Молодой человек с любопытством смотрел на вошедших.
Так прошло несколько мгновений. Наконец хозяин словно спохватился, что не приветствовал гостей, и, приподнявшись на скамье, несколько сиплым голосом, сопровождая свои слова легким наклонением головы, сказал:
– Добро пожаловать! Чьи вы будете, не знаю того, но везде у нас на Руси гость в дому – дар Божий. Разоблачайтесь, да обогрейтесь с холода-то!..
Мамка словно ждала этого обращения.
– Спасибо на ласковом слове, добрый молодец, – затараторила она. – Чей ты, того и я не знаю, хотя по кафтану вижу, что не простого ты рода. А мы все будем вот ейного, – указала она на Ганночку, – батюшки: государева чернавского воеводы Симеона Федоровича. Чай, слыхал про него?
Глаза молодого человека так и сверкнули недобрым огнем, когда он услышал слова мамки.
– Это Грушецкого, что ли, по прозвищу? – глухо и с оттенком злобы в голосе вымолвил он. – Как же не знать? Знаю! Новый он у нас человек, а знакомы мы… Все друг друга ищем, да найти никак не можем! – и вдруг, как бы спохватившись, что сказал лишнее, он сразу замолк.
– Ежели знакомцы вы с Симеоном Федоровичем, – воспользовалась этим перерывом старушка, – так еще того лучше! Уж будь покоен: Симеон-то Федорович за твою услугу в долгу перед тобой не останется и сторицей отблагодарит.
Молодой незнакомец при этих словах старушки заметно усмехнулся.
Та увидела эту усмешку и рассердилась:
– Негоже смеяться-то, господин, – заговорила она, – ежели люди в беде и помоги просят!.. Сам же ты сказать изволил, что гость в дому – дар Божий, а и сам ты слышал, что не простые мы люди; так по чести ты и гостей таких принимать должен… Не хочешь – твоя воля, уйдем…
– Нет, бабушка, нет! – спохватился молодой хозяин. – Оставайтесь, сколько вам надобно. Тут у меня бабы есть, так они вам помогут – напоят, накормят, а захотите – так и спать на вытопленную лежанку положат. Не русского они у меня теста, а добрые… Из персидской земли вывезены, по-нашему, почитай, и не говорят, ну, да это ничего – уж вы-то промеж себя столкуетесь. А я сейчас выйду, посмотрю, нельзя ли чем-либо вашему горю пособить… Это вашего дома холоп, что ли? Ну, выйдем, старый, как тебя там! – обратился он к Сергею и, сейчас же, захлопав в ладоши, громко выкрикнул: – Зюлейка! Ася!
На этот зов из соседнего покоя выбежали и старуха, и молодая женщина, первые встретившие нежданных гостей на крыльце. Ганночка приметила, с каким любопытством оглядела ее с ног до головы молодая, и ей показалось теперь, что во взгляде этих больших черных глаз светились не то испуг, не то жалость.
Старуха не обращала никакого внимания на пришельцев; она даже не кинула на них взгляда, а подобострастно, совсем по-собачьи, смотрела на своего господина, выжидая его приказаний.
Тот заговорил с нею повелительно на каком-то непонятном языке.
– Ну, боярышня, – ласково, заметно стараясь смягчить свой грубый, сиплый голос, обратился он затем к Ганночке: – прости, ежели не понравилось тебе что… Уйду я от вас, отдыхайте, а как вернусь – обо всем переговорим толком. Симеон-то Федорович во всей округе дочкой своей хвастается! Умница-разумница, баит, другой такой и не найти… Рад, что судьба нас с тобою свела. Может, и к добру, а может быть… – Он оборвался и через мгновение глухо докончил: – Может быть, для кого-нибудь и к худу.
Ганночка вся так и вздрогнула, услышав эти слова.
Она была бойкая, развитая не по своему времени девушка и хотела было сама заговорить, нисколько не смущаясь тем, что впервые видит этого молодого красавца, но не успела. Хозяин отвесил ей почтительно низкий поясной поклон и большими шагами пошел к дверям, не обратив внимания на няньку.
– Ну, идем, что ли! – крикнул он на ходу Сергею. Женщины остались одни.
Как только затворилась дверь, молодая кинулась к Ганночке и, что-то лепеча на непонятном для девушки языке, быстро начала распутывать ее. Когда платок был скинут, молодая персиянка, увидав лицо Ганночки, даже вскрикнула от восторга и с пылкостью южанки осыпала девушку бесчисленными поцелуями. В ее лепете послышались уже и русские слова, которые она произносила, уморительно коверкая их. Но уже и это было хорошо. Кое-как Ганночка могла понять, что хотела выразить ей это дитя далекого Ирана, так пылко целовавшее ее и не скрывавшее перед ней своего восторга.
– О хороша, хороша! – воскликнула персиянка. – Я тебя полюбила, я буду твоей сестрой и стану защищать тебя. Хочешь ты быть моей сестрой?
– Хочу! – ответила Ганночка, сразу же покоренная этою ласкою.
– И будешь, и будешь! – захлопала в ладоши персиянка. – Я – Зюлейка, да, я Зюлейка, – ударяя себя в грудь, прибавила она, – а ты? Как зовут тебя?
– Ганна…
– Ганна! – протянула Зюлейка и несколько раз подряд повторила: – Ганна, Ганна! Какое имя!.. У нас так не называют девушек. Но вы – другой народ, совсем другой… Так Ганна! Теперь я буду помнить, как тебя зовут. Ты не бойся, я всегда буду около тебя… О-о, как я ненавижу его! – вдруг с пылкой злобностью воскликнула Зюлейка и даже сжала кулачки.
– Кого? – встревоженно спросила Ганночка, которой были совершенно чужды такие быстрые смены душевных настроений, – кого ты ненавидишь?
– Его, который ушел… князя…
– Князя? – вмешалась в разговор мамка. – Да нешто это – князь?
– Да, да! – закивала головой Зюлейка, – большой князь… могучий… все может, все!.. Он много зла творит, ой много, и никого не боится…
– Ой святители! – взвизгнула мамка, услышавши эти слова. – Да куда же занесло-то нас?.. Уж не к злодеям ли окаянным попали?
Старушка уже успела с помощью безобразной персиянки снять верхние одежды. Тепло сразу растомило ее, и она с ужасом думала, что вот-вот придется одеваться снова и снова идти на холод.
– Оставь, мамушка, – перебила ее причитания Ганночка, и в ее голосе на этот раз даже послышалась строгость. – Слышала ты, чай, что вот Зюлейка говорит: князь – этот добрый молодец, не простец, не смерд, а государев слуга. Так злого на нас он не умыслит. Притом же он знает и про батюшку… Будь, родная, покойна! Побудем здесь, пока полозье поправят, а там и опять с Богом в путь-дорогу.
Зюлейка, слушая эти полные бодрости слова, радостно кивала головой и хлопала в ладоши.
Старый Серега покорно следовал за молодым красавцем-князем, хотя его сердце было далеко не спокойно. Старик нюхом чувствовал опасность: хотя вокруг него не было заметно ничего угрожающего, но ему сильно не нравился этот заносчиво-дерзкий, надменный молодец, смотревший на все вызывающе, нагло, так нагло, как будто на него во всем московском государстве и управы не было.
Еще более смутился старик, когда приметил, что хозяин ведет его не в сенцы, откуда были двери на крыльцо, а куда-то в глубь таинственного жилья.
– Позволь, батюшка, слово спросить, – наконец не выдержал Сергей. – Куда же ты меня теперь ведешь? Ведь наши возки там у ворот приткнулись, и мне у моих людей место…
Князь глухо засмеялся, а затем грубо сказал:
– Поспеешь еще к своим, старый сыч, допреж этого должен ты мне ответ держать.
– Уж на чем – и не знаю, – недоуменно развел руками Сергей, – кажись, ни в чем перед твоею милостью не провинился.
– Иди, иди! – крикнул в ответ князь и, сам распахнув двери, слегка толкнул в них Сергея.
Они очутились в просторной горнице, светлой днем, а теперь поверженной в сумеречные тени. Ее стены были увешаны тяжелыми медвежьими шкурами, среди которых эффектно выделялись громадные кабаньи головы с оскаленными клыками. Под ними были навешаны рушницы, самопалы, мечи и кинжалы в ножнах с роскошной оправой. Широкие лавки вдоль стен также были покрыты звериными шкурами; в углах стояли светцы, а на столах – жбаны, кубки и чаши, форма которых была заимствована из Немецкой слободы и сделана по-новому – в виде длинных, высоких, на тоненькой ножке стаканов.
– Ну, стань, старый хрыч, вот здесь, – указал хозяин Сергею место против стола, за который он уселся сам, сейчас же небрежно развалившись на широкой лавке. – Отвечай, как попу на духу, и не моги соврать… Солжешь, худо будет.
Произнося эту угрозу, князь так сверкнул глазами, что по спине бедного Сергея мурашки забегали.
– Воля твоя, батюшка, – с заметной дрожью в голосе проговорил он, – а ежели я ничего дурного не сделал, не тать я ночной, не вор государев разбойный, так и таить мне нечего… Ехали мы к господину нашему Симеону Федоровичу в Чернавск, никого по пути не обижая.
– Довольно! – перебил его хозяин. – Ты давно у Сеньки-вора Грушецкого в холопах?..
Старик встрепенулся. Новая грубость этого приютившего их человека обидела его до глубины души.
– Кто ты, батюшка, будешь, то мне неведомо, – с достоинством ответил он, – а господин мой Симеон Федорович своему царю-государю не вор, а от его царского величества службою пожалован. Ты же вот в лесной трущобе живешь и – кто тебя знает – может, у лесных душегубов атаманствуешь. Мало ли кто теперь лихими делами промышляет!
Старый холоп проговорил все это медленно, твердо, не спуская взора с обидчика.
– А ежели про меня тебе узнать желательно, – продолжал он, – так я тебе скажу, что я батюшке господина моего теперешнего с малолетства служил, ребеночком махоньким, несмышленочком его помню, и на смертном ложе обряжал его, и в гроб клал, и в могилу опускал, а теперь верою и правдою, не за страх, а за совесть, его сыну служу и чести его в обиду не дам.
– Замолчи! – громко и грозно вскрикнул молодой князь. – Не для того я тебя призвал, чтобы твои песни слушать. Ежели ты вору Федьке Грушецкому служил, так и на Москве с ним был до того, пока его царь-государь от себя на вотчину отослал?
– Был.
– Неотлучно?
– Может, и отлучался, того не припомню…
– А князя Агадар-Ковранского помнишь? – яростно закричал молодой человек и так стукнул кулаком по столу, что стоявшая на нем посуда ходнем заходила. – Помнишь, как он царем вору Федьке головою был выдан? Помнишь, а?
Голос молодого человека переходил в бешеный крик. Его лицо покраснело, и на лбу показались капли холодного пота, белки глаз налились кровью, он весь так и трясся от охватившей его ярости.
Очевидно, это была чрезвычайно пылкая, страстная, быстро подчинявшаяся впечатлениям натура, которая во всем предпочитала крайности и не признавала уравновешивающей их золотой средины.
В свою очередь припомнил и Серега то, о чем говорил молодой князь.
Это было уже давно; десятки лет уже прошли, а старик при первом же воспоминании увидел перед своими глазами, как живого, высокого, с нерусским лицом старика в пышных боярских одеждах, приведенного по царскому веленью на их двор «для бесчестья». Гордый, надменный стоял он, этот старик, потомок древнего рода прикаспийских властителей, у крыльца своего ворога и молча, без слов выслушивал сыпавшийся на него град ядовитых насмешек, в которых поссорившийся с ним Федор Грушецкий отводил свою душу за нанесенную ему обиду. Смутно припомнил теперь Серега, что старики поссорились «из-за мест» у царского стола. Сел Агадар-Ковранский выше Грушецкого и места своего ни за что не хотел уступить сопернику, а тот шум поднял и о бесчестье кричал. Агадар-Ковранский в долгу не остался и всяким воровством Грушецкого корить начал, каждое дарение припомнил, которое получил Федор Грушецкий, когда на воеводстве был. Такой тогда шум в столовом покое спорщики подняли, что повелел им великий государь обоим вон выйти. Но они и тут не унялись: на крыльце потасовку завели, Агадар-Ковранский Грушецкого за бороду таскал, всю так и вырвал бы, если бы их боярские дети да дворцовые дворяне не развели. А потом царь великий сам разобрал все это дело, и вышло, что не Агадар-Ковранский, а Грушецкий прав. И выдан тогда был обидчик головою обиженному.
О проекте
О подписке