Примеров, свидетельствующих о том, какие плоды принесло каролингское обновление в монашеской культуре, великое множество. Достаточно вспомнить о любви монахов к пению и способности сочинять стихи на латинском языке: ведь именно им мы обязаны огромным числом поэм (не только литургических), которыми исписаны тома119; вспомнить об их стремлении к рифме, подарившем нам истинные шедевры, когда появились подлинные поэты, такие, как Ноткер из монастыря Санкт-Галлен. Требовательный критик, отметив, что эти стихи «написаны словно вблизи от Аттики», задается вопросом, почему Ноткер и многие другие писали по-латыни, а не на своем родном немецком языке. И ответит: потому что латинский язык не был для них чужим; они изучали его, как иностранный, по грамматическим пособиям, но только потому, что он был родным языком их общего отечества – Церкви. Они духовно жили этой латинской словесностью, всей предшествующей традицией, то есть одновременно классической и христианской древностью, Библией и трудами Отцов. Это был язык их религии – единственное средство, позволявшее адекватно выразить ее реальности и ее опыт120. Стихи Ноткера написаны не для публики, будь они латинскими или германскими; он писал их «для своего Господа». Слово Божие было обращено к нему на латинском языке, и потому только он давал автору возможность сформулировать то, что принесло христианство в жизнь и в культуру. Священное Писание, церковные гимны – все, что глубоко затрагивало его душу, возвышало над самим собой, – он воспринимал в духе латинского языка. Чтобы выразить всю новизну христианской жизни и опыта, у него были лишь латинские слова. Когда ему хотелось петь от радости, излить свое вдохновение, предмет казался слишком прекрасным и возвышенным, чтобы его мог вместить какой-то иной язык, кроме латинского. В Церкви и обращаясь к Церкви, он воспевал ее тайны; но они запечатлены были в его душе на латинском языке. И, облекая их словами этого языка, он, в свою очередь, обогащал латинскую словесность, унаследованную от древней традиции.
Другой крупной личностью в монашеской культуре, формировавшейся в эпоху каролингского обновления, был Смарагд, аббат монастыря Святого Михаила, живший в первой половине IX века. Он оставил одно сочинение по грамматике, в котором, как и в духовных трактатах, учит, какими средствами достичь спасения. Именно с помощью латинского языка избранные приходят к познанию Пресвятой Троицы, а, стало быть, обретают вечность121. Но как грамматика может помочь достичь неба? Она дает возможность читать Библию и труды Отцов, а значит, становится средством к спасению и приобретает высшее достоинство. Она – дар Божий, наподобие Слова Божия, с которым нераздельна, ибо дает ключ к его разумению. Смарагд поет хвалы грамматике в стихотворении, которым предваряет свой комментарий к Уставу святого Бенедикта (тоже одному из средства спасения, как он полагает): «Тут вы найдете ту небесную золотую меру, которой одарил нас Святой Дух. Тут Он повествует о великих делах Патриархов, тут звучит задушевность псалмов; сия малая книга изобилует священными дарами; она вмещает Писание и благоухает грамматикой. А Писание учит искать Царства Божия, отрешаться земного, восходить горе. Оно обещает всем блаженным небесные блага: жизнь с Господом, вечное пребывание с Ним. Так что грамматика, по милости Божией, может приносить великую пользу тем, кто усердно ее изучает»122.
Латинская словесность, которой учит Смарагд (как и святой Бонифаций) – это язык Церкви. Он и не скрывает этого; напротив, даже хвалится. Подобно тому как некоторые особенности светской латыни объясняются психологией и ошибочными верованиями язычников, так и христианская вера наложила свою печать на язык Вергилия, обогатила его и сделала более гибким. Смарагд не только не пытается оправдать церковность латыни, он восхищается ею, стремится показать ее духовный смысл и литературное достоинство. Да и для самого латинского языка христианство стало освобождением: оно узаконило употребление слов, которые до тех пор не то чтобы исключались, но не были в ходу, поскольку в них не было надобности. Так что, можно сказать, Смарагд знал своего рода «пророческий императив», которого не знало классическое использование грамматики. Впрочем, иногда и это последнее весьма загадочно, даже к нему ключ дает только вера. В примерах, которые приводит Смарагд, он вполне правомерно добавляет смысл, который приобрели слова в Писании и у Отцов, к тому, которым они обладали в классической древности123.
Все это вовсе не было бесполезным отступлением. Если святой Беда, святой Бонифаций, Алкуин, Смарагд и многие другие писали о Донате, то ради совершенно конкретных целей. Доказательство мы находим, например, в одной из древнейших рукописей Смарагда по грамматике. В ней есть кельтские глоссы, которые филологи исследовали ради них самих, не слишком обращая внимание на латинский текст, который они толкуют. Но с точки зрения истории культуры и религиозной психологии они интересны как раз в связи с текстом, ведь именно в этом случае, вероятно, они способны помочь увидеть и трудности, и методы изучавшего латынь монаха, чей родной язык не был из числа романских124. В той же рукописи мы находим действие грамматических принципов Смарагда в самой важной области – в богослужебных текстах. Это ряд благословений и литургических формул, построенных в соответствии с законами метрики125. Этот латинский язык, сложившийся благодаря классической античности в той же степени, что и христианской традиции, Смарагд использовал и в своих духовных произведениях – «Венце монаха» («Царский путь» стал его вариантом, предназначенным для мирян)126 и «Комментарии к Уставу»127. Последний среди древних комментариев был наиболее богат мыслью, лучше всех подкреплен традиционными источниками, филологически точен и красив, написан гибким и гармоничным языком, способным выразить то, что совершается в духовной жизни. Можно сказать, это уже «духоносный» латинский язык, предвосхищающий латынь крупнейших авторов-монахов последующих веков. Как и трактат по грамматике, Смарагд предваряет «Комментарий» стихотворением, в котором поясняет его цель: конечно, это не что иное, как вечная жизнь. Для монахов средством перерасти себя, восходя к «небесным царствам», был Устав: «Соблюдая веления Устава, они надеются вкусить однажды вечное блаженство»128. И Смарагду нужно, чтобы его познания в словесности послужили этой цели. Орфография первого слова Устава (obsculta вместо ausculta) получает грамматическое оправдание; «о» (второе слово – «o fili») – это междометие, и так далее. Дальше Смарагд объясняет один оборот святого Бенедикта тем, как он используется школьными учителями. Кого же он приводит в пример? Григория Великого129. Так, применяя свои грамматические познания для скрупулезного изучения текста Устава, аббат монастыря Святого Михаила исполняет одно из предписаний большого монашеского Синода 817 года, гласившего: «Пусть аббаты слово за словом исследуют Устав, дабы лучше его уразуметь; и пусть стараются исполнять его вместе с братией»130.
У нас была возможность привести лишь несколько примеров. Если они создают впечатление, что обновление каролингской эпохи было делом лишь некоторых крупных центров, то они дают о нем неверное представление. Как отмечали историки, сохранение и распространение классических текстов было делом не только нескольких больших аббатств вроде Фульды, Лорха или Корвеи; по-видимому, и во многих менее значительных монастырях насельники изучали Вергилия, Стация и других античных авторов. Пусть это чтение не отличалось такой глубиной и проникновением, да и рукописи не были столь многочисленны и полны, но, по крайней мере, оно отличалось постоянством131. Так же обстояло дело и с изучением святоотеческих трудов. В этом могучем движении обновления проявлялись разные тенденции, в зависимости от места, временного периода, влияния тех или иных учителей, наделенных своеобразием ума или организаторским духом. Нам важно подчеркнуть лишь общие характерные черты монашеской культуры каролингской эпохи.
Можно сказать, в этой культуре все было связано со словесностью; то есть подчинено законам искусства письма, будь то поэзия или проза. Люди учились всему, изучая artes, которые, в свою очередь, исходили из лучших образцов; любое произведение должно было этим образцам соответствовать. Искусство, в античном и средневековом понимании этого слова, – совокупность определенных правил; а «грамматика» – совокупность правил, которые служат словесному выражению. Согласно принципу Августина, который святой Исидор перенес на средневековую почву, «грамматика – о чем говорит самое ее название – это изучение словесности, вот почему на латинском языке ее именуют литературой: все, что заслуживает быть сохраненным в памяти, доверено письму, а стало быть, неизбежно связано с ним»132.
Однако следовало бы хорошенько уяснить, с какой именно грамматикой связана христианская речь. Ведь грамматика каролингской эпохи была зеркалом всей культуры своего времени, и именно в ней, в первую очередь, эта культура являет черты возрождения. Но поскольку слово «возрождение» нередко употребляется без должных оснований, то следует точнее определить смысл, какой оно приобретает в данном случае. Каролингская эпоха была не столько временем своеобразия и чистого творчества, сколько временем, когда заново открывалось и осваивалось литературное наследие античности, от которого жители многих регионов оказались отлученными из-за варварских набегов. И все же это было действительно «воз-рождение», потому что произошло восстановление контакта с античностью, давшее мощный толчок творчеству. Это был переходный период (в этом смысле воистину средние века) между святоотеческой эпохой и литературным расцветом X века и последующих веков. Впоследствии каролингская эпоха будет восприниматься как просвещенное время, наступившее после темных веков: hoc tempore fuit claritas doctrinae133.
Культура, возникшая в результате этого возрождения, несет в себе двойное богатство и, в свою очередь, передает его следующим поколениям: с одной стороны, это классическое наследие, с другой – христианское; а христианское наследие включало в себя и библейское, и святоотеческое предание. Классическая традиция была возрождена, но в христианской среде. Однако идея о чисто классическом возрождении не только не приходила на ум, но и сам христианский характер (или, скорее, христианизация) новой латинской культуры слова осознавался лишь по мере ее развития. Норма христианской латыни, живой и способной к развитию, была дана Отцами. Святой Григорий сказал: «Я считаю совершенно недостойным заключать слова небесной истины в тесные пределы правил Доната»134. То же самое убеждение, едва только высказанное святым Бедой, тут же ясно формулирует Смарагд. По их общему мнению, античное наследие принадлежит христианам, которые могут использовать его для благой и истинной цели, то есть для церковного богопочитания. Чтобы определить свое положение, этот гуманизм обращается к образу языческой пленницы (captiva gentilis): по правилам Второзакония135 израильтянин мог жениться на язычнице, взятой в плен во время войны, но лишь на определенных условиях. Вот как, например, комментирует это Рабан Мавр136: «Именно так мы обычно поступаем и должны поступать, когда читаем языческих поэтов, когда к нам в руки попадают книги мудрости века сего. Все полезное, что мы у них находим, мы претворяем в свое учение (ad nostrum dogma convertimus)». Надо сказать, тут действительно происходит настоящее обращение: культурные ценности оказываются направленными к своей истинной цели. «Но все неполезное, – прибавляет Рабан Мавр, – связанное с почитанием идолов, с любовью к миру и мирской суетностью, мы устраняем». Этим объясняется характер языка и литературы, сложившихся в эпоху каролингского возрождения: и язык, и литература осознанно платили дань классической традиции, но при том были религиозны и стремились служить религиозным целям. Возникает новый, как бы «смешанный» язык, причем смешанный намеренно. Когда-то учителя первых веков христианства начали переводить на латинский язык послание Церкви, и сама собою возникла латынь святых Отцов; потом возникает христианская грамматика и завершается формирование средневековой латыни, которой в следующие века предстояло еще развиваться и обогащаться. Она была, быть может, менее энергичной, чем язык классиков и Отцов; но этот простой, гибкий и ясный, музыкальный и ритмичный язык прекрасно подходил этим юным народам. О христианской латыни говорили, что в сравнении с языком Горация она то же самое, «что кафедральный собор в сравнении с Парфеноном»137. Тем более мы вправе видеть в латыни эпохи строгих романских храмов и продолжение, и обновление языка, на котором говорили в Пантеоне и в базиликах Рима во времена императора Августа. Средневековая культура всегда существовала между этими двумя тенденциями, воспринятыми ею с самого начала: интересом к классической литературе, которая ей нужна, но вызывает и восхищение, и боязнь; и изучением святоотеческой литературы, душеполезной и необходимой, но иногда, по мнению некоторых, как бы нуждавшейся в оправдании, поскольку она казалась не столь совершенной, как языческая. Это породило своего рода дуализм и культуры, и самого языка Средневековья. Нам предстоит попытаться понять, какую из этих тенденций предпочитает монашество.
О проекте
О подписке