Он остановился, как бы ожидая, что скажут в ответ на его речи Софья и Голицын. Правительница сидела понурившись, князь Василий Васильевич усмехнулся, насмешливо поглядел на Шакловитого и спросил:
– А ты сам-то, Федя, веришь этому? Веришь ли, что человек может с сухими костями другого человека беседу вести и от этих костей целому городу что-нибудь худое приключиться может?
– Прости меня, князь Василий Васильевич, – неприязненно взглядывая, ответил Шакловитый, – о том, что в царевых войсках происходит, я государыне нашей доклад делаю и ни одного слова о том не лгу, а верю я тому или нет про то я сам знаю…
– Ты меня прости, Федя! – остановил его князь. – Ведь это я все к тому сказал, что человеческий костяк ты и у меня в палатах видел. В той же самой Немецкой слободе он мною куплен, и оба мы с тобой по нему разбирали, где у человека какая кость находится…
– Опять-таки, – перебил его стрелецкий вождь, – про то я тебе ничего не говорю. Я лишь про то рассказываю, что в стрелецких приказах, караулах да слободах говорят. А что об этом говорят, так, ежели хочешь, сам послушай. Вот пойдем, проведу я тебя в любую слободу, ты и услышишь сам. А что царь Петр Алексеевич на Москву смерть насылал, так об этом все стрельцы во весь голос кричат и на Преображенское идти собираются. Как бы беды какой не вышло… Вот сегодняшнею ночью около самых царских палат дважды избы загорались. А кто поджигал?.. Судом спрашивать будете – ничего не скажу, а ежели так побеседовать, по душам поговорить, так и это мне ведомо… А еще вам скажу: по всей дороге от Преображенского до Москвы нарышкинского царя караулят… Должен же я вам рассказать обо всем этом… Если беда случится, с кого спросится? Все с меня же! А я в ответе быть не хочу; как вы мне укажете, так и будет. Только одно мое последнее слово: не сдержать мне стрельцов. Ну, там день-другой как-нибудь уговорю, а дальше мое слово бессильно будет, не послушают. Приказывай, матушка-царевна, как быть? Поставь вместо меня другого; может быть, он лучше со стрельцами управится, а мне невмоготу.
Шакловитый замолчал. Софья, хоть она и ненавидела брата, все-таки не осмеливалась сказать решающее слово и боязливо взглядывала на своего фаворита. Но лицо того по-прежнему было совершенно спокойно и бесстрастно.
– Вот что, Федор, – сказала царевна, – больно ты великое дело нам доложил, как и быть – не знаю. Нужно бояр созвать и с ними порешить, а без них что я?
– То-то, матушка! – восторженно воскликнул Шакловитый. – Да ты на народ свой напраслину взводишь. Все мы – твои рабы и дети, за тебя животы наши положим. Хотим мы, чтобы ты над нами была царицей, а Нарышкиных не желаем. Решись, слово скажи – и все по-твоему будет.
– А Москва? – тихо и робко спросила царевна.
– Что Москва? – выкрикнул Шакловитый. – Москву и в счет ставить нечего: Москва туда пойдет, на чьей стороне одоление будет. А Нарышкины? Что они сделать могут?
– Слышишь, сердечный друг, что говорит Федя? – обратилась к Голицыну Софья. – Не то ли самое и я тебе говорила?.. Нет более сил терпеть мне такую муку… Да и зачем терпеть ее? По отцу Петр – брат мне… Но что же это за родство? Ведь я ему ненавистна так же, как и он мне… Но пусть я и он… что мы? Мы – только смертные люди… Но за нами стоит Русь… Если сдам я царство Петру, что из этого будет? Все он по-своему перевернет и переломает всю землю нашу так, что кусочка на кусочке целого в ней не останется… И ослабеет Москва, всякая смута разведется… А соседи кругом так и сторожат нас… И будет то, что уже раз было: новое лихолетье настанет. Все на нас кинутся и будут наследие нашего брата, отца и деда растаскивать… Вот что будет, если Петр на царстве останется… Того ли ты хочешь? Или не жалко тебе ни земли нашей, ни народа родимого?
Все это Софья проговорила с яростной пылкостью. Голос у нее был грубый, почти мужской, соответствовавший ее высокой, мужественной фигуре. Произнося слова, Софья то и дело повышала тон. Ее грудь от волнения высоко-высоко вздымалась, глаза сверкали, голова слегка тряслась.
Князь Василий Васильевич, к которому она обратила свой вопрос, ничего не ответил ей; он только как-то особенно смотрел на любимую женщину. Видимо, нравилась ему эта пылкость и он любовался тем оживлением, которое делало красивым лицо Софьи.
Восторженными глазами следил за правительницей и Федор Шакловитый. Он, сам по своей природе страстный и впечатлительный человек, тоже был охвачен волнением.
– Матушка-царевна! – пылко воскликнул он. – Великую правду ты сказать изволила! Сам Господь глаголет твоими устами. Дедовщиной только и держится наша Русь. Всякие новшества – гибель для нее, и погибнет она, если твой брат на царстве будет… Чует это твое стрелецкое войско и не хочет, чтобы твой брат от Нарышкиной царем был… Повели только – и спасем мы нашу родину от нового смутного времени… Все будет ладно, слово только скажи! – И он снова устремил на Софью свой пылающий ожиданием взор.
Но царевна молчала: страшно было то слово, которого требовал от нее этот человек.
Однако все-таки нужно было дать ответ… Софья взглянула на Голицына; князь по-прежнему был бесстрастно спокоен.
– Ступай, Федор. Иди, – проговорила правительница, потупляя взор, – а мы тут еще об этом подумаем, да я потом позову тебя.
Шакловитый в пояс поклонился Софье, отвесил почтительный поклон князю и вышел из покоя.
После ухода Федора Шакловитого и царевна, и князь Василий несколько времени молчали. Видно было, что их обоих охватывали тревожные, мутившие их дух, лишавшие их покоя мысли.
– Ну, что ты скажешь, оберегатель? – подняла наконец опущенную голову неукротимая царевна. – Вот ушел Федя, а неведомо, что он нам назад принесет.
– А то скажу, Софьюшка, – мягко и даже нежно ответил князь Василий Васильевич, – что боюсь я, как бы беды не было.
– Беду ты провидишь, – воскликнула Софья, – или боишься ты?!
– Пожалуй, что и боюсь, Софьюшка, – по-прежнему ласково проговорил князь, – и как не бояться? Ведь против царя с пьяной сволочью идти мы с тобой задумали.
Царевна презрительно засмеялась.
– Не холопья ли кровь в тебе заговорила? – воскликнула она.
– А что же? – совершенно спокойно отнесся к этому явному оскорблению Голицын. – Ведь мы, бояре, все – холопы царей… Пока царей не было, мы ближние люди при великих князьях были, а потом блаженной памяти государь-царь Иван Васильевич воочию показал нам, что мы только – холопы. Так с тех пор и повелось… Служим мы своему господину и от него жалованье свое получаем. И не у одних нас так, – так везде. Зарубежные-то государства я знаю. Там то же самое. Тамошние-то вельможи – холопы еще хуже.
– А я-то как же ничего не боюсь? – перебила его рассуждения Софья Алексеевна. – Мне, кажись, более всех бояться должно.
– Да по тому самому, Софьюшка, что ты Петру – сестра, а не холопка… Вы с ним равные… Одна кровь, одна плоть… Оба вы, как себя помнить начали, нами повелевали, а сами, кроме батюшки да матушки, никого не слушались.
– А вот люблю же я тебя… холопа! – воскликнула пылко Софья. – Вровень пред Богом стоим, хоть и не венчаны…
– Только пред Богом, Софьюшка, – мягко возразил Голицын, – только пред Богом, а не пред людьми… А пред Ним, Многомилостивым, и царь, и смерд одинаковы. Перед людьми же, родимая, никогда вровень нам не стать… невозможно. Не так люди на земле устроились, чтобы все вровень стоять могли. Вот и теперь начнет Федя смуту, а что выйдет? Одни люди за тебя пойдут, другие – за царя Петра Алексеевича, а третьи – ни к нам, ни к царю не примкнут, будут выжидать, кто верх возьмет. И беда будет, Софьюшка, ежели не нам верх останется.
– Не пугай, оберегатель, – холодно произнесла царевна.
– Не пугаю, а размышляю, царевна мудрая, – в тон ей ответил князь, – оба-то мы с тобой не столь уже молодые – вот у меня вся голова седая, – чтобы без размышления на случай один полагаться. Случай слеп, летает быстро, не всякому в руки дается. А посему, надеясь на лучшее, ожидай допреж сего худа: лучшее само придет, а от худа оберегаться надобно.
Царевна на это ничего не сказала. Ее голова опустилась на грудь, пальцы рук судорожно перебирали складки богатой одежды.
– Вон, – произнес Голицын, – приднепровский гетман едет… Поистине гость хуже татарина, а принять его надобно…
– Ах, что мне до Мазепы, – с внезапным порывом воскликнула Софья Алексеевна, – что мне до нарышкинца! О тебе, свет очей моих, Васенька, думаю, за тебя страшусь… что с тобой-то будет, ежели наше дело удачи не найдет.
– Что будет, то и будет! – спокойно проговорил Голицын.
– Тебе хорошо: мудрый ты, – чуть не плакала эта неукротимая женщина, – а мне каково? Как придет на мысль, что прикажет тебя казнить брат мой, ежели верх его будет…
– Что же, – по-прежнему спокойно отозвался князь, – умереть сумею… Мне ли плахи бояться, ежели она мне немало служб справила! Сам под топор лягу.
– И надорвется тогда сердце мое… Ты под топор, из меня дух вон… Столько ведь лет…
Волнение пересилило ее. Куда девались ее неукротимость, непоборимая мощь! Сказалась женщина, и слабая женщина, сжигаемая страхом за того, кто дорог ее сердцу.
Она приникла своей большой черной головой к широкой груди князя Василия Васильевича и зарыдала, громко зарыдала.
Голицын даже вздрогнул от удивления. Он не раз видел Софью Алексеевну в слезах, но то всегда были не жалкие слезы отчаяния, – в прежних слезах неукротимой царевны изливалась досада, находил себе облегчение гнев. Таких слез князь Василий Васильевич еще не видывал.
– Полно, Софьюшка, полно! – гладил он по голове, как ребенка, плачущую царевну. – Перестань тревожить себя раньше времени… Кто там знает, что заутро будет… Может, все по-нашему выйдет, а ты убиваешься.
Царевна продолжала рыдать.
– Софьюшка! – вдруг воскликнул вне себя от удивления Голицын. – Да ты как будто и сама в затеянное не веруешь?
– Ах, – ответила сквозь рыдания царевна, – чует мое сердце недоброе…
Она отстранилась несколько от князя и, как будто успокоившись немного, отерла слезы.
– Вот чего я более всего боялся! – медленно и торжественно проговорил оберегатель. – Мощный дух надорван, веры в удачу нет… Теперь и я завтрашнего утра страшусь.
– А все-таки, – со злобой воскликнула Софья Алексеевна, – что там ни будет, а до конца пойду… Князь Василий Васильевич…
– Что, царевна?
– Поклянись мне на одном тем, что тебе дороже всего, поклянись!
– В чем клясться приказываешь?
– Исполнишь ты, ежели удачи нам не будет, то, о чем я тебя просить буду?
– Царевна! И без клятвы знаешь, что исполню я…
– Нет, ты все-таки поклянись… Что тебе дороже всего? Да не теперь, Васенька, а потом… потом, когда беда настигнет… – Она остановилась и вопросительно поглядела на Голицына. – Ну, чего же ты, Василий, молчишь! Отвечай, что тебе будет и в беде дороже всего?
Князь Василий Васильевич и на этот раз медлил ответом.
– Трудное ты меня спрашиваешь, Софьюшка, что мне дороже всего… Хорошо, отвечу тебе по всей совести: дороже всего была мне любовь твоя… да! Как оглядываюсь я назад, на те годы, что уже прошли, и вижу я в их тумане одну звезду – твою, царевна ненаглядная, любовь… А что впереди? Ой, ты вот сразу сказала то, что я с самого начала на уме держу: плохо я верю в удачу нашу… По всем видимостям так выходит, что за брата твоего больше народа стоит, чем за нас с тобою… Так что же вернее всего ждет меня впереди? Может быть, плаха да топор, может быть, опала лютая, застенок, может быть… Так вот что я тебе скажу: в хомуте ли на дыбе, на плахе ли под топором, в опале ли лютой, куда бы ни послал меня твой брат, нас одолевши, память о твоей… о нашей любви… лучезарным солнцем всегда сиять мне будет… И умру я, счастливые наши дни вспоминая… Вот что мне дороже всего… И этим, ежели приказываешь ты, поклянусь я тебе на том, что исполню все по слову твоему.
Софья так и вздрагивала вся, слушая Голицына. На ее лице сияли и радость, и счастье, и восторг.
– Васенька! – воскликнула она, бросаясь к Голицыну и обнимая его. – Верю тебе! Счастлива я твоим словом…
Она и плакала, и смеялась; по ее лицу опять струились слезы, но это были уже слезы восторга. Голицын тоже был взволнован. Его красивое лицо было грустно.
– Так скажи мне теперь, Софьюшка, – проговорил он, – какое ты дело мне наказываешь, ежели худое выйдет.
– А вот какое, Васенька, – воскликнула Софья Алексеевна, – помни, что поклялся ты мне и что я твою клятву приняла.
– Сказывай, царевна, не томи.
– Ежели худое выйдет, – страстно заговорила Софья, несколько откидываясь назад и зорко впиваясь глазами в лицо любимого человека, – и брат-нарышкинец надо мной верх возьмет, так должен ты, князь Василий Васильевич, поехать к нему с повинной и челом ему о его милости ударить и тем свою жизнь спасти…
– Что! – воскликнул Голицын. – Ты этого от меня требуешь?
– Требую этого, и поклялся ты мне, что исполнишь… Ты, ты мне всего дороже… Хочу, чтобы жив ты был… Я с ним, с братом Петром, пока не преставлюсь, бороться буду и, кто знает, быть может, верх возьму еще… Так на что мне над врагом одоление, ежели тебя на белом свете не будет… Хочу, чтобы жив ты был… У брата есть кому и похлопотать за тебя, князь Борис – двоюродный братец тебе, а он у брата Петра в милости.
– Софьюшка! – только и вымолвил Василий Васильевич.
Он привлек к себе эту могучую женщину, и оба они зарыдали в объятиях друг друга…
О проекте
О подписке