Ибо есть лишь одно великое действо —
проникновение в самого себя, и тогда отступают
время, пространство, даже всесилие разума.
Генри Миллер. «Тропик Козерога»
Летом 1968-го я, по сути, ничем не отличался от сверстников: по мере сил избегал всякой ответственности. Инстинкт самосохранения, надо сказать, был довольно могуч, его и трусостью не назовешь. Я избегал ответственности, поэтому очень быстро и цепко отмечал чужие пороки и недостатки – прежде всего боязнь этой самой ответственности. Едва завершилась весенняя сессия в университете, я был отправлен в пионерлагерь недалеко от границы с Народной Польшей и там назначен старшим вожатым отряда, т. е. начальником. Не по душе пришлись мне мои пионеры – дерзкие недоросли из Каунаса, Капсукаса и Алитуса[19], местностей излишне амбициозных, отмеченных провинциальной заносчивостью. Мальчики – практически все – плавали плохо, а озеро располагалось почти на территории лагеря, который, в свою очередь, помещался в здании средней школы. В летние каникулы она все равно пустовала. Лето выдалось теплое, дети, естественно, как очумелые лезли к воде, а начальник (седоватый любитель нимфеток), преподаватель истории и физкультуры, не уставал повторять:
– Если утопнут – в ответе ты, а потом уже я!
За это я ненавидел своих подопечных. Природа была прекрасна. Хотелось побродить в одиночестве, посидеть на веслах и выпить пива, развеяться после города, а на мне лежала ответственность за двадцать с хвостиком детских жизней. Возле школы озерное дно сразу ныряло вниз: два метра – и уже с головой, а дальше зеленая, непрозрачная глубина. Лягушатник желтел где-то за километр, на другом берегу. Начальник – он всегда казался чуть-чуть поддавшим, хотя поддавшим бывал не всегда, просто лицо у него такое – любил рассказывать, как его институтский товарищ сидел как-то с книгой в лодке, привязанной к берегу, но все же свалился в воду и утонул. Это, правда, было другое озеро, но все-таки! Какие стихи сочинял, сколько девок по нему умирало! А другой приятель захлебнулся еще глупее: ноги на суше, морда в воде; этот, бедняга, сам виноват – перебрал. Хотя и плавал как щука. Теперь бы я плюнул на все эти разговоры, а тогда серьезно переживал и с глупым усердием гонял ребят от воды; за это меня ненавидели все, кроме одного каунасца, который даже не приближался к озеру и никогда не ходил босой, – так эти проказники ненавидели и его, его даже больше! Сам я ужасно любил купаться, плавать, грести – вырос я у воды, и мне ее всюду недоставало, особенно в городе. Поэтому я вставал до горна, успевал понырять и поплавать, и на завтрак мчался бодрым и отдохнувшим от невыносимой ответственности.
Однажды утром, пасмурным и прохладным, я побежал купаться и возле лодок увидел: из воды выходит Люция, прошлогодняя выпускница кафедры русского языка, года на три-четыре старше меня, сухая, как можжевельник, и плоская, как голыш. Все равно она женщина, в этом я как-то не сомневался, хотя скрывать ей в общем-то было нечего. При виде меня она вполне натурально изобразила смущение, даже испуг, бесстыдно оскалилась до ушей, напоминавших локаторы, и, как золотая рыбка, унырнула обратно в пучину. Золотая, ибо волосы у Люции светились издалека, светились вроде сухой можжевеловой хвои. Про себя я давно ее называл ее Можжевелкой.
Люцию все узнавали за километр из-за этих коротких, жестких, красных волос. Мы иногда перебрасывались словом-другим на служебные темы – Люция тоже была вожатой отряда, руководила старшими девочками. Она старалась быть независимой и держалась всезнайкой. Теперь, отмахав чуть не до середины озера, она развернулась, приплыла обратно, вцепилась в уключину и, тяжело дыша, принялась объяснять, что тут ее место, что она не потерпит, да есть ли во мне хоть капля стыда, а после велела мне отвернуться и даже закрыть лицо ладонями. Я отвернулся, но вторую часть повеления не стал выполнять – тихо смеялся, и все. Тогда у меня была глупая мода: старательно избегать всех, кто хоть немного старше, особенно женский пол. Люция быстро впрыгнула в свой пестренький сарафан, а я рухнул в воду и рванул почти до другого берега, а когда возвратился, Люция сидела в лодке, курила и щурилась: наблюдала за мной. Волосы у нее еще были мокрые, но все равно очень красные. Я почему-то подумал: они, наверное, светятся в темноте. Я уселся в лодке против нее и, в свою очередь, тоже закурил. У нее были мерзкие босоножки, и сарафан этот русский тоже. Что поделать, русистка. Будь она мужиком, наверняка бы носила толстовку, вдруг осенило меня. Я курил и сам исподлобья тоже следил за ней. Мы впервые столкнулись один на один. Я стеснялся заговорить – до того смышленым было ее прелестное личико. Тю, а когда она сидит в лодке на твердой скамье, у нее образуется даже какая-то попка! В лагере знали девиз Люции, который годился для вышивки на гербе, если бы таковой имелся: «Замуж не выйду и никогда никому не буду рабыней!» Красиво. Сваты, трепещите! Ладно. Меня тогда занимали практикантки из ближней учительской семинарии, тогда уже получившей звание педучилища. Те не выказывали пристрастия к педагогическим и прочим поэмам, вели себя вполне дружелюбно и вечно хихикали. Некоторые из них были атлетически сложены и управлялись с детьми без особого труда. Я им завидовал, в этом смысле они работали по призванию. Люция, как бы она ни была умна и принципиальна, со своими подростками ладила плохо, слишком любила приказывать: «Пойди! Принеси! Подай! Не забудь!» Эти провинциалочки почти в открытую измывались над ней. А она с выпученными глазами носилась по берегу в поисках Дайвы, девчонки из Каунаса (та на кого-то обиделась и забралась в пустую котельную, летом туда никто не заглядывал). Уже через полчаса Дайву искал весь лагерь, даже начальник, который истошными криками понукал Люцию: «Ответишь! Ох, ответишь!» Я ненароком засунул голову в этот полуподвал и, увидев два горящих глаза, негромко позвал: «Иди, иди, все в порядке, не бойся!» Вывел девчонку за руку на свет божий. Люция тогда при всех бросилась мне на шею, но сразу же отскочила, точно ошпаренная: нарушила собственный принцип. Девчонку она, конечно, поколотила бы, но ту уже утешала старенькая учительница из бывших. Все расслабились. Начальник уселся в лодку с мозолистой практиканткой и отчалил инспектировать сети, детишки играли в вышибалы, старшие лениво забрасывали в корзину выцветший мяч, а потом все собрались в столовой на полдник.
Теперь Люция запрокинула голову к тусклому небу, выпустила дымок и сообщила:
– Детей сегодня в кино не ведем. До шестнадцати.
– Чего там еще привезли? – спросил я.
– «Солнце и тени», болгарский. Второй раз пойду. Отличный фильм!
Фильм мне показался сентиментальным и легковесным. Люция позволила подержать в ладони свою ладошку, притворилась, будто не замечает, когда я пристроил лапу на ее твердом худосочном колене, но едва я попытался погладить бедро, она умело – профессионально! – саданула мне в бок острым локтем, да так, что у меня перехватило дух, а тут и кино завершилось: конец фильма.
Я делил свою комнату – кабинет географии – с водителем, сторожем и подсобным рабочим. Проснувшись от их синхронного храпа, я поднялся и решил пойти побродить. Завтра ведь воскресенье, родители съедутся, будет день поспокойнее, может, еще и высплюсь.
В столовой я застукал начальника уже с другой практиканткой – было слышно, как после всего отдувается тренированная атлетка, чемпионка училища по метанию диска, и как ее томно увещевают: «Солнышко, вот уж теперь мы точно коллеги!» Он – без всякого повода – глянул в сторону и заметил меня. Я тихо вышел на улицу, закурил и стал наблюдать, как от озера волнами наплывает туман – настоящее лето!
Назавтра, к вечеру, он позвал меня в кабинет, в граненый стакан до половины налил водки, рядом положил огурец, налил себе, а когда мы оба выпили (он одним махом, а я – морщась и без охоты), очень любезно мне посоветовал не распускать язык. И еще спросил: «А ты чего спишь? У них там у всех чешется, понял?» Хлопнул меня по плечу, посерьезнел и стал жаловаться, как трудно начальнику: забот полон рот! Завхоз купил для столовой борова – чистое сало! У детей от такой диеты начнется повальный понос, да и вообще – на хрена столько жира?! Вот он каков был, начальничек, – хозяйственный, оборотистый, нежно любимый, вечно в заботе о каждом и сразу за всех в ответе.
Я таким не был. Тут же забыв об ответственности, я попросился на три дня в Вильнюс, ибо знал, что там уже закипает первый в Прибалтике Gaudeamus со всеми своими хорами, факельными шествиями, пивом, дружинниками и всевидящим КГБ. Ну что ты, понятно, конечно же, поезжай, сразу согласился начальник и в припадке великодушия вручил мне десять рублей аванса.
Праздник! Толчея, колготня, очереди к киоскам, знакомые лица, незнакомые лица, песни с лесной эстрады (парк Вингис) и пьяные вопли на улицах, национальные костюмы и кепки, море факелов на Кафедральной площади. Мы с Эльзой стояли в толпе, боясь потеряться, стояли обнявшись, а какой-то тип рядом с нами громко провозгласил:
– Факелы! И фюрер с этого начинал!
Без всякого опасения получить от кого-нибудь в глаз или нарваться на подобающий ответ в подобающем тоне.
Храбрый, надо же. Видно, ждал: кто отзовется? Нет, ничего. Я поселился в своем же пустом общежитии, попросил – и пустили. Так мы и проболтали с Эльзой три ночи подряд. Не совсем платонически, но почти. Еще не отшумел Gaudeamus, а я засобирался обратно в лагерь, будто стал волноваться – как они там?. Неужели проснулось зловредное чувство ответственности? Вряд ли. В пригороде я попробовал останавливать тяжелые грузовики, но что-то не очень везло. Подбросят на десять километров, и снова давай голосуй. Зато бесплатно. Где-то на полпути я встретил компанию знакомых географов – мы вместе посещали военную кафедру. Неподалеку располагался научный лагерь. Даже не знаю, чем они там занимались, – мерили скорость ветра, производили геоморфологические исследования, брали какие-то пробы почв? Звали с собой: девок хоть отбавляй, а нас только четверо! И ржали как жеребцы. Под вечер я оказался в каком-то дрянном городке и застрял по-серьезному. Там была одна-единственная забегаловка в длинном деревянном бараке, я наскреб по карманам копейки и пристроился к очереди за пивом. Кругом, понятное дело, одни мужики, да и те какие-то злобные, шипят, матерятся. Да. Скорей бы доехать, чуть не сказал – домой. Я вышел на серую сумеречную дорогу и потопал пешком. Мимо летели пустые грузовики, но ни один гад даже не притормозил. Еще самосвал. Что-то их много для ночи! Так я и пер на своих двоих. Вот и центр городка – урчат бортовые грузовики, сияют прожектора, хрипло кричат мужчины, и горят окна во всех здешних немногочисленных здешних учреждениях. Это я прикоснулся к тому, чего боялись и ждали: ночью русские вступили в Чехословакию, и всюду была объявлена боеготовность номер один. Много позже, вспоминая ту ночь, я представил себе, как ползли через Влтаву русские и гэдээровские танки, как с неба сыпались на Прагу десантники каунасского и алитусского полков, в которых никто не стрелял и которые в Праге ориентировались, как на своем полигоне. Недаром натовские стратеги операцию по захвату Праги позднее сочли образцовой! В воображении – это было опять-таки много позже! – без труда уместились чехи, бегущие к баварской границе, и готовый к удару, но, слава богу, не ударивший Bundeswehr, я ощутил замешательство и напряжение в Брюсселе, Москве, Бонне, Вашингтоне… Той же ночью что-то похожее, только в миниатюре, происходило на центральной – единственной! – площади заштатного городка под боком у Польши. Зачем им столько машин?! – мучился я. Грузовики как грузовики – сельская механизация: кто-то недавно сгрузил навоз, кто-то сено, свежую древесину, щебень и кирпичи. Больше всего там было старых полуторок: неказистых, но очень выносливых. Откуда-то прикатил даже дряхленький «студебеккер» – дар союзников, долгие годы возивший на бойню колхозных свиней и телят. Все уже знали: этой ночью русские окажут братскую помощь чехам – и неважно, что те, дураки, боятся ее, как черт ладана. Меня волновало одно: как бы и где бы выспаться. И (удивительно!) – в порядке ли сорванцы из моего отряда, не утонул ли кто? Не свернул ли шею? Странно! Вон Чеслав вообще не умеет плавать, а к воде бежит первый. Едва держатся на поверхности и два братика Лагунавичюса, еврейчик Муля, он, кажется, тоже из Каунаса, еще несколько. Машины в пробке громко сигналили, но особой паники в городе не было: многие просто не спали, и все. Донеслось: «Запад не сунется, русских лучше не злить». Кто-то ответил: «Увидите, чехи пошумят-пошумят и снова запляшут под старую дудку». Третий вмешался: «Зато нас еще больше станут долбать!»
И тут я увидел: на краю площади стоит Люция и растерянно озирается. Она меня тоже заметила, подбежала, обвила мою шею горячими сухими руками и поцеловала в губы. В ту ночь у нас началась любовь, настоящая, без оглядки, без удержу, как на тонущем корабле или во вражеском окружении. Может, сгущаю краски, но теперь именно так и кажется. После объятий мы целую ночь шептались, не только о чувствах – о литературе. Люция была без памяти влюблена в русскую литературу, понимала ее, говорила пылко и вдохновенно, почти в экстазе, но совершенно без фальши. Я был молод, Люция стала моей наставницей в ласках и литературе, я успешно осваивал эти две дисциплины (так она говорила). Подремав, я вставал и шатался по лагерю, с утра нетерпеливо ждал, ожидая ночи. Всевидящие практикантки от меня воротили носы, а начальник подвел резюме одни словом: молодчик! Дети вдруг полюбили меня – им было позволено все что угодно, кроме воды!. Я просил, чтобы опытные пловцы – а такие были! – всегда следили за начинающими. Мы устроили поход с ночевкой, Люция тоже пошла со своими девочками. Дети вели себя ангельски: соорудили для нас палатку, подстилку изо мха. Наловили рыбы к ужину. Костер полыхал до утра. Дети уснули, а мы с Люцией до рассвета просидели у озера, не всходя на мягкое ложе. После похода любовные ночи продолжились – ласки и горькие радиовести из Праги. Русских Люция не защищала, только литературу. О политике говорить вообще не желала. Только поморщилась, когда я вслух помянул про Карибский кризис, мне тогда было тринадцать. «А, – сказала она, – лучше я тебе почитаю Цветаеву!» И читала – негромко, нервно и проникновенно. Вся эта любовь продолжалась до тех пор, пока хозяйка Люции, по наущению ксендза и других сородичей во Христе, не выгнала нас, как Адама и Еву: «Вон отсюда, развратники!» Вдова, измученная неутоленным желанием. Бездетная, богобоязненная старушонка. Попечительница гортензий, алтеев и георгинов. Все на алтарь. Люция мгновенно собрала коленкоровый чемодан, накинула плащ, мне вручила корзину. «А книги, – сказала она хозяйке, – потом заберу. И глядите, чтоб ни одна не пропала!» Вдова начала грозить, что сообщит начальнику лагеря. Люция громко расхохоталась. Старуха пообещала нам адские муки, но это когда еще! Мы вышли на освещенную улицу, Люция разволновалась, стала сбивчиво проклинать хозяйку, назвала ее ведьмой, ханжой и даже крепче, по-русски. Я понимал, что терпение доброй вдовушки лопнуло не случайно, что у Люции и раньше были способные ученики. Но я молчал. Я ни о чем не спрашивал. Я ощущал привязанность, зависимость от нее, но о таких делах мы обычно не говорили.
Только о Пастернаке, Есенине, Мандельштаме, Ахматовой и Цветаевой. Даже о Маяковском и Горьком. Иногда о Бунине и Тургеневе. Классика! Но воплей о Герцене и Добролюбове я потерпеть не мог. Тогда Люция начинала меня щекотать, и все завершалось любовью. Только огненный можжевельник светился и полыхал изнутри.
Как-то ночью Люция отвела меня к своей коллеге-математичке – та как раз собиралась на море, но, поскольку была партийной, поездку в связи с событиями в Чехословакии пришлось отложить. Мало ли что, как сказал парторг. Математичка! Будет считать натовских военнопленных? Она терпеть не могла родимую партию, но бросить ее никогда бы и ни за что не решилась – такой ее выход (такая выходка) знаменовал бы не только профессиональную, но и, пожалуй, физическую кончину. Особенно в эту пору, когда мир напряжен, как струна, и ждет, затаив дыхание: чем все кончится. Хотя нетрудно было предугадать – кончится оккупацией и медленным удушением. В русских никто не стрелял, чехи только стыдили и издевались. Напряжение было, конечно, но чувствовалось, что скоро все кончится так же, как когда-то завершилось в Берлине, а после – в Венгрии. Только без крови, практически мирно.
О проекте
О подписке