В среду правых я был введен моим другом и старшекурсником ИКП Сорокиным. Мы часто собирались на квартире известной в тех кругах Королевой.
Зинаида Николаевна Королева не принадлежала к тем знаменитым «кухаркам», которых Ленин призывал «учиться управлять государством». По происхождению она была дворянкой, по воспитанию подлинной «гранд-дамой», но по своим политическим взглядам она сделалась самой крайней революционеркой еще с институтской скамьи.
В 1916 году она ушла из медицинского института на фронт в качестве сестры милосердия. Февральская революция застала ее в одном из госпиталей под Киевом. Вскоре начали создаваться солдатские революционные комитеты, и она была втянута в работу одного из местных комитетов. Будучи лишь технической секретаршей, она выполняла весьма важные функции – редактировала и сама сочиняла воззвания, приказы и требования местного комитета к солдатам, народу и правительству.
Солдаты ее полюбили за простоту характера, хотя и относились к ней с некоторым недоверием. «Сама буржуйка, а кроет буржуев на чем свет стоит, тут что-то неладное, братцы!» Когда однажды такой солдатский разговор дошел до Зинаиды Николаевны, она попросила председателя солдатского комитета созвать экстренный митинг, чтобы сообщить полезную информацию. «В России революция. Вся Россия – митинг», – писал об этом времени Артем Веселый. Так было и на фронтах. Солдаты жили митингами, разжевывая на них два лозунга дня: «война до победного конца» справа и «мир хижинам – война дворцам» слева.
Оба лозунга казались слишком крайними, и средний фронтовик внутренним инстинктом чувствовал, что недостает какого-то среднего и разумного решения вопроса войны и мира. С тем большей охотой солдатская масса прислушивалась к новым решениям и предложениям. Этим, может быть, и объяснялось, почему митинг, созванный для Зинаиды Николаевны, оказался столь многолюдным, что она сперва заколебалась, не отказаться ли ей от своей затеи выступить перед такой многочисленной аудиторией. Но друзья по солдатскому комитету ее подбодрили, а председатель комитета сказал и вводную речь, закончив ее словами, вызвавшими веселое оживление: «итак, слово имеет Революция Николаевна, бывшая Королева!» Контакт с массой был найден. Зинаида Николаевна выступила.
– Я не помню ни одного слова из того, что я тогда говорила. Это был мой первый революционный дебют, и вы – не можете представить, как ужасно я волновалась! Когда я предложила созвать митинг, я собиралась рассказать солдатам о русских «революционных буржуйках», – о Вере Фигнер, Софье Перовской, Вере Засулич, Екатерине Кусковой, «бабушке русской революции» Брешко-Брешковской, чтобы рассеять все эти предрассудки о «бабах» и «буржуйках». А что я наговорила, не помню, убейте, не помню!
Помню только, что с того памятного дня друзья стали меня величать запросто: «Революция Николаевна!»
ТАК рассказывала сама Зинаида Николаевна об этом эпизоде.
В то время, о котором я рассказываю, она работала в Народном Комиссариате по иностранным делам и пользовалась большим влиянием среди его руководителей. Отношения между нею и Сорокиным, с которым она была знакома еще по гражданской войне, были совершенно дружескими. Он так же непринужденно беседовал с ней о политике, как и на тему о «половом вопросе». Замечу тут же, что даже в последующие годы реакции, когда за каждым старым большевиком или героем гражданской войны охотилось полдюжины сталинских сексотов, отношения между старыми соратниками оставались близкими, что им потом немало повредило.
Я бывал у нее часто вместе с Сорокиным и относился к ней с тем благоговением, с каким молодой энтузиаст может относиться к героям революции.
Близко я узнал Королеву на вечере у нее, на котором приглашенных было немного – один военный с ромбами, которого присутствующие называли просто «Генералом», его дама с бледным лицом и нахальными глазами, член бюро МК Резников, которого многие пророчили в члены Политбюро, нарком Н. (он был, собственно, заместитель наркома, но приличия ради его величали «Наркомом») с женой и мы с Сорокиным. Стол был накрыт чисто по— русски: сытно и обильно, но без претензии на изысканность.
Первый тост предложил «Генерал»:
– Меня учили еще мальчиком: не задавай никогда двух вопросов – военному о тайнах его ведомства и пожилой даме о ее возрасте. Но с тех пор меня занимали именно эти два вопроса. Военного я неизменно спрашивал, чем он занят и скоро ли он займет место своего начальника, а даме задаю один и тот же вопрос – довольна ли она «нашим братом», а если нет, то сколько ей лет. Признаюсь, только у Зинаиды Николаевны я не имею успеха. Нас, мужчин, она считает бабами, а себя все еще девочкой. И я согласен с нею – лучше быть прекрасной девочкой, чем бабой с усами. За все, чем дорога нам наша Зинаида Николаевна, за мужество, молодость и дерзание выпьем эти бокалы.
Все дружно чокнулись и залпом выпили, кроме меня и дамы с нахальными глазами. Дама, видимо, косилась на «Генерала», а я на слишком уж полный стакан водки. Вечер быстро принял положенный ему оборот. Тосты чередовались за тостами, а водка глушила перекрестные речи. Если бы не сама хозяйка, которая отрезвляюще действовала на пьяных и опьяняюще на трезвых, равновесие было бы давно нарушено.
Она вовремя почувствовала нарождающуюся угрозу и, торжественно вручив каждому по бутылке нарзана, пригласила нас в гостиную послушать музыку и сама села за рояль.
– Что же вам сыграть, друзья? – обратилась она к нам, перебирая ноты.
– Похоронный марш! – невозмутимо ответил Сорокин. Слова его потонули в веселом хохоте, а «Генерал» еще приговаривал – «гениально, гениально!»
– Охотно, Ваня, только скажи, кого же мы собираемся оплакивать, спросила хозяйка не то с досадой, не то с сочувствием.
– Жалкую гибель великой революции! – ответил полутрезвый Сорокин.
Это был первый звонок к полному отрезвлению. Люди сразу стали задумчивыми. Холодный душ сорокинских слов будто смыл хмель сорокаградусной «рыковки». Даже военный приуныл, покачивая головой.
– Это горькая истина! – читал я на его лице. Зинаида Николаевна поддалась общему настроению и, начав с «Реквиема» Моцарта, перешла к увертюре «Прометей» Бетховена.
Но дамы запротестовали. Супруга «Наркома», одна из тех, которых бессмертный Гоголь назвал «дамой приятной во всех отношениях», так и заявила: «Что же это, мы собрались отпраздновать день рождения Зинаиды Николаевны или устроить кладбищенский концерт?» При этих словах она подошла к хозяйке и властно прибавила: «А ну-ка, дорогая, не мучайте рояля и гостей, а уж лучше слушайте!»
Она заняла место за роялем. Под собственный аккомпанемент она исполнила несколько романсов Бородина и Чайковского. Сыграла она, действительно, виртуозно, и награждалась каждый раз шумными аплодисментами гостей. Мы вновь вернулись к жизни. Жена «Наркома» исполнила и несколько революционных песен. В заключение общим хором всех присутствующих было исполнено «Письмо матери». «Письмо матери» Есенина было запрещено для исполнения, но оно исполнялось чаще других советских произведений. Это были годы массового увлечения молодежи Есениным; это увлечение передавалось и «отцам». Четырехтомник Есенина (уже запрещенный) котировался на черной бирже в сто крат выше своей номинальной стоимости. Буйно-траурный пессимизм есенинской лирики явился социальным бальзамом, успокаивавшим тяжкие боли рождения сталинской империи. Бесшабашно-залихватская, пусть даже пьяно-кабацкая, а потому смелая манера Есенина говорить лирическую правду о режиме, при котором он себя уже чувствовал «иностранцем» («в своей стране я словно иностранец», – говорил поэт), – действовала подкупающе. Помню, как я сам днем в Институте пережевывал «Капитал» («Ни при какой погоде я этой книги, конечно, не читал», – писал Есенин о нем), а вечером перечитывал Есенина.
Конечно, Есениным увлекались и непризнанные донжуаны и немало их кончило жизнь самоубийством по есенинскому рецепту – разрез вены для прощального стиха и веревка на шею, – однако знаменем Есенин стал у политических бунтарей среди молодежи. Как это бывало часто в таких случаях, по рукам этой молодежи ходили нелегальные памфлеты поэта на режим, которых, быть может, Есенин никогда и не писал, но которые были вполне в есенинском духе. Мертвый Есенин грозил стать идейным вождем крестьянской Вандеи. Тем энергичнее расправилась сталинская власть с его памятью.
Не только в поэзии, но и в драматургии, театре и му зыке интеллигенция пробовала дать «реванш» большевикам. «Бег» или «Дни Турбиных» Булгакова показывали на советской сцене антисоветских героев в положительном виде. Дирижер Большого театра Голованов при единодушной поддержке всего коллектива театра небезуспешно боролся за сохранение этого величественного храма русского оперного искусства против «Пролеткульта» и партийных невежд. Если бы не авторитет и влияние Голованова, Немировича-Данченко, Станиславского, Качалова, Москвина, если бы не поддержка Горького, если бы не известная слабость к искусству тогдашнего наркома просвещения Луначарского, Большой театр, в связи с «головановщиной», был бы закрыт. Членов ЦК мало занимало искусство, хотя некоторые из них весьма увлекались артистками. Многие знали о похождениях в Ленинграде Кирова, который для удобства самочинно назначил себя почетным шефом тамошнего оперного театра (советское правительство увековечило после эту склонность Кирова, назвав ленинградский театр оперы и балета его именем). С ним в Москве успешно конкурировал Ворошилов, натыкаясь на этом поприще то на Луначарского, то на Буденного (его жена была неграмотной крестьянкой с Кубани, но, став маршалом, он бросил ее, детей своих отдал в приют, а сам ушел «на сцену»). Вернемся к нашему вечеру. Когда мы перешли от музыкальной части к деловой, я понял, что присутствую где угодно, но только не на обычных торжествах по случаю дня рождения. Водка исчезла, не доведя никого до накала, был сервирован крепкий чай, и хозяйка после нескольких вводных замечаний предоставила слово члену бюро МК Резникову.
Я должен сказать о нем несколько слов. Резникова я видел только второй раз, но знал его, со слов Сорокина, как выдающегося партийного работника с «независимым мнением». Во время октябрьского переворота он был уполномоченным Военно-революционного комитета при Петроградском Совете во флоте, получал непосредственно указания от Троцкого по военной и от Ленина по партийной линии. «Ленин – мозг, Троцкий – душа, а Резников – тело нашей революции» – такова была формула «Генерала», когда он говорил о движущих силах большевистской революции (идеологически «Генерал» стал «право-левацким троцкистом»). Во время гражданской войны Резников дрался с Колчаком, будучи два раза ранен и оба раза тяжело, был взят в плен, но по личному вмешательству Ленина его спасли буквально из-под расстрела, обменяв на десять колчаковских офицеров, захваченных большевиками. В его партийной биографии было только одно пятно – во время кронштадтского восстания в 1921 году Резников выступил против ультиматума Троцкого повстанцам и его угрозы уничтожить Кронштадт в случае их упорства: «Каждый выстрел по Кронштадту выстрел по революции», – доказывал Резников. Когда в ЦК решали вопрос о предварительной посылке парламентеров, чтобы склонить кронштадтцев к мирному урегулированию конфликта, Ленин вновь вспомнил о Резникове. Ему сообщили, что Резников сидит в Чека как «моральный соучастник» мятежников.
– Ну знаете, товарищи, если такие люди, как Резников, числятся в контрреволюционерах, тогда мы все – контрреволюционеры! – сказал Ленин.
Так, второй раз прямо из-под расстрела, Резников был спасен Лениным. С того дня, затаив глухую злобу и на Троцкого и на Чека, Резников поклялся в верности Ленину. Поэтому понятно, что во время борьбы против Троцкого и его оппозиции Резников был в первых рядах антитроцкистов. Просталинский ЦК не замедлил ответить благодарностью, и Резникова ввели в состав московского партийного руководства.
Итак, мы были готовы выслушать Резникова.
– Зинаида Николаевна просила меня, – начал он, – поделиться с друзьями информацией о внутрипартийном положении, в частности, о положении нашей московской организации. Я охотно согласился, тем более, что партийная печать лишена возможности информировать собственную партию.
После такого вводного слова Резников достал из портфеля записную книжку и, перелистывая ее, сделал почти часовую информацию о закулисных событиях в Московском и Центральном Комитетах. То, что рассказывал Резников, было для меня совершенно ново.
Оказывается, уже с самого начала 1928 года (то есть сейчас же после ликвидации «левых») как в Политбюро, так и в руководстве Московским комитетом происходила глухая, но весьма упорная борьба почти по всем основным вопросам внутренней и внешней политики партии. Спор начался, собственно, из-за Троцкого, уже находившегося в ссылке в Алма-Ате[3]. Троцкий продолжал и в ссылке беспокоить ЦК своими статьями и прокламациями, проникавшими внутрь страны[4].
Перепечатанные в Москве, на ротаторе, материалы Троцкого широко распространялись не только между членами партии, но и среди беспартийной интеллигенции. Я сам одну из таких статей Троцкого получил в Коммунистической академии, где существовала нелегальная ячейка троцкистов. Замечу тут же, что эта статья Троцкого сохранялась у меня почти десять лет. Только в 1937 году, фильтруя свой архив от антисталинской литературы на случай возможного обыска и ареста, я натолкнулся и на нее, прочел внимательно еще раз, мысленно поклонился Троцкому за его пророчество об «эпигонах» и «термидорианцах» и сжег.
Ввиду такой непрекращающейся «контрреволюции» Троцкого, Сталин поставил перед Политбюро вопрос о суде над Троцким. Все понимали, что на этот раз Сталин добивается физического уничтожения своего противника. Из членов Политбюро Сталина поддержали только Молотов и Ворошилов. Рыков, Бухарин и Калинин выступили против суда над Троцким. Наконец было достигнуто компромиссное решение: выслать Троцкого за границу.
Сталин долго не шел на этот компромисс, пока его не заверил начальник ОГПУ Менжинский, что будет ли Троцкий находиться в Алма-Ате, на Лубянке или на Мадагаскаре, для его ведомства это не играет роли – «везде Троцкий будет находиться у нас» – успокоил Менжинский Сталина. Как известно, он не ошибся.
Второй спор происходил вокруг так называемого «Шахтинского дела». В конце 1927 года полномочный представитель ОГПУ по Северному Кавказу Ефим Георгиевич Евдокимов представил председателю коллегии ОГПУ Менжинскому весьма детально разработанное агентурное дело, из которого явствовало, что в г. Шахты на Сев. Кавказе существует нелегальная контрреволюционная вредительская организация, состоящая из группы старых специалистов. По данным этого дела выходило, что эта группа, будучи связанной со старыми хозяевами шахт за границей, ставит своей целью вывод шахт из строя путем систематического вредительства. Лубянка отнеслась к докладу очень скептически. Ввиду важности дела и к тому же хорошо зная повадку своих сотрудников строить карьеру на мифических делах, Менжинский предложил Евдокимову представить ему вещественные доказательства. Тогда Евдокимов поехал сам к Менжинскому, захватив с собой «доказательства», в числе которых он привез перехваченные его учреждением частные письма на имя некоторых из обвиняемых специалистов из-за границы. Менжинский не нашел в них никаких «вредительских установок», как утверждал Евдокимов. Последний стал настаивать на том, что эти письма зашифрованы.
– Хорошо, так вы их расшифровали? – спросил Менжинский.
– Нет, – ответил Евдокимов.
– Почему же?
– Ключи к шифру находятся в руках фигурантов.
– Значит?
– Значит, мы просим санкции коллегии на арест нескольких из руководителей шахт, – доложил Евдокимов.
– Даю вам двухнедельный срок: либо вы расшифруете эти письма без предварительных арестов, либо я вас вместе с вашими агентами буду судить за саботаж! – при этихсловах Менжинский прямо по-чекистски выставил Евдокимова из своего кабинета. Теперь Евдокимову стало ясно, что если он не докажет контрреволюции шахтинцев, его чекистской карьере придет конец. И он решил испробовать последний шанс: обратиться к самому Сталину.
Евдокимов доложил ему суть дела и, конечно, разговор с Менжинским. Но так как Сталин не занимал тогда официального поста в правительстве, то Евдокимов просил Сталина воздействовать на Менжинского через Рыкова. Рыков был тогда председателем правительства.
– Чепуха, – ответил Сталин, – выезжайте к себе и немедленно примите все меры, какие вам покажутся необходимыми. В дальнейшем информируйте только меня, а с Менжинским мы как-нибудь сами договоримся (Сталин был и членом коллегии ОГПУ от ЦК).
Имея такую карт-бланш в кармане, Евдокимов умчался в Ростов (краевой центр). На второй день в Шахтах были произведены массовые аресты среди виднейших специалистов, потом аресты распространились и на Донбасс, но дело вело Северо-Кавказское ПП ОГПУ.
В Москве это вызвало целый переполох – ВСНХ, ОГПУи сам Совнарком потребовали от Северо-КавказскогоОГПУ немедленного объяснения. Евдокимов молчал. Когда же Рыков, Менжинский и Куйбышев (Куйбышев был председателем ВСНХ) предложили послать на Северный Кавказ специальную комиссию ЦК и Совнаркома, то Сталин наложил «вето». Игра разгоралась. Вопрос был перенесен на заседание Политбюро. На этом заседании Менжинский и Куйбышев присоединились к Рыкову, обвинявшему Сталина в «самоуправстве», но Сталин доложил заседанию телеграмму Евдокимова, который не только уверял в наличии контрреволюции в г. Шахты, но и намекал на то, что нити ее идут в Москву. Куйбышев быстро ретировался, Менжинский замолчал, а Рыков только вопросительно посматривал то на Бухарина, то на Томского. Никакого решения не приняли, но победа Сталина была несомненна.
О проекте
О подписке