпоясанной красной верёвкой, и говорил Николаю:
– Давай, брат, замолви словечко, как русский художник русскому художнику. Твоё слово по-настоящему весомо в искусстве, ты гений, настоящий гений, а мы уж за тобой будем тянуться.
Николай обещал поговорить, принял визитку в золотых завитушках хохломской росписи и, отвернувшись к Петру Игоревичу, протянул ему с улыбкой руку:
– Как поживаешь? Всё так же с хлеба на водичку перебиваешься? Наслышан, как наш ректор любимый попёр тебя из родных стен.
Пётр Игоревич отвечал, что не сошлись во взглядах на обучение студентов.
Николай покровительственным тоном начал рассказывать, что следует сделать себе имя, после чего все ректоры смотрят снизу-вверх, «ведь ты его реклама, ты спонсор его зарплаты». Ставил в пример Лазаря, который так громко выступил со своей концептуальной «Сельской столовой». Николая прервали двое молодых людей, державшихся за руки, подошедших за автографом. Воспользовавшись паузой Лазарь стал рассказывать Майе, что у него несколько очень хороших заказов от частных лиц, один почти готов и будет выставлен в галерее современного искусства. Майя слушала его, попивая вино и выпуская сигаретный дым над собой. Николай вернулся в разговор, узнал, что у Стравина, в отличии от Игоря, ничего не продаётся, стал объяснять, сначала выпив половину бокала виски, что надо имя создавать, продаётся имя. Конечно нужно не средневековыми гравюрами заниматься, а идти в массы с арт-объектами, такими же массивными, как толпа, которая к ним приходит. Говорил, что если работаешь с таким огромным объёмом как толпа, то давать необходимо столь же большое, соответствующее ей. Раньше был один заказчик – герцог, король, папа римский, делалось для него. Сейчас заказчик огромен, ему нужно соответствовать. Говорил, что Стравин может быть лучшим в рисунке всех времён, поправляясь, глядя на Майю, что лично он так не считает, но даже будучи лучшим, он уже ничего не значит, потому что время рисунка прошло. На рисунке не сделать имя, а значит, не оставить след, который, если можно верить фантазиям, хоть кто-то когда-то сможет заметить. Лазарь соглашался, рассказывая, что как только прозвучало его имя, появилось всё разом, – заказы, зрители, спонсоры, а раньше, до явления феномена имени, никто не обращал внимания на то, что сейчас скупают.
Стравин допил сок. От того, что он встал раньше, чтобы выполнить дневной урок, клонило в сон, голова из-за атмосферного давления болела и становилась всё тяжелее в прокуренном спёртом воздухе. Выждав, когда Николай занялся раскуриванием толстой папиросы, а Лазарь подливал Майе вино, Пётр Игоревич тепло со всеми попрощался и пошёл домой.
– Он так себя ведёт, словно знает что-то, чего мы не знаем.
– Да! Просто вызывающе! Вежливо, но возмутительно нагло хочет показать, будто выше нас! Хотя сам ничего не добился!
– Знаете, – печально сказала Майя, бросила в бокал с вином тонкую сигарету докуренную только до половины, посмотрела на Николая, – достала у него из пачки солдатскую папиросу без фильтра, прикурила от предупредительно зажжённого Николаем огонька, который придвинул свой стул следом за огоньком и осторожно положил свободную руку ей на плечо, а после медленно прогладил по спине вниз, и остался так сидеть, краснея лицом и глядя на Майю, которая, словно ничего и не заметив, выпустила густой дым, и повторила, – знаете, в музее мы готовим выставку графики: Рембрандт, Гойя et cetera.
– Ну как же, «Европейская графика 17-19 веков». Отличная, анонсированы одни шедевры, – сказал грустным голосом Лазарь, допил вино из бокала, налил в него виски, стараясь не смотреть на Майю и на руку Николая.
– Так вот, там из разных музеев приехали хранители, и наши конечно, а у меня с собой альбом офортов Стравина. Так вот, когда они увидели их, то все как один побросали охраняемые шедевры и смотрели, смотрели и всё спрашивали, а кто это, кто это, а потом один старик из Британского музея так отчётливо громко сказал:
– It`s as good as Rembrandt`s and Rubens`.
– И что же ты ответила, – с улыбочкой спросил Николай, придвинувшись ещё ближе к Майе и положив свободную руку ей на бедро.
А то, собственно, с чем никто и не стал спорить:
– Yes.
О проекте
О подписке