Прежде всего – последовательность тетрадей по цвету обложек: черная, белая, серая. Между цветом и содержанием нет, конечно, никакой связи. Я выбрал их наугад, просто чтобы легче было различать.
Начну, пожалуй, с рассказа об убежище. Да, собственно, какая разница, с чего начать. Легче всего начать рассказ с того самого дня. Это было примерно полмесяца назад, когда я сказал тебе, что должен поехать на неделю в командировку. Моя первая большая поездка с тех пор, как я вышел из больницы. Я думаю, ты тоже запомнила этот день. Я придумал и цель командировки – проверка хода работ по сооружению завода полиграфической краски в Осаке. Первое, что пришло мне в голову. На самом же деле с того дня я укрылся в доме S. и стал готовиться к осуществлению своего плана.
В тот день я писал в своем дневнике:
«26 мая. Дождь. По газетному объявлению посетил дом. Увидев мое лицо, девочка, игравшая во дворе, заплакала. Решил остановить выбор на этом доме – место прекрасное, расположение квартиры почти идеальное. Бодрит запах нового дерева и краски. Соседняя квартира как будто еще не занята. Хорошо бы и ее снять, но…»
Но я не собирался скрываться в доме S. под чужим именем, не собирался выдавать себя за другого. Это, может быть, покажется неразумным, но у меня был свой расчет. Мое лицо сейчас уж никак ни годилось для мелких плутней. Действительно, игравшая у подъезда девочка, по виду уже школьница, едва увидев меня, расплакалась, как будто вспомнила страшный сон. Правда, управляющий, стараясь как можно лучше обслужить клиента, был невероятно приветлив…
Нет, приветлив был не только управляющий. Как это ни печально, почти все люди, встречавшиеся со мной, были приветливы. И поскольку их не тянуло слишком глубоко вникать в мои дела, каждый делал хорошую мину. И это понятно. Они не решались взглянуть мне прямо в лицо, так что им приходилось быть приветливыми. Потому-то я и имел возможность избегать бессмысленных расспросов. Окруженный непреодолимой стеной приветливости, я всегда был совершенно одинок.
Дом только что построили, так что примерно половина из его восемнадцати квартир еще не была занята. Управляющий, сделав понимающее лицо, без всякой моей просьбы услужливо выбрал самую дальнюю квартиру на втором этаже, рядом с черной лестницей. Во всяком случае, внешне он был чрезвычайно услужлив. Квартира мне понравилась, хотя бы потому, что ее выбрали для меня специально. Разумеется, там была и ванная, а в комнате стояли, хотя и не особо изысканные, стол и два стула, да к тому же она в отличие от других квартир имела эркер, очень большой – почти как застекленная терраса. Черная лестница вела к стоянке для пяти-шести машин, а оттуда можно было выйти на другую улицу. Это, конечно, очень удобно и еще больше повышало ценность квартиры. Я должен был с самого начала все предусмотреть и потому сразу же заплатил за три месяца вперед. Потом я попросил купить мне в ближайшем магазине постельные принадлежности. Управляющий, изображая безмерную радость, болтал без умолку, рассказывал, как хорошо устроена вентиляция и какая квартира солнечная. А покончив с этой темой, готов был перейти к рассказу уже о своей жизни. Но к счастью, когда он отдавал мне ключ от квартиры, тот выскользнул из его пальцев и со звоном покатился по полу. Управляющий в замешательстве ретировался. Я вздохнул с облегчением… Как было бы хорошо, если бы с людей всегда вот так легко можно было содрать налет лжи.
Стемнело, я уже не мог разглядеть пальцы на руке, даже поднеся к самому лицу. Комната, которая не знала еще человеческого тепла, была безжизненно холодной и неприветливой. Но она казалась мне лучше, чем приветливые люди. К тому же, с тех пор как случилось это несчастье, я больше всего полюбил темноту. Правда, как было бы хорошо, если б все люди на земле вдруг лишились глаз или забыли о существовании света. Наконец удалось бы достигнуть единодушия относительно формы. Все согласились бы, что хлеб – это хлеб, независимо от того, треугольный он или круглый… Да вот, например, как было бы хорошо, если б та маленькая девочка, еще не видя меня, зажмурилась и услыхала только мой голос. Тогда, может быть, мы привыкли бы друг к другу, стали друзьями, – вместе ходили в парк, ели мороженое… И только потому, что всюду лез этот назойливый свет, девочка ошиблась, приняв треугольный хлеб не за хлеб, а за треугольник. То, что называют светом, само по себе прозрачно, но все предметы, попадая в его лучи, становятся непрозрачными.
Однако свет все же существует, и тьма – это лишь строго ограниченная временем отсрочка исполнения приговора. Когда я открыл окно, в комнату, как клуб черного пара, ворвался пропитанный дождем ветер. Захлебнувшись им, я закашлялся, снял темные очки и вытер слезы. Электрические провода, верхушки столбов, карнизы домов, выстроившихся в ряд вдоль широкой улицы, слабо поблескивали, когда фары проносившихся мимо автомобилей скользили по ним белыми столбами света, точно мелом по черной доске.
В коридоре послышались шаги. Привычным движением я снова надел очки. Из магазина принесли постельные принадлежности, которые я заказал через управляющего. Деньги я подсунул под дверь и попросил оставить покупки в коридоре.
Итак, приготовления к старту как будто закончены. Я разделся и открыл платяной шкаф. В створку с внутренней стороны было вделано зеркало. Я снова снял очки, сбросил повязку и, пристально вглядываясь в зеркало, начал разбинтовывать лицо. Намотанные в три слоя бинты насквозь пропитались потом и стали вдвое тяжелее, чем утром, когда я их наматывал.
Как только я освободил лицо от бинтов, на него выползли полчища пиявок – багровые, переплетающиеся келоидные рубцы… Что за отвратительное зрелище!.. Но это повторяется каждый день, как урок, – пора бы привыкнуть.
Меня еще больше разозлил мой, казалось бы, беспричинный испуг. Если вдуматься – не имеющая никаких оснований, неразумная чувствительность. Стоит ли поднимать такой шум из-за какой-то оболочки человека, да еще из-за ее небольшой части – кожи лица? Честно говоря, подобный предрассудок, устоявшийся взгляд ничуть не удивителен. Например, вера в колдовство… расовые предрассудки… безотчетный страх перед змеями (или тот же болезненный страх перед тараканами, о котором я уже писал)… Вот потому-то не прыщавый желторотый юнец, живущий иллюзиями, но даже я, заведующий важной лабораторией в солидном институте и накрепко, чуть ли не корабельным канатом привязанный к обществу, страдал от охватившей меня душевной аллергии. Прекрасно сознавая, что для особой ненависти к этому обиталищу пиявок нет никаких оснований, я ничего не мог поделать с собой и испытывал к нему непреодолимое отвращение.
Я, разумеется, предпринимал бесчисленные попытки преодолеть себя. Чем пройти мимо, отвернувшись, гораздо лучше посмотреть правде в глаза и привыкнуть к своему положению раз и навсегда. Если сам перестанешь обращать внимание, другие поступят так же. Несомненно. Исходя из этого, я и в институте стал часто говорить о своем лице. Я, например, с наигранной веселостью сравнивал себя с чудовищем в маске, которое показывают в телевизионных мультфильмах. Говорил с той же наигранной веселостью, как удобно видеть и не быть видимым, когда можешь подсматривать за другими, для которых выражение твоего лица скрыто. Самый быстрый способ привыкнуть самому – приучать других.
Такой результат был, пожалуй, достигнут. Очень скоро в лаборатории я уже не чувствовал прежней напряженности. Дошло до того, что чудовище в маске тоже перестало быть пугалом, и в бесконечном его появлении на экранах телевизоров и в комиксах мои товарищи стали даже усматривать определенный резон. Действительно, маска, если, конечно, под ней не гнездятся пиявки, безусловно, имеет свои удобства. Если облачение тела в одежды знаменует прогресс цивилизации, то вряд ли можно быть гарантированным от того, что в будущем маска не станет самой обыденной вещью. Даже теперь маски часто используются в важнейших обрядах, на празднествах, и я затрудняюсь дать этому факту исчерпывающее объяснение, но мне представляется, что маска, видимо, делает взаимоотношения между людьми значительно более универсальными, менее индивидуальными, чем когда лицо открыто…
Временами я начинал верить, что хоть и медленно, но все же пошел на поправку. Однако я еще по-настоящему не представлял себе, сколь ужасно мое лицо. А все это время под бинтами продолжалось беспрерывное наступление пиявок. Обмораживание жидким воздухом не поражает так глубоко, как ожог, и, следовательно, заживление должно идти сравнительно быстро. Однако вопреки уверениям врачей, сокрушив все возможные оборонительные рубежи – прием теразина, инъекции кортизона, радиотерапия, – орды пиявок, бросая в бой все новые и новые силы, расширяли и без того обширный плацдарм на моем лице.
Однажды, например… Это случилось в обеденный перерыв, в тот день, когда я возвратился после совещания по согласованию работы нашей лаборатории с другими. Молодая лаборантка, только что окончившая институт, подошла ко мне, перелистывая страницы книги, всем своим видом показывая, что хочет мне что-то сказать. «Посмотрите, сэнсэй,[1] какая забавная картинка». В книжке, которую она мне со смехом протянула, под ее тоненьким пальчиком был рисунок Клее «Фальшивое лицо». Лицо, расчерченное параллельными горизонтальными линиями, если присмотреться, казалось обмотанным бинтами. Оставались лишь узкие щелочки для глаз и рта – все это безжалостно подчеркивало отсутствие в лице всякого выражения. Я неожиданно почувствовал себя глубоко уязвленным. У девушки не было, конечно, злого умысла. Я ведь сам сознательно своими разговорами спровоцировал ее на такой поступок. Ничего, успокойся!.. Если раздражаться из-за подобного пустяка, то все мои усилия будут лопаться, как пузырьки на воде… Так я уговаривал себя, но вынести этого не мог – рисунок даже начал казаться мне моим собственным лицом, каким оно представляется девушке… «Фальшивое лицо», каким его видят другие, лишенное возможности открыть себя… Меня мучила мысль, что девушке я кажусь именно таким.
Неожиданно для себя я выхватил у нее книжку и разорвал пополам. Вместе с ней разорвалось и мое сердце. И из него, точно из протухшего яйца, хлынула переполнявшая меня горечь. Я растерянно собрал разорванные страницы и с извинениями вернул их девушке. Но было уже поздно. Раздался звук, который в обычных условиях невозможно услышать: такой свистящий шорох слышен, когда в термостате изгибается металлическая пластинка. Должно быть, испуганная девушка изо всех сил сжала под юбкой колени.
Возможно, я еще не осознал всего, что скрывалось за моей тогдашней тоской. Буквально физически ощущая муки стыда, я все же не мог точно определить, чего же, собственно, я так стыжусь. Нет, пожалуй, если б захотел, то смог бы, но я инстинктивно избегал смотреть правде в глаза и спасался в тени избитой, банальной фразы: подобное поведение недостойно взрослого человека. Я всегда был убежден, что в жизни человека лицо не должно занимать такое большое место. Значимость человека в конечном счете нужно измерять содержанием выполняемой им работы, а это связано с уровнем интеллекта, лицо же тут ни при чем. И если из-за того, что человек лишился лица, его общественный вес уменьшается, причиной может быть лишь одно – убогий внутренний мир этого человека.
Однако вскоре… Да, через несколько дней после случая с рисунком… Волей-неволей я стал все яснее сознавать, что удельный вес лица значительно больше, чем я наивно предполагал. Осознание этого факта пришло внезапно. Все мое внимание было поглощено подготовкой к защите от внешнего мира, поэтому я был застигнут врасплох и сражен наповал. Причем случилось это столь резко и неожиданно, что я не сразу осознал свое поражение.
Как-то раз, вернувшись вечером домой, я ощутил непреодолимое желание послушать Баха. И не то чтобы я не мог жить без Баха – просто мне казалось, что моему нервному, переменчивому состоянию лучше всего подходит именно Бах, а не джазовая музыка или Моцарт. Я не такой уж тонкий ценитель музыки – скорее ревностный ее потребитель. Когда работа не клеится, я выбираю музыку, способную победить соответствующее нерабочее настроение. Если мне нужно на какое-то время прервать размышления – зажигательный джаз; если надо напряженно поработать – раздумчивый Барток; если хочется почувствовать себя свободным – струнный квартет Бетховена; если нужно на чем-то сосредоточиться – нарастающий по спирали Моцарт; ну а Бах – прежде всего, когда необходимо обрести душевное равновесие.
Но вдруг меня охватило сомнение – не спутал ли я пластинку. А может, проигрыватель неисправен? Потому что мелодия была ни на что не похожа. Такого Баха я еще никогда не слышал. Бах – бальзам, врачующий душу, но то, что я услышал, не было ни ядом, ни бальзамом, а бесформенным комом глины. Все до единой музыкальные фразы казались мне лишенными смысла, тусклыми, словно вывалянные в пыли, приторные леденцы.
Это случилось как раз в тот момент, когда ты с двумя чашками чаю вошла в комнату. Я ничего не сказал, и ты, видимо, подумала, что я погрузился в музыку. Ты тут же тихонько вышла. Значит, это я сошел с ума! И все равно я не мог поверить в это… Неужели изуродованное лицо способно влиять на восприятие музыки?.. Сколько я ни вслушивался, умиротворяющий Бах не возвращался, и мне не оставалось ничего другого, как примириться с этой мыслью. Вставляя сигарету в щель между бинтами, я нервно спрашивал себя, не потерял ли я еще чего-то вместе с лицом. Моя философия, касающаяся лица, кажется, нуждалась в коренном пересмотре.
Потом, точно из-под ног вдруг выскользнул пол времени, я погрузился в воспоминания тридцатилетней давности. Случай, о котором я с тех пор ни разу не вспоминал, внезапно предстал передо мной, отчетливый и яркий, точно цветная гравюра. Все вышло из-за парика моей старшей сестры. Трудно объяснить почему, но эти чужие волосы казались мне чем-то невыразимо непристойным, аморальным. Однажды я потихоньку стащил парик и бросил в огонь. Но мать как-то это обнаружила. Ее очень расстроил мой поступок, и она потребовала объяснений. И хотя мне казалось, что я поступил правильно, когда меня стали расспрашивать, я не знал, что ответить, и стоял растерянный, с покрасневшим лицом. Нет, если бы я попытался, то смог бы, конечно, ответить. Но мне казалось, что даже говорить об этом неприлично, брезгливость сковывала язык… Ну и если заменить слово парик словом лицо, то станет ясно, почему непереносимое внутреннее напряжение так точно совпало с фальшивыми звуками неузнаваемого Баха.
Когда я остановил пластинку и выбежал из кабинета, точно спасаясь от погони, ты вытирала стоявшие на обеденном столе стаканы. То, что произошло дальше, было настолько внезапно, что сейчас я не могу восстановить в памяти, как все это случилось. Столкнувшись с твоим противодействием, я смог наконец полностью осознать, в каком положении оказался. Правой рукой я сжал твои плечи, левой попытался залезть под юбку. Ты закричала и, напрягшись, как пружина, вскочила. Стул отлетел в сторону, стакан упал на пол и разбился.
Схватившись за упавший стул, мы, тяжело дыша, замерли друг против друга. Мои действия, может быть, и правда были слишком грубыми. Но я находил им и некоторое оправдание. Это была отчаянная попытка одним усилием вернуть то, что я начал терять из-за изуродованного лица. Ведь с тех пор, как это случилось, физической близости между нами не было. Хотя теоретически я признавал, что лицо имеет лишь подчиненное значение, но все же избегал посмотреть на себя со стороны, уходил от этого. Я был загнан в угол, и у меня не оставалось другого выхода, кроме как броситься в лобовую атаку. Видимо, своим поступком я хотел доказать, что барьер, воздвигнутый между нами моим лицом, призрачен, что его не существует.
Но и эта попытка окончилась неудачей. В кончиках моих пальцев все еще живо острое ощущение прикосновений к твоему бархатистому лону. В горле у меня, словно пучок колючек, застрял хриплый вопль. Я хотел сказать что-нибудь. Мне хотелось многое сказать… Но я не мог вымолвить ни слова. Оправдание?.. Сожаление?.. А может быть, обвинение? Если уж говорить – нужно было выбрать что-нибудь из этого, но сделать выбор я, кажется, уже не успевал. Если выбрать оправдание или сожаление, то лучше уж просто улетучиться как дым. Если же выбрать наступление, то я бы разодрал твое лицо, и ты бы стала подобна мне или даже еще страшнее. И тут ты разрыдалась. Это был жалобный, безысходный плач, похожий на утробное урчанье крана, из которого перестала течь вода.
Мне показалось, что на моем лице открылась глубокая рана. Такая огромная, что в ней могло поместиться все мое тело. Откуда-то потекла жидкость, словно гной из лопнувшего флюса, и капли ее застучали по полу. Сопровождающее этот звук зловоние, наполнившее комнату, распространялось отовсюду: из обивки стульев, из шкафа, из водопроводного крана, из выцветшего, засиженного мухами абажура. Нужно было что-то делать – мне захотелось прекратить эту пародию на игру в прятки, в которой не от кого прятаться.
Отсюда оставался лишь один шаг до моего плана изготовить маску. В том, что такая идея появилась, не было ничего удивительного. Ведь сорняку вполне достаточно клочка земли и капли влаги. Не принимая близко к сердцу, не придавая этому серьезного значения, со следующего дня, как и намечал, я стал просматривать оглавления старых научных журналов. Нужная мне статья об искусственных органах из пластика была опубликована в одном из летних номеров за позапрошлый год. Да, моей целью было сделать пластиковую маску и прикрыть ею дыры на лице. Согласно одной теории, маска служит не простым заменителем, а выразителем метафизического желания заменить свой облик каким-то другим, превосходящим собственный. Собственно, я не думал о маске как о рубахе и брюках, которые можно менять, когда захочется. Не знаю, как поступили бы древние, поклонявшиеся идолам, или юнцы, вступающие в пору половой зрелости, я же не собирался возложить маску на алтарь своей второй жизни. Сколько бы ни было лиц, я неизменно должен был оставаться самим собой. Маленькой «комедией масок» я пытался лишь заполнить затянувшийся антракт в своей жизни.
О проекте
О подписке