Курилка на чердаке считается незаконной. Дежурные мастера и преподаватели гоняют курильщиков оттуда нещадно. Однако в училище не отыскать другого места, которое притягивало бы мальчишек с большей силой и постоянством. Особенно людно бывает здесь в перерыв, отведенный для обеда преподавателей между пятым и шестым уроками.
Просторная полутемная площадка под скошенным потолком, перед тяжелой дверью на чердак, обитой ржавым листовым железом и запертой на огромный висячий замок, битком набивается курильщиками. Пелена табачного дыма обволакивает сборище – вентиляции никакой, дым там стоит едва ли не до следующего утра. Ни на мгновенье не смолкает ровный гул множества голосов, и только вмешательство старших на время приостанавливает бессмысленную толчею на месте. Тогда ребята спускаются этажом ниже, в законную курилку, а как только опасность минует, тянутся наверх и толкутся в тесноте до звонка.
Коля шел туда обреченно, едва соображая, что делает, зная, что там его ждет унижение, какого он не испытывал за всю свою жизнь. Но он выдержит, что бы ни делал с ним Батя, устоит, как устоял накануне, переупрямит Сашку и на этот раз – в этом состояла единственная и последняя его надежда. Только тогда он посмеет считать себя человеком.
Безнадежности, угнетавшей с утра, не осталось, напротив, затеплилась вера, что злость уже улеглась в Бате, ведь был он отходчив и неизменно добр к Коле. Осторожно предполагалось, что он не сможет просто избить человека намного слабее себя, который к тому же не думает сопротивляться.
Навстречу спускался Юрий Андреевич. Коля никак не хотел встречаться с ним теперь. Придется останавливаться и говорить о постороннем. Обойти Юрия Андреевича, сделать вид, что не заметил, было уже нельзя – поздно.
– Что не заходишь, Коля?
– Понимаете, не хватает времени. Столько всего навалилось.
Коля стоял перед Вересовым, виновато опустив голову.
– А ты все же найди время, – сказал Юрий Андреевич. – У меня новости – отличный осциллограф – подарили шефы с базового завода. Только вчера привезли, еще не включал. Что-то не так, Коля?..
– Все в норме, – выговорил Коля поспешно. – Спасибо, я обязательно приду. Сегодня же. Можно?
– Приходи.
Юрий Андреевич, обойдя его, продолжал спускаться дальше, а Коля подумал, что вот и еще одного человека обидел – что-то не везет ему с друзьями.
Он стоял на лестничной площадке, смотрел вослед Вересову. Еще можно было догнать Юрия Андреевича и все рассказать, тогда никакой Батя не будет страшен, во всяком случае, пока он в училище. Но это означало предательство еще худшее, чем то, которое он совершил накануне. Такого предательства он сам себе ни за что не простит.
Оставалось преодолеть последний лестничный марш, и дело, что он накануне начал, получит свое завершение. Можно попробовать ускользнуть, но тогда все, что он совершил вчера и чем уже начинал гордиться, на самом деле совершил не он, а подлый страх в нем – все та же трусость, которой одной он боялся в себе и которую презирал в других людях.
Он упрямо полез дальше, зачем-то считая ступеньки, но на седьмой сбился, и считать перестал.
На площадке было, как обычно, дымно и полутемно, слышался говор и смех, шарканье ног по цементу – обычная тесная суета большого перерыва. Сигареты у Коли не было, он курево покупал редко, лишь от случая к случаю, когда заводились лишние деньги, да и курил немного, правда, затягиваясь. И уже начинал привыкать помалу, испытывая по утрам сосущую потребность выкурить сигарету.
Его окликнули по имени. Он послушно подался на зов и толпа, подхватив, втянула его. Он сразу же оказался между Батей и Котовым, стоящими друг против друга и пускающими дым с самым мирным видом. Батя обхватил его плечи тяжеленной своей лапищей и с такой силой прижал к себе, что Коля вынужден был задержать дыхание, успев подумать, что в этом движении еще нет ничего враждебного, такое случалось и прежде. Только на этот раз было иначе.
Батя заговорил, дыхнув на Колю водочным перегаром:
– Вот, значит, как наши дела обернулись, малыш. Не ждал я такой подлянки от старого друга. Это же, как говорит Котов, удар в спину. Разве ты не был мне другом? – Он больно сжал Колино плечо, Коля попробовал вывернуться, но Батя не пустил, а еще крепче и безнадежнее притиснул к себе. – Куда? Или трепыхаться станешь? Нет, брат, этого я тебе не позволю, ничего у тебя не выйдет. Ты же помнишь, у нас рассуждают просто – прокололся, отвечай.
– Может, ему сигаретку дать? – заканючил Котов. – Чтобы язычок развязался. А? Покурим, поговорим… Дай ему прикурить, Батя, дай. – Котов воровато оглядывался по сторонам. – Он и меня сегодня не жалует, оскорбляет. Нужно бы его поучить хорошим манерам, а то испортится парень, жалеть будешь. Приступай, Батя!
– Погоди, – остановил его Капустин, – Прежде, чем начинать… Как это ты говорил? Экзекуцию? Так вот, прежде чем начинать экзекуцию, нужно дать подсудимому последнее слово – для оправдания. Так и в суде полагается. Пускай засадит речугу, а мы выслушаем его внимательно и тогда вынесем приговор. Идет, Колян? Согласие получено. Скажи-ка ты мне для начала, голубь, кто учил тебя быть неблагодарным? Может быть, я, или, к примеру, Котов? Или какой другой человек?
Коля, морщась от боли, продолжал терпеть. Батя безнадежно закрепостил его руки, правую прижал к себе, левую схватил железной хваткой выше локтя и принялся терзать ее, понуждая заговорить. Но Коля не поддавался – молчал.
– Однако он чересчур упрямый, – юродствовал Котов.
– Упрямый, – согласился Батя, отдуваясь, – тоже устал от напряжения. – Только на упрямого и я упрям. На первый вопрос ты, Коленька, не ответил. Отвечай на второй. Неужто ты думал, что я так оставлю, не накажу? Ведь знаешь, мне терять нечего…
Это была любимая Батина мысль, прежде восхищавшая Колю своей прямотой: человек все потерял в жизни, впереди единственная дорога – в тюрягу.
– Молчишь? – дохнул перегаром Батя. – Это не есть хорошо. Может быть, ты извиниться желаешь? Чтобы, например, все забылось.
– Нет, – выдохнул Коля, – не желаю.
– Давай, Батя, ну! – возбужденно ныл Котов, притопывая, точно терпел из последних сил и потому лишь не уходил, что уж очень хотелось быть свидетелем.
Коля молчал, не желая сдаваться. Вместе с тем он понимал, что вскоре Батя не выдержит и взъярится, вот уж тогда не спастись от глумления, никто не придет на помощь. Здесь под крышей на темной прокуренной площадке действуют иные законы, чем там, внизу, в просторных коридорах и залах для беготни и прогулок.
Он мысленно торопил Сашку и уже начинал думать о том времени, когда все как-то разрешится и останется позади. Он, пожалуй, отчасти перешагнул в то время. Его охватила расслабляющая готовность ко всему на свете, которую он испытал утром на кухне, уйдя от матери.
Все должно было вот-вот случиться, он преодолеет еще и этот порожек в своей жизни. Каким он станет после, его больше не заботило. Теперь это не имело никакого значения. Важно было, каким он приблизился к очередному порожку, – человеком или размазней. Он должен сопротивляться – эта неожиданная мысль ожгла, он должен ответить Бате, он не станет смиренно сносить издевательства, пусть это выглядит смешно и нелепо.
Все напряглось в Коле, его жидкие мышцы затребовали движения, во рту стало сухо и горько, нестерпимо защипало в носу, острые слезы от незащищенности в жестоком и равнодушном мире, только одна сторона которого освещена, все же остальное – тонет в потемках, наполнили глаза и пролились. Коля не удержался, всхлипнул протяжно, судорожно – выдал себя.
– Плачет! – загнусавил Котов. – Представляешь, этот скверный мальчишка плачет!
– Ты тоже… скоро заплачешь, скотина, – выкрикнул Коля и не узнал собственного голоса – был он глухим и хриплым.
Но оборвался – боль перебила горло, он едва дышал, стиснутый батиными ручищами.
– Орать? – услышал он близко жаркий шепот.
– А ну-ка, дебил, отпусти его!
Звонкий голос Родионова возник рядом, и тотчас же руки Стаса принялись выламывать Колю из Батиных объятий. Стало еще больнее и невозможнее дышать. Коля обвис, теряя сознание, уже ничего не соображая, не видя. И следом – жестокий, секущий удар в лицо, вспышкой вернувший сознание, словно бы для того только, чтобы дать возможность в полной мере ощутить его крушащую силу…
Очнулся Коля на лестнице, ведущей вниз, поддерживаемый ласково ворчащим Стасом, и так легко и свободно стало ему дышать, так теснее захотелось прижаться к нескладному балбесу, которого он все еще не воспринимал всерьез. Слезы обильно текли по лицу, он не сдерживал их и совсем не стыдился, видя нечетко испуганные лица девчонок, отчего-то одни девчонки попадались навстречу.
– Эх ты, – ворчал Родионов, – я же вместе с тобой хотел, башка… Они из тебя могли сделать котлету, дурачок ты этакий. Или сомневаешься? Лапоть ты стоптанный. Хорошо, что так-то вышло. А я Бате все же врезал, да он успел тебя задеть. Но я до него еще доберусь, вот только сведу тебя вниз. Я его сделаю, один на один он слабак, подонку сподручнее обижать малышей безответных…
Перерыв между пятым и шестым уроками удлинили до пятнадцати минут – преподаватели успевали пообедать. На это время учащимся вход в столовую запрещался, однако они, не считаясь с запретом, норовили прорваться, особенно те из них, кому не посчастливилось покормиться в большой перерыв.
Буфетчице Александре Васильевне эти вторжения были не по душе. Она полагала, что преподаватели тоже люди, тоже не прочь перекусить, к тому же у них свои разговоры, присутствовать при которых детям вовсе не обязательно.
– И что за недотепы? – встречала она нарушителей зычным криком с привизгом, однако не злым. – Не видите, что ли, ваши преподаватели обедают. И где болтались в большой перерыв? Имели бы совесть!
Ребята делали вид, что не слышат, смело приближались к стойке, тянули деньги, молча, с независимым видом ждали, когда уймется баба Саша – так прозвали Александру Васильевну в незапамятные времена. Она знает об этом прозвище и нисколько не сердится, хотя считает его преждевременным – никакая она не баба, а вполне даже крепкая женщина средних лет, но сердиться на них не может – дети. У них есть время ждать – преподаватели на глазах, урок не начнется, а баба Саша отойдет еще и выдаст хотя бы чай с коврижкой.
Обычно она не сдавалась долго, отвергала деньги, отмахивалась непреклонно и все поглядывала в сторону преподавателей, призывая вмешаться.
Однако преподаватели вмешиваться не спешили, они втайне ребятам сочувствовали и потому только не просили за них, что этой своей просьбой могли нанести ущерб авторитету Александры Васильевны – непедагогично.
Один Кобяков встревал и всегда брал ее сторону. Но его поддержка, как ни странно, была для нее сигналом смириться и всех накормить. Быть заодно с Кобяковым ей не хотелось.
Когда-то давно Кобяков крепко обидел ее, тот случай не забывался, не утрачивал остроты.
Заключалась обида в том, что он невзначай вроде бы прошелся по поводу высоких приварков работников сферы обслуживания, доверительно, извиняюще так прошелся, особо подчеркивая, что Александру Васильевну он не имеет в виду. Выходило, что он приглашал ее посудачить, обменяться мнениями.
Случись теперь такой разговор, она нашлась бы что ответить, тогда же смолчала.
Обида не забывалась еще и оттого, что в словах Кобякова не было и тени осуждения действительно темных делишек, а уж они-то были доподлинно известны Александре Васильевне. Именно они побудили ее бросить сытое место в большой столовой, где творилось невесть что. Также присутствовала в его словах неприкрытая зависть к людям, сумевшим, в отличие от него, прилично устроиться в этой жизни.
Это она хорошо устроилась? Устроилась она как раз очень и очень скверно, только об этом Кобяков не знает и не узнает никогда. «Дохлый номер, – сказали ей сведущие люди, когда она согласилась работать в училище, куда калачом было не заманить. – На такой точке какой калым? Точка себе в убыток, гляди, как бы свести концы с концами к сдаче выручки».
И действительно, Александра Васильевна частенько оказывалась в прогаре: то рубля не досчитается, а то сразу двух – то ли передала при расчетах, то ли из ящика свистнули, когда отворачивалась за товаром, – не углядела. А зарплата – кот наплакал. Видимо, такие зарплаты заведены в расчете на богатый приварок.
И еще эта самая сфера обслуживания! Она работает – не обслуживает. Чай заваривает, а чайник ведерный, подними попробуй. За день так намахаешься, уснуть мочи нет. Разгружает машину – хоть кто-нибудь догадался помочь? Просила ребят из дежурной группы, не дают. Им нельзя, а ей можно? Таскает от машины неподъемные кастрюли с пюре и кашей, железные листы с биточками, лотки с булками и пирожками. К вечеру ноги наливаются ломотой и тяжестью, до дома бы доползти, отдышаться, а ведь нужно еще с выручкой телепать. А в большой перерыв за порядком следи, чтобы кого малосильного в очереди не затерли, девчонку не облапали нагло. От нее через это к ребятам идет воспитание.
За небольшое время, отведенное для обеда, преподаватели успевали прилично (иногда даже сытно) пообедать, заодно удавалось обменяться последними новостями, обсудить пару-тройку педагогических проблем (обычно всплывающих в виде диалога Сафонов – Раскатов), высказать свое мнение по поводу очередных возмутительных нововведений, явно или скрытно покушающихся на устои профессиональной школы. Обязательно посудачить, посмеяться над занудой Кобяковым, жадно поглощающим домашние бутерброды за отдельным столиком. Только чай он брал в столовой, что давало повод Раскатову назойливо и однообразно обвинять его в скупости.
Первым спустился в столовую завуч Вадим Иванович. Он сутулился, зябко потирал руки и, словно бы за порогом оставив постоянную озабоченность, светло улыбнулся Александре Васильевне.
– Как насчет мяса?
– Есть мясо, – обрадовалась Александра Васильевна и добавила почтительно, едва ли не робко: – Для вас всегда есть мясо.
– Не только для меня должно быть мясо, – размеренно, с шутливой строгостью выговорил Вадим Иванович, просматривая недлинное меню. – Нынче все мясо любят – белки. А меню у вас, Александра Васильевна, бедное, все на биточках едете, не надоело?
– Так ведь дорого…
– Я не о том. Первое должно быть. Ребята у нас отсидят восемь часов, а там еще в школу кому-то, когда доберутся до дома, до еды ли будет?
– Можно подумать, что я не брала первое, – обиделась Александра Васильевна. – Не идет! А обратно везти знаете как? Раз увезла, два увезла, а на третий давать не желают.
– Понятно, – сказал Вадим Иванович. – Придется с мастерами поговорить, обязаны знать, что едят дети. Ну что ж, давайте мясо, четыре порции.
Она ловко подхватила тарелки, сразу две удержала в одной руке, нагрузила их дымящимся пюре, волнообразно ложкой прошлась по поверхности желтых горок, опустила сверху по куску мяса, присыпала жареным луком.
Вадим Иванович унес тарелки, вернулся еще за двумя, набрал ножей, вилок, хлеба. Так уж повелось, что он, самый свободный, приходит заранее, готовит стол для обычных своих соседей – Сафонова, Вересова и Раскатова – и это доставляет ему удовольствие.
Исходил от мяса домашний запах, это был запах заботы. Он ощутил голод и приступил жадно есть.
Прозвенел далекий звонок, и скоро по лестнице застучала палка Сафонова.
Старик вошел, огляделся, кивнул Александре Васильевне, дохромал до привычного места, тяжело припадая на больную ногу, сложился на стул – обмяк. Но очнулся, сгреб вилку и нож неловкими руками, принялся резать мясо тонкими ломтиками, изо всех сил стараясь делать это аккуратно. Однако терпения не хватило, нож, сорвавшись, визгнул по тарелке, и Сафонов, едва сдержавшись, чтобы не отбросить его в сторону за неповиновение, все же заставил себя дорезать мясо. Клюнул вилкой, не глядя, потянул ко рту, зажевал, не ощущая вкуса, проглотил, поморщился.
– Что, невкусно? – всполошилась следившая за ним Александра Васильевна. Ее лицо жалостливо скривилось.
– Нет, нет, – отрывисто отвечает Сергей Антонович.
О проекте
О подписке