Со времени первой публикации, около двадцати лет назад, этой «маленькой, – как ее назвал А. Р. Лурия, – книжки», она стала образцом классического исследования в клинической литературе о нарушениях памяти и сыграла большую роль при понимании и изучении функции памяти в целом, В этом вообще-то не было ничего неожиданного, так как А. Р. Лурия уже в те годы был известен как один из наиболее талантливых исследователей влияния неврологических нарушений на протекание психических процессов человека. С тех пор он занял свое, так сказать, достойное место в ряду таких великих исследователей, как Хьюлингс Джексон, сэр Генри Хэд, Курт Гольдштейн и та небольшая группа клинических неврологов, которая столь основательно обогатила наши представления об афазиях, амнезиях, апраксиях и других нарушениях. И понять в полной мере психологическую значимость исследований и открытий А. Р. Лурия мы можем лишь сегодня, так как современный уровень наших знаний о памяти и ее механизмах позволяет нам осознать, что для своего времени А. Р. Лурия был пришельцем из будущего.
Но имеется и еще один, возможно, более интересный смысл, в котором эта книга стала классической. Можно сказать, что она ознаменовала собой появление нового жанра, не столько научного, сколько литературного. Дело в том, что успех книги А. Р. Лурия связан не просто с глубиной исследований, но с особым состраданием автора к человеческой судьбе и состоянию своего пациента. Это не холодное клиническое описание случая из практики, а гуманистический рассказ о том, что это значит – жить с психикой, которая, с одной стороны, педантично регистрирует мельчайшие подробности бытия, а с другой – оказывается не способной, так сказать, извлечь из всего этого значение, смысл, ответить на вопрос: «Что это всё значит?» С этой точки зрения человеческая и в то же время неприукрашенная история – А. Р. Лурия любил называть этот жанр «романтической наукой» – написана в духе Кафки или Бекетта, которые рисуют героев, лишенных возможности отыскать смысл в мире. Пациент А. Р. Лурия, о котором рассказывается в этой книжке, в каком-то смысле близок к Йозефу К. из «Процесса» или к целой галерее потерянных душ, выведенных в рассказах и пьесах Бекетта. Под этим новым углом зрения оказывается, что «патология» не является каким-то чужеродным для человека состоянием, а представляет собой одно из его естественных проявлений. Вместо того чтобы отвернуться от больных и лиц с повреждениями головного мозга, как от того, что выходит за рамки человеческого разумения, мы задаемся вопросами об их субъективном внутреннем мире, их имплицитной эпистемологии, их предрасположенностях. Они перестают быть «случаями» и вновь оказываются человеческими существами. Они становятся частью и литературы, и науки.
В этом новом жанре, основу которого составляет понимание последствий соматических поражений не просто как «органических синдромов», а как одного из возможных состояний человека, со времени публикации классических книг А. Р. Лурия появились новые талантливые голоса. Книга Оливера Сакса «Пробуждения» («Awakenings»), так же как и его более короткие описания отдельных случаев в недавно опубликованной книге «Человек, который принял свою жену за шляпу» («The man who mistook his wife for a hat»), была непосредственно стимулирована работами А. Р. Лурия. А Джонатан Миллер представил на Би-би-си два трогательных и проникновенных документальных видеоочерка: один – о больном с тяжелой формой болезни Паркинсона, который потрясает своим мужеством и силой устремлений; другой – о больном с корсаковским синдромом, который с завидным упорством держался за свои знания, полученные им до заболевания. Оба эти фильма не просто документальные описания «случаев», а рассказ о человеческой незаурядности и человеческом мужестве перед лицом калечащего недуга. Этот подход обогатил даже исследования последствий экстирпации различных отделов мозга у животных. Примером может служить классическое исследование Ника Хамфри, где он, изучая поведение обезьяны по имени Елена, анализирует не только ее органические дефекты, но и характер их влияния на ее жизнь. В соответствии с традициями работ А. Р. Лурия Хамфри видит в обезьяне субъекта и взаимодействует с нею скорее как с партнером, чем как с подопытным животным, к чьей клетке приходит вооруженный тестами экспериментатор.
И вот, наконец, проникаясь духом работ А. Р. Лурия, мы учимся понимать глухих, слепых, больных с последствиями инсульта, с ампутированными конечностями – понимать их как людей, хуже или лучше справляющихся с обстоятельствами своей жизни, а не просто как больных с «медицинскими проблемами».
Я склонен полагать, что описанные изменения в подходе к больным (изобретение этого нового напряжения) отражают также и новую тенденцию в философии, открывают новую главу в борьбе за освобождение наук о человеке из скучного плена позитивизма XIX в. Объяснение любых состояний человека столь тесно связано с конкретней ситуацией, их интерпретация на множестве различных уровней столь сложна, что невозможно при рассмотрении изолированных фрагментов жизни in vitro получить окончательные выводы. И даже самые блестящие исследования не смогут избавить от сомнения, ибо человеческое существо поистине не есть «остров, существующий сам по себе». Человек живет в сложном переплетении взаимодействий, и его сила и слабость вырастают из этих взаимодействий. Было показано, например, что степень нарушений памяти в пожилом возрасте определяется уровнем наших требований к памяти престарелых. Точно так же объем восстановления памяти при амнезии, как свидетельствует научный обзор Вильяма Херста, зависит от воли больного и его желания найти обходные пути к хранящейся в памяти информации, а это в свою очередь опять-таки определяется тем, что собой представляет больной как человек, и тем, в какой степени он чувствует поддержку своим усилиям в окружающем его мире.
Мне кажется, что А. Р. Лурия был одним из первых, кто отчетливо увидел все это, и, несомненно, одним из первых, кто нашел в себе мужество писать в таком духе. Он это называет – в особенности говоря о своих двух знаменитых историях болезни: «Потерянный и возвращенный мир» и «Маленькая книжка о большой памяти» – «романтической наукой». Здесь стоит ненадолго задержаться и попытаться понять, почему он прибегает к такому необычному выражению, бесспорно хорошо осознавая, что оно может пониматься неоднозначно.
Дело в том, что и само это определение, и работы, которые А. Р. Лурия относит к категории «романтических», были не столько неверно поняты, сколько вообще проигнорированы в большинстве традиционных серьезных комментариев к его трудам. В превосходном гарвардском издании научной биографии А. Р. Лурия «Этапы пройденного пути. Научная биография» библиографический список «основных работ, опубликованных на английском языке», не содержит двух названных работ, а Майкл Коул в своем проникновенном эпилоге «Портрет Лурия» проходит мимо этого аспекта научной жизни А. Р. Лурия, практически ничего не упоминая о нем. Однако последняя глава автобиографии, озаглавленная «Романтическая наука», оставляет у читателя убежденность в том, что это была не просто одна из его «тем», а исходно представляла для А. Р. Лурия одну из центральных философских проблем.
Несколько отрывков позволяют нам проиллюстрировать эту мысль. В своей заключительной главе автобиографии А. Р. Лурия противопоставляет «классическую» и «романтическую» науки. Первая посвящена анализу «живой действительности», расчленению ее на составляющие элементы, а цель ее – формулировка «абстрактных общих законов», с которыми могут быть соотнесены простейшие явления. Как объясняет А. Р. Лурия, «один из результатов такого подхода – сведение живой действительности со всем ее богатством деталей к абстрактным схемам». И далее: «Романтики в науке не хотят ни расчленять живую реальность на элементарные компоненты, ни воплощать богатство конкретных жизненных событий в абстрактных моделях, которые теряют свойства самих явлений». Обсуждая опасности, связанные с чрезмерным увлечением любой из этих крайностей, он отмечает: «Я долго не мог разобраться, какой из этих двух подходов в принципе ведет к лучшему пониманию живой реальности» – и признается: «Этот вопрос интересовал меня в течение первых лет моей интеллектуальной жизни». Фактически «одним из важнейших факторов, привлекших меня к Л. С. Выготскому, было то значение, которое он придавал преодолению этого кризиса».
Он указывает далее на разрушительные последствия применения абстрактной теории научения в психологии: «Богатая и сложная картина человеческого поведения, существовавшая в конце девятнадцатого столетия, исчезла из учебников психологии». И когда электронные записывающие устройства обеспечили возможность выделения все большего и большего числа элементарных единиц, ранее недоступных для непосредственного наблюдения человека, восторг и надежды, связываемые с абстрактным анализом, игнорирующим богатый контекст, оказались почти беспредельными. Наконец, отмечает он горестно, были построены компьютеры, которые позволили обеспечить быструю и сложную математическую обработку данных, получаемых с помощью этих электронных приборов и инструментов. «Многие ученые начали думать, что наблюдение за реальным поведением можно заменить электронным моделированием или математическими моделями. Учебники психологии и монографии были переполнены такими моделями и схемами. Этот поток принес с собой еще большую опасность: реальность человеческой сознательной деятельности заменялась механическими моделями». А затем в А. Р. Лурия начинает говорить ученый-толкователь: «Научное наблюдение – это только чистое описание отдельных фактов. Его основная цель – рассмотреть событие под возможно большим количеством углов зрения». В результате мы должны найти те «внутренние законы», которые обеспечивают уникальность каждого события в его окружении; мы, наконец, должны (говоря словами Карла Маркса) обеспечить «восхождение к конкретному».
В отношении своих двух классических историй болезни он замечает: «В этих книжках я попытался идти по пути Уолтера Патера с его “Воображаемыми портретами”, написанными в 1887 г., с той разницей, что персонажи моих книг не были воображаемыми портретами. В обеих книгах я описывал реальные личности и законы их умственной жизни». Он пишет: «Говоря о С. В. Шерешевском, нельзя ограничиться только его памятью. Самое интересное в том, как его фантастическая память влияла на его мышление, его поведение и личность в целом». И для ответа на эти вопросы А. Р. Лурия понадобилось целых тридцать лет совместных наблюдений, которые он и Шерешевский посвятили изучению этого случая.
Все сказанное представляется вполне ясным и понятным, и нет никаких сомнений, что «романтическая наука» не являлась одной из причуд последних лет жизни А. Р. Лурия. Однако давайте проясним еще один момент. А. Р. Лурия мог являться представителем «романтической науки», ученым, изучающим уникальность этого несчастного человека с уродливо огромной памятью и с преимущественно образным способом решения жизненных задач. Однако через всю его книгу (так же как и через «Потерянный и возвращенный мир») проходят две принципиально важные мысли, которые характеризуют А. Р. Лурия как «классического» ученого. Все его работы, как экспериментальные, так и клинические, показывают, что А. Р. Лурия был убежден, что целью психической активности является построение двух взаимодополняющих вариантов одного и того же мира. Он считал, что нервная система человека функционирует таким образом, чтобы помочь нам построить эти два представления и объединить их воедино. Одно из этих представлений мира является симультанным, в нем, как в панораме, мы «на лету» схватываем, что из окружающего нас необходимо. Другое – это мир, упорядоченный во времени, мир, организованный вокруг планов и намерений, мир, возможность которого обеспечивается работой лобных корковых систем. Поражения лобных отделов нарушают способность строить планы и замыслы; поражения затылочных и теменно-затылочных отделов приводят к нарушениям типа «симультанной агнозии», когда отдельные элементы и признаки могут восприниматься лишь изолированно, не объединяясь в «целостную», или осмысленную, картину. Вслед за своим учителем Л. С. Выготским А. Р. Лурия считал, что решающая роль в объединении этих сфер принадлежит языку.
На страницах данной книги читатель встретит множество вариаций на эти две темы. В случае Ш. богатство синестезий мнестических образов, сама их полнота препятствуют объединению симультанного представления с разворачивающимся в конкретном времени планированием, как если бы одна система брала верх над другой или гипертрофированное развитие одной мешало формированию другой.
Я затронул эти вопросы, лишь желая показать, что А. Р. Лурия как «романтический» писатель был не только в прекрасных отношениях с А. Р. Лурия – «классическим» ученым, но что они оба работали рука об руку, пытаясь выйти из того кризиса, к которому привлек внимание молодого А. Р. Лурия Л. С. Выготский. Я сомневаюсь, однако, что он когда-либо чувствовал, будто ему удавалось примирить этих двух [живших в нем] людей, он скорее обращался к одному из них для того, чтобы понять и объяснить другого, и это не только имело место в двух его великих историях болезни, но и происходило в течение всей его научной жизни. Для него, как и для его великого учителя, примирение этих двух способов мышления осталось «великим кризисом» психологии. И я полагаю, таковым это было для него в принципе.
Возможно, наилучшей иллюстрацией к сказанному будет один конкретный случай. Я вспоминаю, как мы гуляли с А. Р. Лурия во время одной из наших последних встреч, за год или два до его смерти в 1977 г. Дело происходило в Брюсселе, и мы обсуждали дилемму Л. С. Выготского. Речь, в частности, шла о том, что новые явления в языке и культуре приводят к раскрытию ранее неизвестных потенциальных возможностей человека, поскольку разум развивается благодаря постижению культурных и исторических инноваций. И я вспоминаю его слова: «Тщетно мечтать о построении полностью предсказательной психологии, исходя из человека и истории, каковыми они являются и каковыми они могли бы когда-нибудь стать. Но, по-видимому, наилучшим является то, что мы делаем сейчас, – понимать то, что можно понять, и иметь плодотворные идеи, помогающие нам с осторожностью наблюдать за всем остальным». Мне кажется, его собственные «плодотворные идеи» и блестящие наблюдения выросли из его романтической науки, причем это прослеживается не только в двух данных книжках, но и с самого начала его деятельности. И вероятно, именно поэтому он начинает последнюю главу своей научной автобиографии с известной цитаты из Гёте: «Каждая теория сера, но зеленеет вечно дерево жизни».
Однако и это еще не всё – здесь, конечно же, упущена одна деталь, благодаря которой эта книга превращается в столь выразительный человеческий документ. А. Р. Лурия испытывает сочувствие и сострадание, и это озаряет обе его книги с описанием случаев. Дело в том, что А. Р. Лурия не просто пытался понять двух людей, у одного из которых была грубо гипертрофирована память, а другой пострадал от проникающего осколочного ранения теменно-затылочной области черепа. Он ведь пытался возвратить их к сколь-нибудь полноценной жизни. И это питало его страсть к наблюдению; это да еще ненасытное научное любопытство. Здесь будет уместно отметить, что А. Р. Лурия в большей мере, чем любой из его современников, верил в необходимость реабилитации и самозабвенно работал в области восстановления функций у больных с поражением мозга. Он считал, что может помочь и этим двум людям, и, хотя успех был, возможно, выше в случае с больным, у которого был «потерян мир», он тем не менее помог им обоим. Как-то в совсем другом контексте Нильс Бор заметил, как непросто понять человека, глядя на него одновременно через призму любви и через призму справедливости, – по сути, он провозглашал невозможность примирения этих двух точек зрения. А. Р. Лурия был и врачом, и ученым, и его пример дает нам некоторые основания усомниться в несовместимости таких двух идеалов, как любовь и справедливость. И возможно, в конце концов, как гласит французская поговорка, «дорога лучше постоялого двора».
Дж. Брунер
О проекте
О подписке