Несколько робея, вошел неукротимый Агадар-Ковранский в покой своей престарелой тетки.
Перед ним, пока он шел по дому, везде распахивались двери, многочисленная челядь и приживальцы – последних у щедрых князей Агадар-Ковранских всегда было множество – отвешивали ему низкие, подобострастные поклоны. Князь Василий не замечал этого.
У дверей тетушкина покоя сидел низенький дряхлый, седой как лунь, со сморщенным в кулачок, похожим на печеное яблоко лицом старикашка, единственный собственный холоп Марьи Ильиничны. Его звали Дротом, хотя крестовое имя у него было совсем другое, но вряд ли он и сам его помнил и откликался только на свою привычную кличку. В качестве не принадлежащего ни к дворне, ни к челяди князей человека, он держал себя самостоятельно и, бывало, не спускал даже князю Василию, и не только перечил ему, но иногда и дерзил, что, впрочем, всегда благополучно сходило ему: так сумело поставить себя в этом логове «диких князей» это беспомощное, бесправное, дряхлое и хилое существо.
И теперь Дрот, хотя и видел подходящего князя, сделал вид, что даже не замечает его. Он не встал с низенькой скамеечки, на которой сидел у дверей, даже головы не поднял, а остался сидеть, как сидел, и вдобавок ко всему замурлыкал себе что-то под нос.
Князь Василий, подойдя почти к порогу, остановился, нерешительно поглядел на Дрота и несколько заискивающим тоном вполголоса выговорил:
– Ну, здравствуй, что ли, старый пес!
Только услышав эти слова, Дрот поднял голову и прошамкал:
– А, это ты, забубенная твоя голова? Каким ветром занесло? Небось носился все эти дни ветром, ветер погоняя, или у своей персидской прелестницы торчал, на некрещеную красу глаза пяля?
Князь Василий промолчал. На него, обыкновенно вспыльчивого, эти грубые слова как будто не произвели впечатления.
– Тетушка-то не легла в постель? – спросил он. – Молитвы на сон грядущий не прочитала?
– Тебя ждет, – опять шамкнул старик, – ты смотри, не гневи тетушку… Ишь, к погоде, надо полагать, что-то занедужилась она.
– Что с ней? – тревожно спросил князь, чувствуя, что его мгновенно охватила боязнь потерять единственное дорогое для него существо. – Дюже немощна?
– Говорю, погоду чует, может статься, оттепель начнется, так и ноют старые кости… Да ты иди, иди, чего растабариваешь попусту? Ведь, поди, ждет она тебя…
– Ну, ин быть так, – даже вздохнул князь Василий, – пойду! – И с этими словами он робко, осторожно отворил дверь в тетушкин покой и перешагнул через порог.
Прямо на него так и пахнуло теплом, лампадной гарью и запахом различных травяных настоек. В покое была полутьма; единственным освещением здесь были огоньки многочисленных лампадок у образов, еще не завешенных на ночь убрусами. Неподалеку от переднего угла в глубоком кресле с высокой резной спинкой сидела сама тетушка Марья Ильинична. В сумраке почти не видно было ее, к тому же она совсем глубоко ушла в кресло, что при ее малом росте и совершенно тщедушной фигурке делало ее совсем незаметной. Но князю Василию незачем было разглядывать ее. Дорогое, сморщенное старушечье лицо всегда было перед его глазами, и теперь он, едва перешагнув порог, радостно крикнул и с распростертыми объятиями кинулся к креслу.
– Тетушка милая, матушка богоданная, – лепетал он, опускаясь на колена и покрывая поцелуями маленькие морщинистые, сухие руки тетки, – прости ты меня, путаника, за то, что я давно у тебя не бывал…
– То-то, – проговорила с лаской в голосе старушка, – забывать ты меня начал, Васенька! Видно, молодое-то к старому не может липнуть…
– Ой тетенька, родимая, – совсем по-детски говорил князь Василий, – да и как же я могу забыть тебя? Ведь один я одинешенек на белом свете и одна ты у меня кровиночка родимая. Те, что на Москве у нас есть, только по имени родные, а истинная-то родная у меня только ты одна…
Он продолжал целовать руки Марьи Ильиничны и теперь – обычно неукротимый сорванец, не знавший удержу в своих порывах, – был совсем другим человеком. И в голосе, и в движениях у него было что-то детское, искренне покорное, отражающее неподдельную любовь, душевную ласку.
Старушку тронуло это обращение племянника. Она ласково положила на его голову руку и сказала:
– Ну, так быть по-твоему: прощаю тебе, ежели ты в чем-либо провинился… Господь да пребудет с тобою вовеки, как мое благословение пребывает с тобою… Говори теперь, что приключилось, зачем в такую позднюю пору летел?
Услыхав этот вопрос, князь Василий вскочил с колен и выпрямился во весь свой рост. Он как бы весь преобразился. На его лице уже не видно было недавнего детски-доброго выражения, оно стало прежним, мрачно-хищным; его глаза сверкали, он дышал так тяжело, что грудь высоко вздымалась.
Старуха зорко следила за своим племянником.
– Ох Василий, – промолвила она, – не люблю я тебя таким-то!
– Не любишь?! – воскликнул тот со страстной пылкостью. – Не любишь, когда я счастлив? Ха-ха-ха! Такое, тетушка, дело мне судьба послала, что, как сделаю его, хоть и умереть не жалко…
– Что? Какое такое дело? Что у тебя, Василий, случилось? – заволновалась Марья Ильинична.
– Доброе дело, тетушка. Такая птичка в мою берлогу залетела, что не знаю, какого бога и благодарить за это! – И он, прерываясь и путаясь в словах и выражениях, рассказал о появлении в его доме боярышни Грушецкой.
Марья Ильинична слушала его с большим вниманием.
– Ну что же, – тихо сказала она, когда князь Василий кончил свой рассказ, – чем худо-то? Гость в дому – дар Божий.
Агадар-Ковранский злобно расхохотался.
– Слыхал я это! – проговорил он сквозь смех.
– И хорошо, ежели слыхал, – прервала его старуха, – ежели так, то чего же гогочешь, как жеребец невыезженный? Поди, боярышня-то и годами молода, и собой куда как пригожа?
– Ой, тетушка, как пригожа! – пылко воскликнул князь Василий. – Что ангел небесный!
– Уж и ангел! – усмехнулась старушка. – Вот все-то у вас так! Чуть пригожую девку где увидите, сейчас же и ангел… Видно, защемило сердце-то?
Князь Василий усмехнулся, усмехнулся зло, нехорошо; его красивое лицо так и исказила эта дьявольская усмешка.
– А ты помнишь, тетушка, кто такие Грушецкие? А? Не помнишь? Так я тебе скажу, что мой дедушка, царство ему небесное, вора-деда этой самой Агашеньки Грушецкой за бороду таскал…
– Ну так что же из того? – спросила Марья Ильинична, и в ее голосе послышалась тревога.
– А то, что потом мой дед вору-Грушецкому царем головой был выдан, и тот его срамил и позорил, как хотел…
– Давно то было, Васенька, – печально проговорила старушка, – больно давно!
– Верно, тетушка, давно! Старики-то в земле, поди, сгнили, а вот в моем сердце дедовская обида жива. Мутит она меня, жить мне мешает… Как бываю я на Москве да войду во дворец, так и кажется мне, что все-то там старики на меня с укором смотрят, а молодые прямо так и смеются: ведь дедовская обида неотплаченной осталась, честь не восстановлена, память деда от позора не очищена… Как прослышал я, что Сенька Грушецкий в Чернавске, так с тех пор и покоя мне совсем не стало. Дал я зарок великий при первом же случае с злым ворогом рассчитаться, и вот судьба так-таки прямо на меня его дочку нанесла. Раньше, чем я думал, рок мне счастье послал… У-ух! – дико взвизгнул князь Василий. – Уж я не я буду, ежели теперь своего сердца не утолю… С тем и пришел я к тебе, тетушка родимая, чтобы счастьем своим поделиться. Что скажете мне, мама богоданная?
Ответ последовал не сразу.
Князь Василий стоял перед теткой, меча на нее огненные взгляды. Он тяжело дышал, страсти так и кипели в его неукротимом сердце.
– Что я тебе скажу, Васенька? – тихо заговорила наконец Марья Ильинична. – А то я скажу, что вижу я, будто негожее ты задумал. Оставь старые обиды! Ссорились старики, меж них потасовка вышла, они в грехе, они и в ответе; что меж них было, то прошло и быльем поросло; отец твой об этом былье не вспоминал, с чего же ты-то старые дела поднимать из могилы вздумал? Оставь, укротись! В. чем повинна перед тобой, а тем паче перед твоим дедом Грушецкая? Ты это мне скажи!
– Ни в чем! – глухо ответил князь Василий.
– Ну вот видишь, а ты ей зло – какое, не ведаю, а догадываться догадываюсь – причинить желаешь! Подумай сам, что ты замыслил! Деды дрались, а внуки рассчитывайся…
– Пусть, пусть! – закричал князь Василий. – Что мне она? Мало ли таких-то у меня перебывало? Одной больше, одной меньше – счета не испортишь… А через нее я Сеньку Грушецкого помучиться да пострадать заставлю, его седую голову навеки позором покрою… Любо мне будет, когда он ужом от муки душевной извиваться будет, узнав, что его дочка единственная к нему покрыткой вернулась… Хороша она, тетушка! Как ангел, говорю, хороша, и Сенька-то поди гадает, что она царицей стать может: ведь царевичу Федору Алексеевичу жениться время приспело, а царь Алексей Михайлович недужится и на ладан дышит; невест собирать будут со всей земли и Агашку Грушецкую на смотр возьмут. То-то позора будет, когда дознаются, что Агашка – покрытка!.. Грязной метлой погонят тогда всех Грушецких с царского двора, и любо будет это моему сердцу: вот когда долг платежом станет красен… Не отговаривай, тетушка, не послушаюсь…
Он оборвался. Старушка вдруг, повинуясь порыву, поднялась с кресла.
– Не смеешь ты худо сделать боярышне Грушецкой, – заговорила она задыхающимся голосом, – твоей чести княжеской доверилась она, войдя в дом твой…
– Судьба ее нанесла! – прервал тетку Василий.
– Молчи, – собрав весь свой голос, выкрикнула та, – молчи и слушай! Вот тебе мой сказ: ежели ты только посягнешь на боярышню, то и не подходи ко мне… прокляну тебя тогда, окаянного, а сама на старости лет возьму Дрота и уйду куда глаза глядят из твоего дома… Пусть я замерзну, пусть меня звери лесные разорвут; это тоже твое дело будет. Я ни малой минуточки не останусь… Прокляну, анафемой будешь!
– Пусть, пусть! – хватаясь руками за голову, не своим голосом закричал князь Василий. – Не могу я жить, пока дедовская обида не отомщена… Как знаешь, делай, государыня-тетушка, убей меня завтра, а эта ночь моя… Завтра я, может быть, сам с собой покончу, ну а теперь… Прощай, прощай!.. Подойти бы к тебе по-прежнему хотел, да не могу: злой дух во мне, он меня не пускает… Родная, прощай!
Князь горько и бурно зарыдал и выбежал из покоя, оттолкнув подвернувшегося ему под ноги Дрота, так что тот далеко отлетел в угол.
Марья Ильинична бросилась к окну. Внизу у крыльца она увидела при свете смоляных факелов, как князь Василий, выбежав, словно безумный, из хором, вскочил на коня, дико взвизгнул и, нахлестывая своего скакуна нагайкой, исчез, словно злой призрак, в чаще леса.
– Бедная, злосчастная! – едва проговорила старушка и, не будучи в силах справиться с волнением при одной только мысли о том, какая участь ожидает несчастную Ганночку Грушецкую, опустилась без чувств на пол у окна.
О проекте
О подписке