Явился капитан, красноглазый и краснолицый.
– Как вы смеете так обращаться с корабельным имуществом? – Непонятно, брызги слюны или бренди вылетали у капитана изо рта.
Стоун вскочил на ноги, словно мальчишка, готовый к драке, и уставился на капитана. Тот судорожно сглотнул и сделал шаг назад.
– Тем лучше для людей и тем хуже для рыб. Еще одно слово – и я подам на вас рапорт, что вы перевозите пассажиров, не имея на борту никаких лекарств.
– У нас была честная сделка.
– Вы совершаете убийство. – Стоун указал на Анджали.
Лицо у капитана поплыло, будто из него вынули каркас, глаза, нос и губы поползли вниз.
Томас Стоун заступил на дежурство и расположился бивуаком у койки Анджали, отлучаясь только затем, чтобы осмотреть всех и каждого на судне, – неважно, выражал осматриваемый свое согласие или нет. Он отделил тех, у кого был жар, от тех, у кого жара не было. Он завел картотеку, он набросал план кают и пометил крестиком помещения, где находились больные. Он настоял на окуривании всех кают. Тон, каким он отдавал распоряжения, приводил капитана в бешенство, но если даже Томас Стоун и заметил это, то не придал никакого значения. Следующие двадцать четыре часа Стоун не спал совсем, не спускал глаз с сестры Анджали, осматривал больных и здоровых, выявил, что пожилая пара также серьезно больна. Сестра Мэри Джозеф Прейз неотступно следовала за ним.
Через две недели после отплытия из Кочина «Калангут» дотащился наконец до Адена. Судно шло под пор тугальским флагом, но, несмотря на это, было подвергнуто строгому карантину. Корабль бросил якорь на солидном расстоянии от берега, этакий изгой-прокаженный, обреченный смотреть на город издали. Стоун накинулся на портового инспектора-шотландца, которого нелегкая дернула появиться в пределах досягаемости: если тот не предоставит аптечку, раствор Рингера для внутривенных вливаний и сульфамиды, тогда он, Томас Стоун, возложит на инспектора всю ответственность за смерть на борту граждан Британского Содружества. Сестру Мэри Джозеф Прейз восхитило его красноречие, Стоун будто занял место Анджали в качестве ее единственного союзника и друга в этом злосчастном плавании.
Когда медикаменты прибыли, Стоун перво-наперво занялся Анджали. Обработав скальпель имеющимся под рукой антисептиком, он одним махом вскрыл большую подхожную вену ноги в том месте, где она уходила в лодыжку, вставил в сосуд иглу толщиной с карандаш и зафиксировал лигатурами. Узлы он вязал так быстро, что очертания его пальцев теряли четкость. Но, несмотря на внутривенные вливания раствора Рингера и сульфамида, никакого улучшения не последовало. Анджали так ни разу и не помочилась. Ближе к вечеру она умерла в ужасных судорогах, с разницей в несколько часов скончались и двое других, старик и старушка. Смерти оглушили сестру Мэри Джозеф Прейз, повергли в трепет, она никак не ожидала такого исхода. Радость от того, что Томас Стоун восстал с одра, ослепила ее – но оказалась непродолжительной.
В сумерках юная монахиня и Томас Стоун предали завернутые в полотно тела морю. Никто из команды к ним и близко не подошел. Суеверные матросы даже норовили не смотреть в их сторону.
Как ни старалась сестра Мэри Джозеф Прейз держаться, она была безутешна. Лицо Стоуна почернело от гнева и стыда. Не смог он спасти сестру Анджали.
– Как я ей завидую, – пролепетала сквозь слезы юная монахиня, душевная усталость и бессонные ночи развязали ей язык. – Она отошла к Господу. Уж наверное там лучше, чем здесь.
Стоун подавил смешок. Такое настроение, по его мнению, говорило о приближающемся расстройстве сознания. Он взял юницу за руку, отвел к себе в каюту, уложил на свою койку и велел спать. Сам он присел на гамак, подождал, пока блаженное забытье снизойдет на нее, и заторопился к пассажирам и команде – их надо было повторно осмотреть. Доктору Томасу Стоуну, хирургу, сон не требовался.
Спустя два дня, когда стало ясно, что новых заболевших нет, им наконец-то разрешили покинуть судно. Томас Стоун отправился на поиски сестры Мэри Джозеф Прейз и обнаружил ее в каюте, где они жили с сестрой Анджали. Четки, зажатые юной монахиней в руке, были мокрые, лицо тоже. Он чуть ли не с испугом отметил то, что раньше как-то ускользало от его внимания: она была необычайно красива, а столь огромных и выразительных глаз он не видел никогда. Краска бросилась ему в лицо, язык прилип к гортани. Он упер взгляд в пол, затем перевел на ее чемодан. Когда дар речи вернулся к Стоуну, он сказал:
– Тиф.
Это короткое слово было плодом длительных размышлений и книжных штудий. Видя ее озадаченность, он добавил:
– Несомненно, тиф, – в надежде, что точный диагноз принесет ей облегчение, но слез, казалось, только прибавилось. – По всей видимости, тиф. Разумеется, только серологическая реакция могла бы подтвердить это, – произнес он с легкой запинкой.
Стоун переступил с ноги на ногу, скрестил было руки и снова их опустил.
– Уж не знаю, куда вы направляетесь, сестра, а я еду в Аддис-Абебу… это в Эфиопии… В госпиталь… который высоко оценил бы ваши услуги, окажись вы там.
Стоун посмотрел на юную монахиню и покраснел сильнее, потому что на самом деле он ничего не знал про эфиопский госпиталь и тем более не имел понятия, нужна ли там вообще медсестра, и еще потому, что печальные карие глаза, казалось, видят его насквозь.
Но сестра Мэри молчала, занятая собственными мыслями. Она вспоминала, как молилась за него и за Анджали и как Господь откликнулся только на одну ее молитву. Стоун, восставший подобно Лазарю, весь отдался стремлению постичь причину болезни: врывался в каюты экипажа, набрасывался на капитана, требовал и угрожал. На взгляд юной монахини, он вел себя недостойно, но во имя достойной цели. Его самоотверженность и страсть стали для нее откровением. В больнице медицинского колледжа в Мадрасе, где она стажировалась, уполномоченные врачи[16] (в то время по большей части англичане) проплывали мимо пациентов небожителями, а в кильватере следовали их ассистенты, больничные хирурги и практиканты. Ей всегда казалось, что болезни стоят у них на первом месте, а сами больные со своими страданиями представляют собой нечто не столь существенное. Томас Стоун был не такой.
Она чувствовала, что предложение поработать с ним в Эфиопии было спонтанным, неотрепетированным, оно само сорвалось с языка. Что ей делать? Праведная Амма упоминала о некой бельгийской монахине, что покинула Миссию в Мадрасе, отвоевав себе крошечный плацдарм в Йемене, в Адене, – плацдарм, впрочем, донельзя непрочный в связи с нездоровьем монахини. Праведная Амма предполагала, что сестра Анджали и сестра Мэри Джозеф Прейз укрепятся на Африканском континенте, что бельгийская монахиня научит их жить и нести слово Божие во враждебном окружении. А уж оттуда, списавшись с Аммой, сестры отправятся на юг, ну конечно, не в Конго (где сплошное засилье французов и бельгийцев), равно как не в Кению, Уганду или Нигерию (где бесчинствует англиканская церковь, не терпящая конкуренции), а, скажем, в Гану или в Камерун. Сестра Мэри ломала себе голову, что Праведная Амма сказала бы насчет Эфиопии?
Мечты Праведной Аммы представлялись теперь молоденькой монахине мечтами курильщика опиума, ее исступленный евангелизм казался теперь почти болезненным, и сестра не решилась поведать обо всем этом Томасу Стоуну. Вместо этого она чуть дрожащим голосом сказала:
– У меня послушание в Адене, доктор. Но все равно спасибо. Благодарю вас за все, что вы сделали для сестры Анджали.
Он возразил, что не сделал ничего.
– Вы сделали больше, чем любой другой на вашем месте, – мягко произнесла она, взяла его ладонь в свои и заглянула в глаза. – Да благословит вас Господь.
Ее влажные от слез руки, сжимающие четки, были такие мягкие… Он вспомнил прикосновения ее пальцев, когда она мыла его, одевала, придерживала голову во время приступов рвоты, вспомнил выражение ее лица, обращенного к небу, когда она пела псалмы и молилась за его выздоровление. Шея у него предательски покраснела, уже в третий раз. В глазах у нее заплескалась боль, она едва слышно застонала, и только тогда он понял, что слишком сильно сжимает ей руку, плющит пальцы о четки. Он выпустил ее ладонь, открыл было рот, но, так ничего и не сказав, резко повернулся и зашагал прочь.
Сестра Мэри не шевельнулась. В покрасневших руках пульсировала кровь. Боль была благословенным даром, она поднималась к плечам, и в груди нарастало нечто, чего она уже не могла выносить, – чувство, будто что-то вырвали из нее с корнем. Ей хотелось вцепиться в него, крикнуть, чтобы не уезжал. Она всегда считала, что жизнь ее полна лишь служением Господу. Но теперь в ней будто образовалась пустота, неведомая прежде, о существовании которой она и не подозревала.
Ступая на землю Йемена, сестра Мэри Джозеф Прейз больше всего хотела остаться на борту «Калангута» навсегда. И что это ее так тянуло на берег, пока судно стояло в карантине? Аден, Аден, Аден – она и раньше о нем ровно ничего не знала, да и сейчас это для нее было не более чем экзотическое название. Правда, матросы на судне говорили, что все дороги ведут в Аден. Стратегическое положение порта было когда-то на руку британскому флоту, а сейчас беспошлинный статус привлекал покупателей и позволял легко пересесть с корабля на корабль. Аден был воротами в Африку, а для африканцев – в Европу. Сестре Мэри он казался вратами ада.
Город был мертв и в то же время находился в непрерывном движении, словно гниющий труп, покрытый копошащимися червями. Она сбежала от одуряющей жары главной улицы в тень переулков. Дома, казалось, были вырублены прямо из скал. Ручные тележки, невероятно высоко груженные бананами, кирпичами, дынями (а одна колымага так даже везла двух прокаженных с культями вместо ног), так и сновали в толпе прохожих. Громадная женщина, с ног до головы закутанная в черный шаршаф и накидку, величественно шествовала с дымящейся углями жаровней на голове. Никто не находил это странным, зато все глазели на смуглую монахиню, бредущую в толпе. Ей чудилось, что с открытым лицом она здесь все равно что голая.
Где-то через час, в течение которого солнце нещадно палило ее кожу, и она едва ли не вздулась, подобно тесту в печи, сестра Мэри Джозеф Прейз, плутая и поминутно выспрашивая дорогу, набрела наконец на крошечную дверь в конце узкого проулка. На каменной стене светлел след от таблички, как видно недавно снятой. Сестра помолилась про себя, набрала в грудь воздуха и постучала. Хриплый мужской голос что-то каркнул в ответ. Юная монахиня истолковала это как приглашение и вошла.
На полу рядом со сверкающими весами сидел по пояс голый араб. Вокруг до самого потолка громоздились кипы увязанных листьев.
От оранжерейной духоты у нее перехватило дыхание. Аромат ката был для нее в новинку: свежескошенная трава с неким пряным оттенком.
Борода араба, крашенная хной, была такая красная, будто он макнул ее в кровь. Глаза у него были подведены, словно у женщины, и, глядя на него, сестра вспомнила описания Саладдина, не давшего крестоносцам покорить Святую Землю. Эти самые глаза сначала остановились на юном лице, окаймленном белым апостольником, затем перебежали на кожаный саквояж, который юная монахиня держала в руке. Араб показал золотые зубы и захохотал. Правда, грубый смех мигом стих, когда мужчина увидел, что монахиня близка к обмороку. Он усадил гостью, велел подать чай, а потом на варварском английском, помогая себе жестами, объяснил, что бельгийская монахиня, проживавшая здесь, скоропостижно скончалась. При этих словах сестру Мэри Джозеф Прейз бросило в дрожь, словно она услышала шаги самой смерти, шуршащие по листьям. Фотокарточка сестры Беатрисы была у юной монахини в Библии, и она увидела ее образ глазами души, и он обратился в маску смерти, а затем в лицо Анджали. Она заставила себя посмотреть мужчине в глаза, показать, что ее не смутили его слова. О чем? Дела? Кто в Адене спрашивает о делах? Сегодня у тебя все хорошо, долги оплачены, жены счастливы, хвала Аллаху, а на следующий день тебя валит лихорадка, и твою кожу сжигает жар, и ты умираешь. О чем? О ерунде. О плохой коже. О чуме. О невезении, если хотите. Даже об удаче.
– Дом принадлежит мне, – сказал араб. Рот его был набит зелеными листьями ката. – У Бога старой монахини не хватило сил спасти ее, – продолжил он, заводя глаза и указывая на потолок, словно слабосильный Бог лично присутствовал в комнате.
Сестра Мэри Джозеф Прейз тоже невольно посмотрела вверх, но быстро опомнилась. Араб перевел затуманенные глаза с потолка на лицо юной монахини, на губы и на грудь.
Я столько знаю о подробностях странствия мамы, потому что она сама рассказывала о них другим людям, а другие передали мне. Но на Адене, на оранжерейно душном доме, ее рассказ внезапно обрывался.
Ясно только одно: она отправилась в дальнюю дорогу в полной уверенности, что ее миссия угодна Господу и что тот не оставит ее своей милостью. А вот в Адене с ней что-то стряслось, о чем никто не ведал. Но именно там она поняла, что ее Бог мстителен и суров даже с теми, кто в него искренне верит. Дьявол явил свой лик в искаженных чертах лиловой смертной маски Анджали, но ведь это Бог попустил. Для нее Аден был город зла, где Бог велел Сатане показать ей, сколь хрупок и разобщен мир, как неустойчиво равновесие между добром и злом и как наивна она была в своей вере. Ее отец говаривал: «Коли хочешь рассмешить Бога, расскажи ему о своих планах». Ей было жаль Праведную Амму, чья мечта о просвещении Африки была порождена тщеславием, – тщеславием, которое стоило сестре Анджали жизни.
Долгое время я знал об этом периоде, занявшем несколько месяцев (а пожалуй, что и год), только то, что в один прекрасный день мама, которой исполнилось девятнадцать, бежала из Йемена, пересекла Аденский залив, высадилась, по всей видимости, где-то в окрестностях древнего эфиопского города Харрар, а может, даже в Джибути, села на поезд и через Дире Дава прибыла в Аддис-Абебу.
А вот как она появилась на пороге госпиталя Миссии, я знаю. В дверь кабинета матушки-распорядительницы трижды негромко постучали.
– Войдите, – крикнула матушка, и это слово круто изменило судьбу всей Миссии.
Затяжные дожди в Аддис-Абебе как раз сменились короткими ливнями, за многодневным плеском воды стали слышны иные звуки, и очертания предметов начали проступать из-под серой пелены. Не эти ли перемены породили возникший перед матушкой-распорядительницей в дверном проеме смутный образ смуглой красавицы-монахини?
Теплый взгляд немигающих карих глаз коснулся лица матушки. Зрачки расширены (наверное, воспоминания об ужасах дороги еще были свежи, подумает позже матушка), нижняя губа такая пухлая, что, кажется, вот-вот лопнет. Апостольник подпирал подбородок, стягивал овал лица, но не мог скрыть пыла, которым дышало это лицо, равно как не мог скрыть боли и смущения. Ее грязно-бурое облачение некогда, по всей видимости, было белым. Матушка смерила пришелицу взглядом и там, где сходились ноги, узрела свежее кровавое пятно.
Девушка отличалась болезненной худобой, вроде бы даже нетвердо стояла на ногах, но голос, утомленный и печальный, звучал решительно: Желаю очиститься душой, обратиться к Богу, внимать Его речам, обращенным к пастве Его. Прошу вас помолиться за меня, чтобы я провела остаток своих дней в непрестанном присутствии Христа в Евхаристии и подготовила душу для великого дня, когда грядет союз между невестой и Женихом.
Матушка-распорядительница узнала литанию постулантки, слова, которые она сама произносила много лет тому назад, и невольно ответила, как ее мать-настоятельница:
– Радость о Господе и благословение Святого Духа.
Только когда нежданная гостья прямо в дверях осела на пол, матушка стряхнула с себя оцепенение, вскочила из-за стола и бросилась к ней. Голод? Изнеможение? Кровопотеря? В чем причина? В руках матушки сестра Мэри Джозеф Прейз казалась почти невесомой. Бедняжку уложили в постель. Облачение, покрывало и апостольник прятали торчащие ребра и впалый живот. Не женщина, девушка! Почти девочка. С длинными густыми волосами и не по годам развитой (и как это они не заметили?) грудью.
Материнский инстинкт в матушке-распорядительнице ожил, и она всю ночь просидела у койки юной монахини. Девушка спала беспокойно, несколько раз пробуждалась и в ужасе шарила вокруг себя руками.
– Дитя мое, что с тобой? Успокойся. Ты в безопасности, – успокаивала ее матушка, однако целая неделя прошла, прежде чем девушка стала спать одна. Румянец вернулся на ее щеки еще через неделю.
Когда короткие ливни закончились и солнце обратило свой лик к городу, будто желая сказать, что, несмотря ни на что, оно обожает его, в знак чего и дарует свои самые благословенные, ни облачком не замутненные лучи, сестра Мэри Джозеф Прейз рука об руку с матушкой покинула уединенную келью. Вновь прибывшую надлежало представить сотрудникам госпиталя. При посещении Третьей операционной матушка с изумлением увидела, как на суровом и мрачном лице нового хирурга Томаса Стоуна при виде юной монахини расцветает что-то очень похожее на радость. Он залился краской, обеими руками ухватил ее ладонь и так сжал, что на глаза у девушки навернулись слезы.
Знать бы тогда маме, что она останется в Аддис-Абебе, в госпитале Миссии навсегда, до самой смерти пребудет в непрестанном присутствии этого хирурга. Работать вместе с ним на благо его пациентов, быть его квалифицированным ассистентом – таково было ее стремление, и гордыня тут была ни при чем. На то была Божья воля, и она ей покорилась. Возвращаться в Индию через Аден – она даже подумать об этом не могла.
В последующие семь лет, что она прожила и проработала в госпитале Миссии, сестра Мэри очень редко рассказывала о своем плавании из Индии и никогда – о том, что выпало на ее долю в Адене.
– Стоило мне заговорить об Адене, – рассказывала матушка, – как твоя мама невольно оглядывалась, словно аденские ужасы преследовали ее по пятам. На лице ее проступал такой страх, что пропадала охота расспрашивать. Это меня пугало. Все, что она сказала: «Это попущение Господне, что я попала к вам, матушка. Пути Господни неисповедимы». И никакого богохульства в ее словах не было, представь себе. Она верила, что ее работа угодна Господу. Затем-то он и привел ее в Миссию.
Такой зияющий пробел в жизни столь короткой невольно привлекает внимание. Биограф или, к примеру, сын должен копать глубже. Пожалуй, побочным эффектом таких поисков стало то, что я принялся изучать медицину. А может, и то, что нашел Томаса Стоуна.
В Третьей операционной начался последний этап в жизни сестры Мэри Джозеф Прейз. Первый ассистент доктора Стоуна, в шапочке и перчатках, она, когда надо, расширяла рану ретрактором, обрезала нитки после наложения шва, приводила в действие отсос. Через несколько недель она уже заменяла операционную сестру, а затем и первого ассистента. Кто лучше, чем первый ассистент, знал, когда Стоуну нужен скальпель для иссечения, а когда достаточно и намотанной на палец марли. Она была как бы о двух головах: операционная сестра, подававшая инструменты, и первый ассистент, своего рода третья рука Стоуна, приподнимавшая печень, сдвигавшая в сторону сальник – жирный фартук, прикрывающий кишки, – или пальцем приминавшая отечную ткань, чтобы Стоун увидел, куда всаживать иглу.
Матушка заходила понаблюдать за их совместной работой.
– Идеальная слаженность, милый мой Мэрион. Никаких тебе «скальпель», «тампон», «отсос», все подавалось без слов. Она и Стоун работали очень быстро. Мы больных им не успевали укладывать на операционный стол.
Семь лет Стоун и сестра Мэри Джозеф Прейз работали по единому графику. Операции порой длились до поздней ночи или даже до рассвета, и она неизменно была рядом, словно тень, послушная долгу, безропотная, умелая. Вплоть до того самого дня, когда брат и я заявили из утробы о своих правах на питание из груди, а не из плаценты.
О проекте
О подписке